355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Анжел Вагенштайн » Двадцатый век. Изгнанники » Текст книги (страница 7)
Двадцатый век. Изгнанники
  • Текст добавлен: 15 октября 2016, 04:42

Текст книги "Двадцатый век. Изгнанники"


Автор книги: Анжел Вагенштайн



сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 47 страниц)

Сейчас, когда я пишу эти строки, через много, много лет после той субботы в синагоге Колодяча, думаю, я понимаю: его богами были истина и служение людям, а замутняли и глубоко смущали чистоту его веры, (простую человеческую истину, сливавшуюся с небесной так, что они становились одной-единственной), истуканы, о которых я читал в Торе. Проще говоря, на наш недавно присоединенный советский край вдруг обильным ливнем пролились портреты Сталина и Ленина – преимущественно Сталина – и бюсты Сталина и Ленина, опять-таки преимущественно Сталина; транспаранты с цитатами и снова бюсты и памятники вождям в профиль и анфас. И не были ли они именно теми запретными идолами и камнями с изображениями, о которых шла речь в Законе и которым не следовало поклоняться? В точности подражавшие Тому, – да славится имя Его! – который на весьма зыбком основании утверждал, что нет другого, кроме Него? Я убежден, что бен Давид был готов отречься от всех богов – и земных, и небесных – чтоб освободить свое сердце для истины и только для истины, которая действительно одна и нет другой, кроме нее. Да и был ли смысл отрекаться от одних истуканов и кумиров, которых ты считаешь устаревшими, ложными и несправедливыми, чтобы ткнуться носом (глядя назад, в прошлое предков) в других, поновее, в отношении которых ребе бен Давид тоже испытывал мучительные сомнения, потому что и от них в воздухе витал явственно уловимый запах серы.

Когда пришло время субботней проповеди, раввин сказал:

«– Я искал Бога в этом Доме молитв, названном Божьим, и не нашел Его. Не ищите Его и вы, потому что Его здесь нет. Поищите Его в своем сердце, братья, и если найдете Его там – пусть сердце станет вашей синагогой, вашим храмом, жертвенником и скрижалями. Ведь если Бог есть любовь, то эта любовь может быть только в сердце, а не в камнях. А что есть это здание, если не камни? И что такое ваши сердца, если они перестанут быть хранилищем или, скажем по-нашему, кивотом любви к Человеку – я подразумеваю не одного человека, а всех людей любого цвета кожи, всех племен и языков, из всех земель и морей – от стран вечного зноя до стран вечного холода – потому что только все вместе они и есть Бог. И нет другого кроме Него. Братья мои, нас ждут страшные испытания, которые повлекут за собой страшные страдания: переведите взгляды с небес на землю, посмотрите себе под ноги, чтоб не споткнуться о земные муки ближнего или не упасть в первую же волчью яму равнодушия. Наши великие предки завещали нам несметные духовные сокровища Слова, начала всех начал – храните и уважайте их, ибо именно они и есть тот невидимый цемент нашего разбросанного по всему миру племени, выжившего вопреки всему на протяжении многих веков и тысячелетий, в течение которых другие племена являлись миру, возносились на вершину и исчезали навсегда. Будьте почтительны к чужой вере, но не раболепствуйте перед своей, ведь именно этого требуют от вас платные жрецы вымышленных богов – и небесных, и земных. Они попытаются сделать вас рабами и прислугой на хозяйских пирах, слепцами во мраке незнания и лжи, а не свободными людьми, идущими к свету, врагу любого невежества. Наш великий отец и пророк Моисей принес с Синайской горы скрижали, в них – бездна мудрости, поэтому они и есть наш Закон. Подчиняйтесь ему, но разумно, а не как стадо, чтоб не сорваться в бездну. Не бойтесь нарушить букву Закона во имя его духа. Будьте не его покорными исполнителями, а дерзкими судьями. И если ваш ближний владеет дворцами, построенными из камней, украденных из ваших хижин, – тогда, братья, пожелайте дворец ближнего своего и сделайте его вашим общим домом! А если у него есть тысяча овец и сто верблюдов, а у вас ни единого – пожелайте овец и верблюдов ближнего своего, сделайте их вашим общим стадом! И если он прельстит ваших жен – не принимайте это смиренно как рабы – прельстите его жен! Амен и шабат шалом!»

