Текст книги "Двадцатый век. Изгнанники"
Автор книги: Анжел Вагенштайн
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 47 страниц)
Но в данном случае ребе бен Давид кинул мне, так сказать подлянку: спокойно выслушал все вопросы, сопровождавшиеся комментариями, ссылками на исторические источники и соответствующие цитаты, и ничего не ответил – ни согласился, ни возразил, а лишь великодушно указал в мою сторону ладонью.
– Почему вы спрашиваете меня – так сказать, тыловую крысу? Обозника, простого хранителя Слова Божьего, в руках не державшего оружия? Спрашивайте его – он, боец, расскажет вам как это – защищать родину в полной боевой выкладке, с примкнутым к ружью штыком, в противогазе на отравленной французами местности и под проливным дождем!
Все лица как по команде повернулись ко мне, и я прочел на них восхищение, преклонение и даже – не побоюсь этого слова – обожание. Слава Богу, в этот час в кафе Давида Лейбовича собрались только евреи и, как я уже говорил, никто не интересовался ответами на свои вопросы.
4
Не думай, читатель мой, что я умышленно оттягиваю встречу с Сарой, прибегая к истертым литературным трюкам для нагнетания напряжения – оно, напряжение, существовало и так – в качестве явления природы. Душа моя летела к Саре, тосковала по ней и желала ее; сто раз я мысленно изливал ей самое сокровенное, накопившееся в моем сердце. «Милая моя, – говорил ей я, – единственная моя птичка! Сон моих снов, цветущий пион, моя тихая субботняя радость! Два сосца твои – как двойни молодой серны, пасущиеся между лилиями…» Но, постой – про сосцы это уже царь Соломон[8]8
Ветхий Завет, «Книга Песни Песней Соломона».
[Закрыть], к Саре это не относится! Зачеркиваю про сосцы, но не начинаю с начала, потому что откуда бы я ни начал, все равно попаду в старую колею и окажусь в объятьях Суламифи, а я люблю не ее, а Сару, да простит меня автор «Песни Песней»!
С Сарой мы встретились на следующее утро, я почти случайно провожал бен Давида в синагогу или скорее наоборот – ребе якобы случайно предложил мне проводить его в синагогу. А затем небрежно предложил:
– А не выпить ли нам чаю?
И я, так же небрежно пожав плечами, согласился. И тут увидел ее: с корзиной со стиркой на бедре, с закатанными рукавами, в легких тапочках на босу ногу – ее расстегнутая блузка открывала часть того, что не ускользнуло бы от взгляда царя Соломона.
В полном обалдении мы смотрели друг на друга, а раввин (как мне показалось) наслаждался нашим смущением. Наконец, она спросила, вытерев мокрую руку о юбку и поздоровавшись:
– Ну, как ты?
– Хорошо, – ответил я. – А ты?
– И я. Прошу, заходи в дом.
– Хорошо, – сказал я.
Все птички и цветущие пионы, и тихие субботние радости вылетели у меня из головы. Не знаю, почему люди стесняются открыто выразить свое стремление друг к другу – самое мощное и самое нежное природное влечение; зачем притворяются гордыми и равнодушными, не догадываясь, особенно по молодости лет, что песчинки в часах жизни отмерены нам Богом с точностью до одной, и что небрежно упущенная секунда любви безвозвратно канет в вечность. И как она, молодежь, не догадывается, что в этом голосе сердца сокрыта вся сила человечества, весь Божественный смысл его существования со всеми пирамидами, гомерами, Шекспирами, девятыми симфониями и голубыми рапсодиями, с восхитительной прелестью поэзии, посвященной суламифям, Джульеттам и прочим нефертити, монам лизам и мадоннам!
Но как бы то ни было, мы с Сарой сидели за столом в маленькой гостиной бен Давида, не смея взглянуть друг на друга. И пока милый наш раввин разливает чай, я наглядно продемонстрирую тебе, читатель, сколько длится одна библейская стадия: ровно девять месяцев и десять дней. Ровно столько минуло с той минуты, когда я размешал ложечкой сахар в чашке – и вот уже нашему первенцу, который гордо понесет в жизнь имя моего отца – Якоб или Яша Блюменфельд – делают обрезание! Ибо сказано: «Родился мальчик, и Божье благословение снизошло на землю».