Воистину, жаль, что Карл Маркс не слышал этот талмудистский комментарий к книгам Моисеевым!

4

Тебе может показаться странным, но старейшины не возроптали против субботней проповеди своего раввина, скорее наоборот – все разошлись, довольные тем, что синагога снова стала Бейт-а-Кнессетом, Домом собрания почтенных евреев Колодяча. Явно им был важен не смысл проповеди, а, как сказал бы дядя Хаймле, – сама Проповедь как таковая. И это отчасти объясняет шумное одобрение и даже преклонение, с которым некоторые слушают речи депутатов в своих кнессетах, даже не пытаясь вникнуть в их смысл. Во всяком случае, бен Давид, преисполненный сострадания к ближнему, согласился временно, пока не найдут нового раввина, исполнять по совместительству роль цадика, духовного пастыря, и в синагоге, и в клубе атеистов – в первом случае для верующих в Бога, а во втором – для верующих в Маркса. И, следует отметить, он прекрасно справлялся с трудной миссией помощи слепым духом, уча их не быть безмозглой прислугой на чужих пирах, служа им проводником в дебрях сомнений и не позволяя считать, что согнутая в локте рука, особенно если она оканчивается угрожающе сжатым кулаком – не важно, Божьим или человеческим – и есть полная истина о молоке.

Давно отшумели октябрьские праздники по случаю 23-й годовщины революции, и то, что сначала казалось нам новым, необычным и непонятным, постепенно стало рядовыми советскими буднями. Мы приспосабливались – кто как мог – к их требованиям. В связи с приближающимся Первомаем нам даже был спущен (это такое типичное выражение) новый встречный план, согласно которому наше ателье при артели № 6 и прочее (не буду ломать язык непроизносимой аббревиатурой) должно было повысить производительность труда на 4,2 %. Планы, чтоб ты знал, «спускались» сверху, и в этом было нечто величественное и загадочное: где-то в заоблачных высотах некое незримое божество спускало, как скрижали с горы Синай, папки с процентами, сроками и обязательствами по способностям, выполнение которых затем, похоже, подтасовывалось по потребностям. Впрочем, то же самое произошло и с теми, древними, скрижалями с десятью заповедями, когда кража в особо крупных размерах могла быть квалифицирована и как перевыполнение плана законной прибыли, а убийства – если они в особо крупных масштабах – как выполнение встречного плана защиты национальных интересов. Мы с отцом долго ломали головы, но так ничего и не смогли рационализировать и изменить кроме происхождения наших швейных иголок (импортные немецкие сменили на отечественные, производства тракторного завода – они были немного толще, зато приспособлены к оборонным требованиям). Понятия не имею, удалось ли нам увеличить производительность своего труда на 4,2 %, так как оказалось невозможным уточнить дореволюционный базовый процент, но нам вручили треугольный вымпел, который, может, и по сей день висит где-то там, на стене, с золотой надписью на красном бархате: «Победитель первомайского соцсоревнования». Этот вымпел свидетельствует о том, что мы с отцом участвовали в вышеозначенном соцсоревновании, хоть нам было совершенно непонятно, с кем именно, да и в чем конкретно мы отличились, но даже в этом, можно сказать, имело место приобщение нашего маленького портновского ателье к чему-то масштабному, всеобщему и значимому. Ведь если в своем прежнем виде «Мод паризьен» было одинокой пылинкой в портновской галактике, иголкой в стоге лапсердаков, мелкой полуподвальной лавочкой, единственным запоминающемся событием в жизни которого, событием, связывавшим его с большим Божьим миром, стал пошив красного мундира для какого-то драгуна лейб-гвардии Его Величества (старый отцовский миф, сравнимый с Одиссеей, Калевалой или Песнью о Нибелунгах).