Всю ночь напропалую я играл (или если тебе угодно – пиликал) на скрипке, наши евреи и еврейки в тяжелых башмаках отплясывали и пели старинные песни, а затем прихлопывали в такт ладонями, пока я, отец, мама, а затем и дядя Хаймле с поседевшим Шмуэлем бен Давидом выдавали гопака. Сара, еще слабенькая после рождения младенца, лучилась счастьем, мама все выхватывала у нее из рук, не позволяла совершенно ничего делать, даже подлить гостям водки. Зашел и пан Войтек, он был уже не приставом, а мэром Колодяча, принес огромный пышный белый каравай, покрытый льняным рушником. И другие соседи – и поляки, и украинцы – зашли нас поздравить и выпить по рюмке за здоровье маленького Яши. Не пришли лишь ксендз, который и без того был антисемитом чистой воды, и православный батюшка Федор – последний по той самой, старой причине, о которой я уже говорил, связанной с недоразумением, изменившим судьбу человечества, а именно, что не Христос поцеловал в лоб Иуду, а наоборот. Но ведь это совсем отдельная история, не имеющая ничего общего с антисемитизмом, и хоть это сугубо наш, внутренний вопрос – кого распять и кого – нет, коль скоро и Иешуа, то есть Христос, и Иуда – наши люди, евреи, (не из Колодяча, конечно), это не меняет сути дела. Так что поп тоже не изволил пожаловать.
В любом случае, весь этот чудесный день и всю следующую длинную ночь после восьмого дня от рождения младенца, когда наш раввин Шмуэль бен Давид положил на подушечку фиолетового бархата своего крошечного ревущего племянника по имени Якоб Блюменфельд и бережно совершил обряд обрезания, чтобы приобщить его к племени Авраамову, когда соседи шли и шли, как волхвы к младенцу в пещере Бет Лехем, а по-вашему – Вифлеем, тогда я, в счастливом тумане обняв свою Сару, осознал до самой глубины, что все народы – не важно, евреи ли, поляки ли, да хоть бушмены из пустыни Калахари – созданы Богом, да славится имя Его, для того, чтоб любить, а не воевать между собой. И это был настоящий конец моей войны и начало всеобъемлющего глубокого мира, который я заключил в своей душе со всеми людьми, да осенит их Его благословение добротой и мудростью!
Не за горами было и второе обрезание – второй мой сын Иешуа будто ждал, притаившись, за дверью, и выскочил на белый свет сразу же за своим братом. Как я уже говорил, Иешуа или Йешу значит Иисус (греки во всем виноваты, раз не могут произнести чертову уйму звуков и по этой причине ввели в заблуждение все человечество, но это тоже отдельный вопрос). Не хотелось бы никого обижать, напомню лишь, что и христианский сын Божий Йешу был так же обрезан на фиолетовой подушечке, и по этому поводу рискну досадить тебе, читатель, бородатым анекдотом о Мордехае, который никак не мог взять в толк, зачем его сосед поляк отправляет своего сына в духовную семинарию.
– Потому что тогда он сможет стать ксендзом, – сказал сосед.
– Ну, и что? – удивился Мордехай.
– А потом сможет стать кардиналом!
– И что тут особенного?
– А в один прекрасный день сможет стать даже Папой Римским!
– И что тут такого?
– Как – что? Самим Папой Римским! Тебе мало? Хочешь, чтоб он стал Богом?
– Почему бы нет? Ведь один из наших мальчиков стал, не так ли?
С Сарой и детьми мы жили в небольшом домике с крошечным огородом неподалеку от отцовского ателье – помнишь, «Мод паризьен»? Я, конечно, работал все там же, но уже не подмастерьем, а полноценным, так сказать, компаньоном, и отцу теперь и в голову не могло прийти треснуть меня деревянным метром по голове: с одной стороны, его останавливало мое героическое военное прошлое, а с другой – то, что я давно уже не был тем неуклюжим мечтателем, который витал в облаках, представляя себе фиакры и дам в розовом.
5
И вот, моя жизнь потекла дальше, теперь уже – как подданного Речи Посполитой, то бишь Польши: вверх и вниз, и снова вверх, и снова вниз, серыми холмистыми буднями – с перелицовкой старых лапсердаков, с еврейским виртуозным мастерством кройки и шитья из куска материи, которого еле-еле хватает на костюм, а ты должен непременно исхитриться и сшить еще и жилетку; с символическими оплеухами Яше и Йешу (которого все называли по-русски Шурой), заигравшихся во дворе и потоптавших грядки в огороде, за что я, в свою очередь получал мягкий укоризненный взгляд от их матери Сары. Господи Боже, как я любил свою Сару! Как она заполняла мою жизнь – милая, добрая, молчаливая, верная, при одной мысли о ней у меня перехватывало дыхание. Сейчас, на склоне лет, когда я пишу эти строки, а ее уже давно нет, мне на глаза наворачиваются горькие слезы раскаянья, потому что я так никогда и не сказал ей этого, никогда – даже тогда, когда она собиралась в свой санаторий на водах с детьми и… нет, об этом позже, еще не время о санатории и о том, что за ним последовало! И так как жеребцы моего повествования нетерпеливо рванули вперед во времени, я чуть не проскакал мимо той точки нашей жизни с Сарой, или если угодно – мимо той вехи, того межевого камня, из-за которого выглядывает милое веснушчатое личико с ярко-рыжими, как некогда мои, волосами и серо-зелеными глазами, как у Сары. Это – наша дочь Шошана или Сусанна, как записали ее в свидетельстве о рождении, третья в порядке очередности.
Наша семья увеличилась, пришлось заказать столяру Гольдштейну новый стол, размером побольше, ведь в шабат нас теперь садилось за стол куда больше – отец и мама, и дядя Хаймле, который так и остался холостяком, я и Сара, и наши дети, и нередко (когда он не был занят своими странными и таинственными делами) милый наш раввин Шмуэль бен Давид, а иногда заезжали и моя сестра с мужем, провизором Сабтаем Кранцем из Львова. Я тут упомянул столяра Гольдштейна[9]9
Гольдштейн – «золотой камень»; Гольдберг – «золотая гора»; Зильберштейн – «серебряный камень»; Блюменфельд – «цветущее поле» и т. д.
[Закрыть] – пусть никого не удивляет, что в наших скромных, а порой даже бедных краях были прорвы Гольдбергов, а Гольдштейнов и Зильберштейнов хоть лопатой греби, не говоря уж о россыпях фамилий куда более благородных, таких как рубины. И все это богатство красовалось средь пышных цветочных клумб Розенбаумов, Блюмов, Кранцев, Лилиенталей и, простите, Блюменфельдов. Были у нас и айсберги – Изидор Айзберг, но клянусь, он не имел ничего общего с гибелью «Титаника». А, наверно, самую бедную жительницу Колодяча звали Голда Зильбер – эту вдову и в самом деле так звали: «золото» и «серебро», она дешевле дешевого продавала на базаре жареные тыквенные семечки. И не думай, пожалуйста, мой читатель, что я и на этот раз по старому еврейскому обычаю ухожу в сторону от главной темы – чтоб напрямую добраться до Бердичева через Одессу – я прекрасно помню, что речь шла о нашем новом столе и шабате. В эти субботние вечера, которые, как я уже объяснял, приходились на пятницу, после ужина и всего, что полагалось по ритуалу, наступал черед семечек – тыквенных, не подсолнечных. Подсолнечные были слабостью украинок, которые, вися на плетне, щелкали семечки с такой фантастической скоростью, не прикасаясь к ним руками, и сплевывали шелуху с такой точностью, что могли попасть собеседнику прямо в лоб с огромного расстояния. А вот евреи в шабат лузгают только тыквенные семечки, но обязательно за столом – чинно и с достоинством, сосредоточенно разговаривая о жизни. Уму непостижимо, каким объемом информации обменивались в один лишь вечер шабата в Колодяче за праздничными столами с тыквенными семечками на десерт мои соплеменники – редкие секунды тишины заполнялись тихим задумчивым хрустом шелухи на зубах, подобным тихому пощелкиванию дров в камине. Кое-кто называл это шаманство «еврейской газетой», но это, по-моему, огромная недооценка данного явления, ибо количество новостей, слухов, сплетен и сведений всяческого рода (начиная с политических новостей из советской России и кончая кометой, которая, по словам какой-то ясновидицы, с бешеной скоростью летит к Земле и несет на хвосте неминуемую катастрофу) не могут быть втиснуты ни в одну газету на нашей планете. А если прибавить к этому и неизменные истории для поднятия духа и, как правило, приукрашенные фантастическими и, скажем прямо, невероятными подробностями – плод колодячского воображения – о банкире Ротшильде, лорде Дизраэли, о том, что Леон Блюм[10]10
Леон Блюм – французский политик, первый социалист и второй еврей (после Сади Карно) во главе французского правительства.