И именно на этой, так сказать, праздничной первомайской ноте моего повествования, отмеченной красным треугольным вымпелом, грянула беда: по Колодячу молнией разнеслась весть, что сегодня утром на рассвете органами НКВД был арестован наш соплеменник и согражданин, участник русско-турецкой войны, награжденный почетным знаком Комиссариата почтовой связи, Авраам Мордехаевич Апфельбаум, известный всем как Абрамчик. Первым и, может, единственным человеком, которого порадовала эта новость, оказался наш католический священник – как я уже упоминал, ярый антисемит, воспринимавший любую беду, обрушившуюся на любую еврейскую голову, как наказание Господне и проявление высшей справедливости. Но его сияющая улыбка, достигнув своего апогея, тут же стала клониться к перигею, ибо арестовали самого ксендза. Как поговаривали – за соучастие. Соучастие в чем именно, не знал никто. А на следующее утро пришли и за паном Войтеком, бывшим приставом, бывшим мэром и теперь уж – бывшим начальником ЗАГСа. С последним все было несколько понятней, его случай молва шепотом, на ушко, разносила по всему Колодячу. Причиной всего стала поллитровая бутылка водки, украдкой принесенная паном Войтеком в кармане, так как теперь в клубе «Октябрьская заря», в отличие от мелкобуржуазных порядков, когда этот клуб был кафе и принадлежал Давиду Лейбовичу, строжайше запрещалось распивать алкогольные напитки. Так вот, наш пан Войтек втихаря наливал себе водку из бутылки в стакан, попивая якобы воду. Но НКВД арестовало его не за это – и среди них, представителей щита и меча революции, было немало тех, кто употреблял аналогичную жидкость из таких же стаканов – они, чаще всего, проделывали это втихаря, за закрытой дверью, и, вероятно, за это их и называли «бойцами невидимого фронта». Так вот, арестовали его не за это, а за то, что приняв на грудь два с половиной стакана, что по советскому стандарту равнялось точно поллитровке, гражданин Войтек заявил, что Сталин – говно, потому что продал Польшу германским говнюкам, захапав себе ровно половину территории. С точки зрения закона этим он, с одной стороны, подрывал престиж должностного лица (а товарищ Сталин таковым несомненно являлся), а с другой – оскорблял соседнюю державу, с которой СССР находился в дипломатических и, можно даже сказать, в дружеских отношениях. По словам колодячских знатоков законов это влекло за собой как минимум публичное порицание, а как максимум, при строгом подходе, до 5 рублей штрафа. Но что общего могла иметь эта выходка пана Войтека с арестом Абрамчика и ксендза, никто не понимал, оставалось лишь набраться терпения и дождаться следующего утра, когда пан Войтек, несомненно, выйдет из кутузки, получив причитающуюся ему дозу порицания и заплатив 5 рублей штрафа за свои необдуманные пьяные бредни. Тогда, быть может, он и разъяснит, в чем связь между подвыпившим поляком, старым евреем и католическим священником, если не считать того, что все трое – лояльные советские граждане, жители местечка Колодяч под Дрогобычем. Неведомо кто распустил слухи о том, что Абрамчик, еще в свою бытность почтальоном, получил и незаконно обналичил чек на сто тысяч долларов, присланный бароном Ротшильдом его соплеменникам, жителям Колодяча, и тайно, вместе с ксендзом и начальником ЗАГСа, гражданином Войтеком, пропил деньги в окрестных вокзальных буфетах. Но в эту версию, сочиненную, скорее всего, ярыми поклонниками барона, свалившими в одну кучу свои грезы и суровую советскую действительность, поверили немногие. Слух о привокзальных буфетах казался еще менее убедительным по той простой причине, что в наших краях, от Дрогобыча до Трускавца, любой счет, превышавший 2 рубля (ну, в порядке исключения, в канун Первого мая или Октябрьских праздников – 3 рубля 50 копеек), оплаченный одним лицом за один вечер, вызывал небезосновательные подозрения в совершении нечистых сделок, в незаконных доходах или в том, что оплативший подобный гигантский счет – кассир-растратчик, а может даже шпион, по которому тюрьма плачет.

Как бы то ни было, мы не знали, о каких прегрешениях шла речь, а власть, несомненно, действовала быстро и решительно. На эту тему рассказывают случай, имевший место в Бердичеве, когда Мендель позвонил из уличной телефонной будки:

– Алло! Это НКВД?

– Да, НКВД. Вас слушают.

– Плохо работаете! – сказал Мендель и тут же повесил трубку. Через минуту он снова позвонил уже из другой телефонной будки:

– Алло, это НКВД? – Кто-то похлопал его по плечу, заставив обернуться:

– Так точно, гражданин Мендель, НКВД. Работаем, как можем!

Но на следующее утро, к всеобщему удивлению, пана Войтека не выпустили. Ничего не было слышно и о пяти рублях штрафа, которые, по мнению всезнаек, завсегдатаев нашего ателье, он непременно должен был заплатить. В смятении я рванул в синагогу, во дворе которой, если ты помнишь, стоял домик нашего ребе.

– Ни о чем не спрашивай, я ничего не знаю! – мрачно выставил ладонь бен Давид, прежде чем я раскрыл рот.

– Ладно, – сказал я, – ни о чем не буду спрашивать. Но почему арестовали Абрамчика? Ему ведь стукнуло восемьдесят!

– Во-первых, ты уже спросил, а во-вторых, человека сажают за преступление, а не за возраст.

– Ты веришь, что Абрамчик способен на преступление?

– Я сказал «человека», а не конкретно Абрамчика. И постарайся понять, что тебе сказано: я ничего не знаю! И не лезь ко мне, и без тебя настроение говняное!

Мы помолчали. Раввин придвинул ко мне сахарницу и налил чаю. В полной тишине наши ложечки позвякивали в фарфоровых чашках похоронным звоном.

Я сделал большой глоток, поперхнулся и, кашляя, поднял повлажневшие глаза на ребе:

– Невероятно, что он заварил такую кашу! Ведь он уже старик, ему…

– …восемьдесят лет, – подсказал ребе.

– Мне кажется, это какое-то вопиющее недоразумение, другого объяснения и быть не может. Но ведь арестовали-то троих…

– Значит, это – три вопиющих недоразумения, – сухо ответил ребе. – Сегодня утром Эстер шестичасовым скорым поездом уехала во Львов. Она все выяснит, если только и там уже не началась напасть вопиющих недоразумений.

Тогда я его не понял, но вернувшаяся из Львова товарищ из Центра, Эстер Кац, пребывала в куда большем, чем мое, смятении.

– Неужели возможен заговор такого масштаба? – изумлялась она. – Это же ужас! Во Львове идут массовые аресты, арестованные уже дают признательные показания. Вы не поверите, но знаете, кто арестован?

– Знаю, – сказал раввин. – Лева Вайсман. Угадал?

Она даже не удивилась прозорливости бен Давида, приняв ее как должное. Эстер Кац не хуже ребе знала, что значит для правоверных большевиков то самое, последнее слово, особенно в сочетании с предпоследним (ну, ты меня понимаешь – «еврейская социал-демократия»), несмотря на самокритику, самобичевание и натянутую на рамку свою собственноручно содранную шкуру. На подобные политические зигзаги, даже если они имели место в твоей далекой и наивной молодости, смотрели как на вирус, который пусть даже казался обезвреженным и долгое время почти мертвым, но при подходящей температуре и благоприятных обстоятельствах мог приоткрыть один глаз, чаще всего – правый, воспрянуть и породить целую эпидемию.

– Разоблачен масштабный троцкистско-зиновьевский диверсионный заговор и подготовка к вредительству во время жатвы и сбора урожая. Следы ведут за границу, – четко доложила Эстер Кац.

– Боже ж ты мой, Господи! – воскликнул я. – Абрамчик и урожай! Абрамчик и троцкистско-зиновьевский заговор!.. Ладно, ксендз и пан Войтек, это я понимаю…

– Что – ладно? И что именно ты понимаешь? – сухо поинтересовался ребе, изумленно глядя на меня.