[Закрыть] – еврей или, наоборот, истории, рассказывавшиеся для, так сказать, национального отрезвления – обо всех наших злопыхателях вместе взятых и, в частности, об антисемите, объявившем себя вторым Навуходоносором, который, похоже, приберет к рукам власть в Германии, (и кто он такой, этот Адольф Шикльгрубер: то ли австрийский фельдфебель, то ли еще кто-то в этом роде), то станет ясно, что я не преувеличиваю, сравнивая субботний обмен мыслями и сведениями под щелканье семечек с Александрийской библиотекой со всеми ее папирусами, пергаментными свитками и клинописными табличками. И не меньшая трагедия, чем гибель той самой Александрийской библиотеки, разразилась в ту самую пятницу, когда на базаре какой-то польский пан из Тарнува ударом ноги перевернул корзину старой Голды Зильбер, которая мешала ему пройти, рассыпав все семечки в грязь. На глазах потрясенных жителей Колодяча погибли сотни папирусов с новостями, сплетнями и знаниями, тысячи пергаментных свитков и посланий на арабской бумаге ручной выделки, тонны клинописных табличек с хохмами и смешными историями, километры телеграфной ленты с новостями из советской России и море слухов о летящей к Земле комете, о бароне Ротшильде и о душегубе и филистимлянине Адольфе Шикльгрубере. И все это погибло вместе с тыквенными семечками, презрительно названными «еврейской газетой», утонувшими в грязной луже у ног плачущей Голды. Не дело хвастаться благотворительностью – она ведь должна быть душевным порывом, внутренней потребностью, а не рекламой собственных добродетелей – но я все же скажу, что мы собрали деньги и возместили Голде нанесенный ей урон, даже наш мэр пан Войтек, смачно обложив по-русски того идиота из Тарнува, внес свою лепту. Кстати, не понимаю, почему все мы – и евреи, и украинцы, и поляки – ругались исключительно по-русски. Много лет спустя, после Второй мировой войны, когда я посетил Государство Израиль – и по делу, и просто, чтоб увидеть землю своих предков – я снова отметил этот феномен: Вавилон, в сравнении с языковым столпотворением в этом нашем новом государстве – да ниспошлет ему мир Всевышний – был просто щебечущим детским садом. В Израиле каждый говорил на языке той страны, откуда прибыл его личный багаж, у каждого было свое особое мнение по всем вопросам политики, войны и бытия, но когда дело доходило до ругани – мгновенно возникало однонациональное и, так сказать, монолитное единство: все матерились по-русски. Почему – не могу сказать, может, какой-нибудь языковед когда-нибудь разгадает это уникально яркое и исключительно богатое с точки зрения средств выражения явление.
Ну, вот, я все же поперся в Бердичев через Одессу, но скажи мне, брат мой, можно ли изменить предопределенное Богом, то, что у тебя в крови? Можно ли заставить тигра пастись или рыбу – свить гнездо на соседнем тополе? Это так же невозможно, как заставить еврея не сворачивать с проторенного пути повествования – порой, чтоб сорвать желтый цветок, подчас – просто, чтоб остановиться, оглядеться по сторонам, вдохнуть полной грудью свежий воздух и поделиться с тобой радостью: как же прекрасен мир Божий! – и по этому поводу рассказать тебе какую-нибудь хохму или анекдот! Или сойти с главного пути, чтоб подойти поближе к стаду коров и дать ценные советы пастуху, не важно, что этот еврей-советчик в жизни не доил коров. Просто он безумно любит давать советы, это тоже у него в крови. По этому поводу существует толкование древних талмудистов Вавилонского синедриона относительно загадки, почему Царь Вселенной только в конце, на шестой день, сотворил мужчину и женщину. Ответ мудрецов предельно ясен: потому что Адам и Ева как истинные евреи замучили бы Творца своими советами, сотвори Он их в День первый. Рассказывают даже (не знаю, правда ли это), что в ходе Синайской военной операции перед каждым израильским солдатом в окопах поставили табличку с надписью: «Во время атаки солдатам строго запрещается давать советы главнокомандующему!»