– Ну, я хотел сказать, что они – ксендз и пан Войтек – все-таки поляки. Так сказать, инородные тела…

– Даже так? – спросил ребе. – Значит, инородные тела… А для кого инородные, смею тебя спросить? Потому что Абрамчик как еврей для кого-то тоже может оказаться инородным телом! Пфуй, Изя! Мне за тебя стыдно!

Честно признаюсь, мне тоже стало стыдно.

5

Мои дети – безмоторно-планерный энтузиаст Иешуа и парашютистка Сусанна – безоговорочно приняли все действия советской власти, выразив ей свою твердую комсомольскую поддержку в окончательном искоренении… и так далее, и тому подобное, не буду занимать тебя глупостями. Отец с мамой молчали и только вертели головами, глядя то на одного, то на другого собеседника за столом работы столяра Гольдштейна – мои старики ориентировались в политике, как царь Соломон – в моральных нормах сексуальной жизни. Дядя Хаймле полностью поддерживал власть (или, по крайней мере, так утверждал) – не забывай, что он был совслужащим, и до пенсии ему оставались считанные годы. А Сара молчала, но когда поднимала на меня свой кроткий взгляд, в глубине ее серо-зеленых глаз плескались грусть и смутная тревога.

Может, ты удивишься, но единственными, кто не верил ни одному слову, даже запятым из того, что говорилось и писалось в газетах, были старики, по-прежнему собиравшиеся в нашем ателье. Эти наивные мудрецы жили, так сказать, за скобками происходящего и были так же далеки от всей этой мифологии, как и какой-нибудь правоверный сын Израиля, которому пытаются втюхать историю об Иешуа, который якобы воскрес, отодвинул камень, закрывавший вход в пещеру, где он был похоронен, и вознесся на небеса. Разумеется, они были достаточно осторожны, чтоб не проронить ни словечка в качестве комментария. Красноречивой оценкой событий оставался лишь молчаливый обмен взглядами и та торопливость, с которой они, как изголодавшиеся волки, набрасывались на бедного Ротшильда.

Разумеется, пана Войтека не освободили ни на следующий, ни в последующие дни. Но, слава богу, пять рублей ему удалось сэкономить, потому что ему дали 15 лет сибирских лагерей с соответствующим поражением в правах. Абрамчик и ксендз как соучастники – неизвестно, чьи и в чем – отделались пятилетними сроками. О бедном Леве Вайсмане никто никогда больше не слышал – он просто аннигилировался, растаял в воздухе, как утренний туман, и исчез навсегда.

А я и по сей день раскаиваюсь в том, что тогда незаметно для себя самого позволил себе стать прислугой на чужом пиру, как говаривал раввин бен Давид. В том, что допустив возможность вины арестованных наших поляков, погрузился во мрак своей души, следуя за коварными блуждающими огоньками, которые заманивают тебя на теплое и удобное ложе соучастия. И это соучастие или даже неосознанная сопричастность всегда начинаются с убеждения в том, что твои близкие люди – те, которых ты хорошо знаешь, – невинны, и все, что их касается – плод недоразумения или злонамеренного доносительства, в то время как другие… ну, что касается других, особенно – дальних и незнакомых, то, вероятно, они и есть истинные вредители и агенты вражеских сил… и что бы там ни говорили, но нет дыма без огня… И ведь не осознаешь, дурак, что этот твой близкий, в невиновности которого ты готов поклясться, для других – дальний и незнакомый, и что для них именно он, быть может, и есть настоящий вредитель?.. Ты уже понял, тупица, что именно так и накручивается пружина этого механизма, поддерживающего в тебе подозрение к другим, а в них – подозрение к тебе?

И тогда, и во время очередной волны разоблачений и процессов, я не понимал, и не понял позже, и никогда не пойму скрытого смысла, таинственной и сокровенной цели этой ирреальной, безумной, я бы даже сказал – мистической страсти к коллективному самоуничтожению, этого всепожирающего кровожадного Молоха, в огненную ненасытную пасть которого входили покорные толпы, порой словно одурманенные тайными шаманскими травами – входили стройными рядами, подчас поющие хвалебственные псалмы, волна за волной, крупными партиями в десятки тысяч человек, каждый из которых был жертвенным агнцем на алтаре будущего.

Было, конечно, немало и таких, кто протестовал, не признавая себя виновным, проклинал и угрожал или трусливо хныкал, или писал ничего не подозревающему, как они думали, Сталину, пытаясь рассказать ему, что творится у него за спиной, но шеренги за ними ровным шагом подталкивали их в огненную пасть. И те, миссией которых было подталкивать впереди идущих, с обреченностью и одержимостью средневековых флагеллантов (тех самых, одержимых бесами католических фанатиков, бичевавших себя до крови) понимали, что и они сами в свою очередь будут затолканы в эту пасть идущими за ними. А, может, в каждом тлела искра надежды на то, что именно его минует эта горькая чаша… Может быть – я не знаю.

Хочу тебе напомнить, что многие эти мои чувства и суждения оформились гораздо позже, когда я уже пережил и узнал вещи, о которых тогда и слыхом не слыхивал, но повторю, что прозрачные пласты времени накладывались друг на друга, давая возможность лучше рассмотреть в это увеличительное стекло былые свои заблуждения. А затем (повторюсь опять) каждый был волен снова копить новые.

Из газет и радио на нас волнами обрушивались новые разоблаченные заговоры, полные и чистосердечные признания злоумышленников, процессы, митинги и заклинания, незаметно опутывавшие всех, как ядовитая липкая паутина. Слово «радио» я употребил по привычке – этого в Колодяче в то время не было, у нас были репродукторы – усеченные конусы черного картона, прикрепленные к стене в доме – изрыгавшие новости, музыку, речи, статьи и комментарии. Нельзя было ни убежать от них, ни выбрать другую радиостанцию – наоборот, эта единственная радиостанция выбирала в жертву тебя и преследовала, кусая за задницу, где бы ты ни пытался от нее спрятаться – в другой комнате, под кроватью, на кухне или даже на улице. Потому что на улице тебя подстерегали те же конусы, но уже металлические – они висели на столбах, над подъездами и на крышах. Насколько я помню, только в общественных уборных не было этих черных леек. Мы ценили их по достоинству – нельзя отрицать, что они несли культуру в массы, притом бесплатно и гораздо продуктивней, чем граммофоны дяди Хаймле – но ведь из них (из этих леек) на нас волнами обрушивались не только музыка Чайковского и Дунаевского, не только радиопостановки чеховских «Трех сестер» и стихотворения Маяковского, которые я отнюдь не склонен недооценивать, но и информация о разоблачениях, митингах, резолюциях, процессах и приговорах, чистосердечных признаниях и раскаяньях, связанных с вышеупомянутыми троцкистко-зиновьевскими извергами и другими группами вредителей и диверсантов. Нескончаемым потоком шли резолюции трудовых коллективов и военных частей, адресованные товарищу Сталину, в которых выражалась непоколебимая воля всего советского народа (подчеркиваю: всего народа, из чего логически следует, что – и моя воля, и всей моей семьи, в том числе и моей мамы Ребекки, и отца Якоба Блюменфельда) сломать хребет пособникам империализма. А если прибавить к ним и зарубежных писателей и журналистов – некоторые из них были действительно талантливыми, заслуживающими уважения людьми – присутствовавших по приглашению властей на этих процессах, проживавших за счет советской власти в отеле «Метрополь» и не брезговавших черной астраханской икоркой, а затем писавших (и, может, некоторые – искренне) о блестящем обвинителе Андрее Вышинском и чистосердечных признаниях подсудимых… Позволь мне не приводить в доказательство их имена – не будем обрекать их самих, их потомков и поклонников на раскаянье и стыд, подобные тем, которые до сих пор терзают меня в мои одинокие ночи.