Да, ведь речь шла о новом столе, заказанном столяру Гольдштейну. Так вот, в один из субботних вечеров вся наша семья собралась за этим столом при зажженных свечах. Отец еще не прочел праздничную «браху», т. е. благословение, когда в дом вошел мой шурин, брат Сары ребе бен Давид, да не один, а – отгадай, с кем? – с Эстер Кац, той самой адвокатшей из Варшавы, которая когда-то давно приносила в нашу казарму взрывоопасные листовки, из-за которых меня выставили голого и жалкого перед всей нашей боевой частью. Весь вечер она была сдержанна и молчалива, хоть, как я уже упоминал, говорила на всех языках, будто сама их придумала, и с идишем у нее проблем не было, но она лишь коротко вежливо отвечала на вопросы, постоянно бросая робкие взгляды на раввина. В ней чувствовалось какое-то напряжение, мне показалось, что эта хрупкая бойкая женщина на самом деле – человек стеснительный, всецело преданный не совсем понятному мне делу. Когда мы перешли к семечкам и исчерпали тему кометы, дядя Хаймле, знавший обо всем понемногу, к моему изумлению, обратился к ней со словами: «Товарищ Кац!», хоть, по моему глубокому убеждению, сам он никогда не имел дела ни с чем подобным, скорее, просто демонстрировал свою осведомленность – так вот, он задал ей расхожие вопросы о ситуации в советской России. Она неохотно и коротко ответила, сказав лишь, что там сейчас вершатся великие дела, и что газеты панской Польши лгут. Затем бросила мимолетный взгляд на ребе бен Давида и замолчала.
Тогда бен Давид осторожно поинтересовался:
– Это ничего, если Эстер сегодня переночует у вас? Вы ведь понимаете, у меня, при синагоге, это не совсем удобно. Тем более что я – старый холостяк… – он сухо и чуть натянуто рассмеялся, отец с матерью обменялись короткими тревожными взглядами, но отец тут же оживленно ответил:
– Ну, конечно, комната Изи, – он имел в виду меня, – сейчас свободна. Конечно же!
– Не то, чтобы это была тайна… – небрежно заметил раввин, – но лучше не говорить никому, что она здесь ночевала. Вы меня понимаете?
Отец и дядя Хаймле кивнули, как заговорщики, хоть вряд ли поняли, о чем именно шла речь.
Когда назавтра рано утром я пришел в ателье на работу, отец сказал, что гостья уехала на рассвете – Шмуэль бен Давид зашел за ней еще затемно.
Гораздо позже, когда я съел уже достаточно селедочных голов, ну, ты, читатель, меня понимаешь, меня осенило, что в ту ночь она или нелегально возвращалась из России, или собиралась нелегально перейти русскую границу. Но эта мысль, повторяю, пришла мне в голову гораздо позже, когда большевики расстреляли Эстер Кац.
И еще один старый знакомый заглянул к нам в Колодяч – Лева Вайсман, помнишь, тот самый, у которого австро-венгерская армия всегда победоносно и неудержимо продвигалась вперед. Он тихо шепотом сообщал людям, что созывает собрание только для евреев в кафе Давида Лейбовича с очень важной повесткой дня. Думаю, ты не удивишься, узнав, что пришло всего семь человек, включая меня и раввина бен Давида. Остальные или почуяли, что речь пойдет о политике, или именно в тот момент у них разболелся проклятый зуб, или корова телилась не ко времени, или протекла крыша, а как раз шел дождь, или просто не на кого было оставить молочную лавку с сыром и сметаной. Не думаю, что те, кто не пришел, много потеряли, потому что Лева Вайсман сообщил то, что все и так уже знали, а именно, что тучи над Европой сгущаются, что в Германии множатся издевательства над нашими еврейскими братьями и что Гитлер, тот самый Шикльгрубер, сначала в Линце, а потом в Вене, провозгласил присоединение нашего бывшего отечества Австрии к «тысячелетнему Рейху», и все в этом роде. Он заговорил о необходимости объединения еврейской социал-демократии, а раввин нервно возразил против подобных, как он их назвал, «сионистских уклонов», заявив, что не следует отделять еврейский пролетариат от их братьев по судьбе, и так далее. Не знаю, кто из них был прав – может, оба, а может и никто. Как в той самой истории с раввином, к которому пришли Мендель и Беркович, чтоб он их рассудил. Раввин выслушал Менделя и сказал: «Да, ты прав!» Затем выслушал Берковича и сказал: «И ты прав!», а когда из кухни вмешалась его жена: «Не может быть прав и один, и другой!», раввин ответил ей: «И ты тоже права!» Во всяком случае, спора, грозившего углублением разъединения в наших стройных рядах из семи человек, не возникло, потому что в кафе вошел мэр, пан Войтек. Он вежливо поздоровался со всеми, сел за столик и заказал чай с тремя ложечками сахара. А затем произнес:
– Давненько вы нам не крутили кино, пан Вайсман. То есть полезная забава, достойная поощрения, а вот для проведения политических собраний требуется разрешение мэрии. Я ничего не имею против ваших еврейских организаций, но законы нужно уважать и соблюдать.