И вот теперь я снова спрашиваю тебя (так как у меня по-прежнему нет ответа на этот вопрос): в чем была цель, тайный смысл или хоть какая-нибудь польза от всего этого? Или это был какой-то гигантский эксперимент Того, Кто есть над нами, муравьями, населяющими Землю и наивно считающими себя хозяевами своего бытия и своих судеб? А дано ли муравьишкам познать смысл и цель Божьих экспериментов? Хоть если – скажу без утайки – это Его забавляло, я лично поучаствовал бы в битье Его стекол!

Но не торопись отвечать на мой вопрос – ты ошибешься, если поспешишь с обобщениями или если ты не заметил или не пожелал заметить, что рядом с этим миром бесправия, страха и мутной неуверенности в завтрашнем дне существовал другой, параллельный мир. Именно он смущал и вводил в заблуждение как меня, так и тех писателей и журналистов из «Метрополя»: в этом втором мире добросовестно и самоотверженно великие ученые работали над потрясающими открытиями; дети ходили в школы, молодежь – в институты и университеты; создавались прекрасные книги, пелись искренние песни, рождались математики мирового уровня и выдающиеся поэты, советский человек пытался проникнуть в глубины Вселенной и атомного ядра… В том, втором мире, был Московский Художественный театр и Большой театр, была Галина Уланова, а «лишние билетики» на концерты начинали спрашивать за пять кварталов от театра, там был Эрмитаж, были Шолохов, непобедимые шахматисты, Папанин и Чкалов, был Эйзенштейн, открывший новую эру в кино – СССР был самой читающей и самой молодой страной в мире.

Наверно, части этого можно было добиться и насилием, я не отрицаю, но главное, великое требовало свободы духа – рабам эти свершения были не под силу. И ты снова ошибешься, если поверишь антисоветской прессе того времени в том, что весь народ поголовно проклинал Сталина: в лихие дни и годы, которые уже стояли на пороге нашей жизни, люди шли в бой и умирали с его именем на губах (пусть оно, его имя, будет проклято семь раз и семь раз по семь!) Даже те, кто шел на расстрел по его приказу, последним криком своим славили его. Что это было – коллективное безумие? Не знаю. Но все было именно так. Это говорю вам я, Исаак Якоб Блюменфельд, будущий заключенный № 003—476-В колымского лагеря в Северо-Восточной Сибири. И если у тебя нет ответа на эту загадку всех загадок, которая, поверь, будет грызть совесть человечества еще сто два года, и если ты действительно знаешь, как выглядит молоко – напиши мне, я буду тебе признателен!

6

Узел моих сомнений в справедливости и несправедливости происходящего вокруг, узел мучительных вопросов, на которые не было ответа, был разрублен одним-единственным ударом: рано утром по нашим трем ступенькам в ателье спустился ребе бен Давид, бледный, как невыпеченная маца, с трясущимися губами. Он опустился на стул и долго не мог произнести ни слова.

Я тихо спросил:

– И Эстер?

Он утвердительно кивнул.

– И что теперь?

Он лишь молча пожал плечами.

Мой отец оторвал взгляд от журнала «Огонек», который листал, рассматривая цветные иллюстрации (отец читал по-русски с трудом, хоть, как большинство жителей нашего края, кое-как на нем изъяснялся), и глянул поверх толстых стекол своих очков:

– Что стряслось, Шмуэль?

– Ничего, ничего, – пробормотал ребе.

Отец уже плохо слышал, но, поняв, что происходящее его не касается, снова уткнулся в свой журнал.

– И что теперь? – повторил я.

– Не знаю.

– Значит, – сказал я, – все это сплошное заблуждение. Погоня за ветром. Суета сует. Пустота и тень пустоты.

Ребе поднял на меня покрасневшие от бессонницы глаза:

– «Видел все дела, что творятся под солнцем – все суета сует и томление духа, погоня за ветром… И устремился я сердцем к тому, чтобы познать, где мудрость, а где – безумство и глупость. Узнал я, что и это – погоня за ветром…». Если ты, Изя, это имел в виду, то до тебя это уже сказал другой наш соплеменник. Мне жаль, но он опередил тебя на несколько тысяч лет. Но еще он сказал: «Кто наблюдает ветер, тому не сеять; и кто смотрит на облака, тому не жать».