Наши власти явно не слишком волновались по поводу подобных объединительных или разъединительных социал-демократических инициатив. Их волновали другие проблемы, но не мое это дело – вмешиваться в политику. Мы все по одному выскользнули за дверь, остался лишь ребе бен Давид, который тоже заказал себе чай с тремя ложечками сахара.
По вышеозначенной причине социал-демократический союз евреев Колодяча под Дрогобычем так и не состоялся, что никак не отразилось на развитии международных событий.
6
События развивались все стремительнее, слухи становились все тревожнее и противоречивее. Мы все уже накрепко затвердили, где находится Теруэль и что произошло между советскими и японскими военными частями под Халхин-Голом, в чем состоит проблема Эльзаса и Лотарингии, а также поняли, что линия Маннергейма – отнюдь не черта на карте. Именно в этот период в Колодяче появилась немецкая семья, Фриц и Эльза Шнайдер. Их фамилия звучала совсем по-еврейски, но они были не из наших, а наоборот – «чистокровные арийцы», люди немногословные, тем более, что они не могли и имя свое назвать ни на одном из славянских языков, правда, с нами им кое-как удавалось понять друг друга – как я уже упоминал, наш идиш по сути был благородной смесью многих языков с преобладанием ошметков немецкого. Шнайдеры не имели ничего общего с портняжьим ремеслом, просто у них была такая фамилия; они открыли небольшую мастерскую по ремонту велосипедов, моторчиков и подобных вещей. Немного позднее, когда наши добрососедские отношения упрочились, и наш раввин нанес им визит вежливости, в приятельской беседе они на чистом немецком разъяснили ему, что сбежали в наши края по причине непреодолимой антипатии к фюреру, с которым у них были разногласия по существенным вопросам бытия.
Наш раввин был от них в восторге, утверждая, что коричневые продержатся месяц-другой, не более, потому что они – банда дикарей, столкнувшаяся с всеобщим сопротивлением немецкого народа, давшего миру и то, и это, а также таких-то и таких-то… Думаю, не требуется объяснять, насколько далек был мой шурин от реальности. Я допускаю, мой читатель, что ты усвоил историю человечества не только как воспоминания о великих мужах, но и как свидетельство о народах, давших кое-что миру, но эти народы в один прекрасный момент могут окатить всех таким ушатом холодной воды, что тебе останется лишь отплевываться или сыпать проклятьями. Я тут вспомнил о водопроводчике Науме Вайсе из Дрездена, который все еще держался на поверхности, но ждал, что в любой момент его могут призвать к ответу с десятью килограммами личного багажа как лицо неарийской национальности, то бишь еврея. Когда его все еще неотключенный телефон зазвонил, и грубый голос в трубке спросил: «Это обергруппенштурмфюрер Шульц?», бедный Наум Вайс грустно ответил: «Если бы вы знали, как вы ошиблись номером!» Так вот, наш высокопросвещенный во всем остальном раввин, который ориентировался не только в дебрях хасидизма, основанного Баал Шем Товом, но и в лабиринтах марксизма, настолько ошибался номером в вопросе скорого крушения гитлеризма, насколько все мы тогда – увы! – даже не подозревали.
Не хочу тянуть кота за хвост, пространно повествуя о дальнейших событиях – достаточно перелистать любую брошюрку, чтобы понять, с какой быстротой в утробе Европы снова вызревал тот самый гнойный нарыв, который не мог не лопнуть в одночасье при малейшем соприкосновении с шипами любой из международных проблем. На этот раз речь шла совсем не о банановой кожуре в Стокгольме и даже не об убийстве какого-то там эрцгерцога, потому что – повторяю – когда какая-нибудь война должна вспыхнуть, она вспыхивает, и повод уже не имеет никакого значения. В данном случае, кажется, речь шла о чем-то, что германцы требовали от Польши, а союзники Польши ни за что не желали отдавать. И это при том, что они уже отдали Германии и Австрию, и Судеты, и все, что от них потребовали – и спереди, и сзади – после того, как этот идиот Чемберлен клялся в Мюнхене в вечной дружбе с нацистами, а Молотов и Риббентроп лобызались прилюдно как чистопробные пидоры!
Только не думай, бога ради, что это мои тогдашние суждения – тогда я был слишком невежественен для подобных мыслей, но напластования времени образуют нечто вроде прозрачной призмы, или бинокля, которые позволяют приблизить или отдалить предметы и события, чью суть, быть может, ты неясно представлял себе в прошлом. Эти напластования переиначивают и твои нынешние суждения, а порой, и твои нынешние заблуждения.
Но дело, наконец, было сделано – или лучше сказать – начато по новой при содействии уже постаревшего нашего военного аналитика, участника русско-турецкой войны, почтальона Абрамчика, который опять принес мне желтую повестку, почти с тем же текстом типа «в семидневный срок со дня получения…» и так далее – итак, на этот раз мое Отечество Польша, священная земля предков и так далее, призывала меня Под свои Знамена!
На этот раз нас, призывников, было гораздо больше – и евреев, и украинцев, и поляков. Не считай это, мой читатель, литературным капризом или Бог знает каким стечением обстоятельств, но и мой шурин, мудрый раввин Шмуэль бен Давид, был тоже снова призван в армию. Разумеется, Сара плакала, а я гладил ее по голове и объяснял, что на этот раз война будет совсем короткой (даже не подозревая, насколько я близок к истине). Назавтра нам предстояло выступить в западном направлении, к границе с Германией, где уже вспыхнула эта страшная война.
17 сентября 1939 года, уже в полном обмундировании, полученном нашей частью в Дрогобыче, ровно в семь ноль-ноль я явился на базарную площадь – туда, где Голда Зильбер пережила гибель «Александрийской библиотеки» и где было назначено место сбора всем мобилизованным Колодяча. На этот раз, неизвестно почему, военно-полевые службы не приняли во внимание духовный сан ребе бен Давида, и он выглядел немного странно и чуть смешно – обритый и остриженный, в военной форме. Женщины толпились в сторонке, многие плакали, Сара, пришедшая с детьми, тоже всплакнула. Там же стояли и отец с мамой. Военной музыки на этот раз не было, но зато нас пришел проводить пан Войтек собственной персоной – он был настроен патетически, вполне осознавая важность данного исторического момента для нашей родины.
А сейчас держись за стул, чтоб не упасть: невзирая на возвышенность данного момента, мне было не суждено принести победу на кончике своего штыка или хотя бы сложить голову на поле брани, потому что для меня лично, как и для моего дорогого шурина ребе бен Давида, как, впрочем, и для всех мобилизованных, собравшихся на рыночной площади Колодяча, война снова окончилась, не успев начаться.
Все дело в том, что и я, и Сара с детьми, и ребе Шмуэль бен Давид, и мама с отцом, и все наши дорогие соседи – пан Войтек, поляки, украинцы, евреи и даже немецкая семья Фрица и Эльзы Шнайдеров – все-все, включая ксендза и батюшку, в то, именно в то утро, дождались воплощения нашего очередного национального идеала. Или, как сообщил политический комиссар Никанор Скиданенко с брони русского танка, все мы были освобождены от гнета панско-помещичьей Польши и присоединены к своему рабоче-крестьянскому отечеству, великому Советскому Союзу.
Итак, брат мой, мечта, о существовании которой я и не подозревал, исполнилась, как говорится в профсоюзных рапортах, на все 100 процентов, и я стал сознательным гражданином, проживающим в советском местечке Колодяч, бывшей австровенгерской области Лемберг, бывшего Львовского польского воеводства, а в настоящее время – форпоста мировой революции.