– И ты, несмотря ни на что, веришь, что случившееся с товарищем Кац – добро? Зная, что именно она сейчас пожинает? Вот ей-богу, впервые я назвал Эстер Кац «товарищ» без тени иронии. Это получилось спонтанно, как вопль отчаянья – или тем самым я хотел приобщиться к страданию моего доброго раввина, выразить свое сочувствие и близость этой хрупкой женщине с мужской стрижкой, полностью посвятившей себя одному-единственному делу с верой в страну, ставшую нашей родиной, страну, которая платила ей сейчас такой огромной неблагодарностью?

– Я не верю в насилие, даже когда оно творится во имя благой цели. Так же, как не верю, что из кукушечьего яйца, подкинутого в чужое гнездо, вылупится не кукушонок. Из насилия может вылупиться только насилие, из диктатуры, даже если она в революционном гнезде, вылупливаются диктаторы. В этом я убежден – и да простит меня наш бородатый парень, веривший, что диктатура во имя справедливости и братства породит справедливость и братство.

Вот что изрек ребе бен Давид, так и не ответив на мой вопрос.

В тот же вечер ребе отменил лекцию в клубе атеистов на тему «Религия и учение Дарвина» и направился в синагогу, где в тот день его не ждали. И обратился к прихожанам с проповедью:

– Во времена Исхода, когда наш великий патриарх Моисей вывел наше племя из рабских земель фараонов, глубоко заблуждались наши братья, ожидавшие, что за морскими глубинами, поглотившими преследовавшие их вражеские колесницы, их ждут зеленые пастбища Ханаана, прозрачные ручьи и виноградные лозы. Безумные, они верили, что благополучный переход по дну расступившегося перед ними моря – конец их мучений. А это было лишь начало! Безумные, они не поняли, что обетованную – сиречь обещанную – землю никто им не подарит: ее нужно заслужить; и ведет к ней долгая, бесконечно долгая дорога через пустыню, через муки и испытания, поиски и страдания. Великие книги Моисеевы повествуют нам, братья, о том, как слабые духом и алчущие быстрых и легких плодов в отчаянье и гневе отказались от своего Бога и духовного пастыря, ведшего их через пустыню, и вернулись к вере неверных язычников… как они снова стали поклоняться золотым тельцам своего рабского прошлого. Постараемся же понять их, не будем проклинать и осмеивать; оставим для них за нашим столом место, хлеб и вино, ибо не нам, не нам их судить.

Это тяжкий путь, братья мои, и идти им предстоит не год и не два, и не одному поколению. Несправедливые, может, даже чудовищные испытания ждут нас на этом пути – ибо наши рабские души еще не готовы, еще не освободились от пелены фараоновских заблуждений, мы еще не прониклись истинностью пути, которым следуем, и который сам по себе есть и цель, и вера в эту цель! А утратившие свою веру, разбазарившие и рассыпавшие ее, как рассыпается нитка мелких багдадских бусин, лишатся силы и воли идти вперед. И вскоре, оставшись без направления и без цели, устав от бессмысленного кружения, поставят свои бедуинские черные шатры, оставаясь навсегда пленниками пустыни – между прошлым и будущим. И синайские сухие ветры занесут их души песком, и останутся на песке лишь выбеленные временем кости мертвых идеалов.

Ханаан, братья мои, еще далеко, очень далеко. Так помолимся же за тех, кого сейчас нет с нами рядом, за тех, кто терпит испытания на своем трудном пути. И протянем им полные горсти надежды, как ключевую воду, и погладим их измученные лица мокрыми ладонями, и коснемся губами их лбов – в знак благословения и верности, и желания разделить с ними их муку. Пусть они, братья, как и мы, не теряют веру в то, что Ханаан там, вдали, что Ханаан существует!


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю