Текст книги "Двадцатый век. Изгнанники"
Автор книги: Анжел Вагенштайн
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 44 (всего у книги 47 страниц)
Войдя в маленькую приемную, Хильда легонько чмокнула своего швейцарского гостя в щеку и сообщила, что барон просит его извинить – обещанное интервью сегодня не состоится.
«Из-за Сталинграда, ты ведь понимаешь», – добавила она, многозначительно указав пальцем в потолок; Владек кивнул.
Вошел слуга и, как всегда безмолвно, подал чай, поклонился и растворился в воздухе. Они заговорили о последних новостях с фронта, причем Владек несколько увлекся, превознося героев Сталинграда – кстати, совершенно искренне. Бдительному шоферу было наверняка приятно слышать такое из уст иностранца. Ну не мог же он знать, что в то время, как сам он относил панегирик к одним героям, швейцарский журналист имел в виду совершенно других? Впрочем, это уже подробности пейзажа, как выражалась Хильда.
…Которая тоже – подобно своему боссу – была сегодня порядком не в духе. По причине вполне основательной, и звали ее Дитер. Вчера вечером, около десяти, она все еще была на своем рабочем месте, чтобы рассортировать только что привезенную с аэродрома в Лангхуа курьерскую почту из Берлина. Мрак и тишина окутывали резиденцию. Единственно лампа под зеленым абажуром бросала круг света на рабочий стол секретарши посла; в этом круге она методично, страницу за страницей, переснимала документы с помощью камеры-зажигалки, тут же возвращая их в конверты, еще недавно запечатанные красным воском. Вскрывать почту входило в обязанности Хильды: по утрам она представляла барону соответствующий доклад.
Она вздрогнула, когда кто-то снаружи нажал на ручку двери – которую она, конечно же, предусмотрительно заперла – а потом постучал. Прежде, чем открыть, Хильда поспешно привела все в порядок, на что, однако, потребовалась пара минут. Когда она наконец распахнула дверь, за ней стоял Дитер. Войдя, он подозрительно обвел помещение взглядом.
– Увидел вот, что свет горит, – сказал он. – А ты чего запираешься?
– Мало ли какие у меня могут быть дамские дела… Тебе объяснить, или ты уже взрослый?
– Что, менструация?
– Хамло!
Тот снова обвел кабинет взглядом, туда-сюда ткнулся и самым наглым образом заглянул в туалет, а потом примирительно сказал:
– Ладно, извини, я подумал – может, забыли свет погасить? Скоро ты освободишься? А то могли бы в кино сходить – там новый фильм с Паулем Вегенером крутят.
Ей явно протягивали пальмовую ветвь, и Хильда дружелюбно ответила:
– Спасибо, Дитер. Но у меня еще куча дел: все эти горы бумаг надо занести в реестр, а завтра в девять утра посол ждет моего доклада. Придется Пауля Вегенера отложить.
Что-то все еще терзало шофера, но задержался он всего лишь на миг и, бросив вокруг еще один взгляд, рассеянно попрощался:
Ну, ладно, тогда спокойной ночи.
И вот сейчас ей надо было передать Владеку микрофильм с вчерашней почтой. Она спросила:
– Хочешь, сходим сегодня в театр?
– В театр? Что за театр в Шанхае?
– Цзинси.
– А в переводе на удобоваримый язык?
– Так и будет цзинси. Это китайский театральный жанр, сложившийся в XVIII веке. Его еще называют пекинской музыкальной драмой, иногда – пекинской оперой.
Владек поморщился:
– Господи, опера! Да еще на китайском!
– Вряд ли бы ты понял намного больше, будь она на итальянском. Сыровары из вашей альпийской деревни, поди, вообще про оперу не слыхали. Так что для общей культуры – я имею в виду твою культуру – не повредило бы и сходить.
Представление действительно оказалось забавное: по крайней мере, в первые полчаса. Но уже на сороковой минуте оглушенный звоном медных тарелок и барабанной дробью Владек в отчаяньи прошептал:
– Сколько будет продолжаться эта экзотически утонченная пытка в целях повышения общей культуры?
Хильда тихонько хихикнула:
– Нынешнее представление – сокращенный вариант, так что всего восемь часов. Ну-ну, не закатывай глаза, мы уходим.
При других обстоятельствах она бы так быстро не сжалилась над своим кавалером, но ей показалось, что сидевший в следующем ряду, непосредственно за ними зритель – какой-то блондинистый европеец – вслушивался в их перешептывания, делая вид, что увлечен спектаклем.
52
Погода пока стояла прохладная, но легкий ветерок уже нес предчувствие весны. Хильда осторожно огляделась: похоже, тот любопытный тип за ними не последовал. Она ничего не сказала Владеку, опасаясь, что тот поднимет ее на смех: у тебя что, мания преследования?
– Ты прав, конечно, на наш, европейский вкус это скучновато, – повинилась Хильда, как будто жанр цзинси был ее персональным изобретением. – Но ведь мы просто не понимаем их стилизованного сценического языка… а вот было б здорово, если бы в реальной жизни все знаки читались так же легко и однозначно, как в пекинской опере: у честного лицо всегда красное, у обманщика – белое, у храбреца – желтое, у богов – золотое.
– А я какой?
– Ты мое золотце, конечно!
Еще раз оглянувшись и не видя ничего подозрительного, Хильда сунула руку в карман его плаща, переплела свои пальцы с его, теплыми и влажными.
Миниатюрная кассета теперь была в ладони у Владека. Сегодня ночью Клайнбауэр ее проявит, завтра Чен Сюцинь передаст ее курьеру, работающему на судах, курсирующих через Ляодунский залив в порт Инкоу. Оттуда начиналась железная дорога в Шэньян, известный также под маньчжурским именем Мукден… каков был дальнейший маршрут посылки Владек не знал. Если не считать крайнего пункта предназначения: Москва, Центр.
Владек не знал также, что отдел Б-4 Главного управления безопасности Рейха разослал своим агентам шифрованный циркуляр, в котором сообщалось о значительной утечке секретной информации из одной из дипломатических миссий, по всей вероятности где-то на Дальнем Востоке, а также о том, что получатель этой информации – советская разведка. Очевидно, в Москве действовала немецкая агентура, сумевшая до этих сведений докопаться. В Шанхае циркуляр не лег на стол барона фон Дамбаха, отнюдь нет: шифровку получил его личный шофер Дитер, исполнявший, кроме своих официальных функций, еще и поставленные отделом Б-4 задачи.
К ресторану «Небесное спокойствие», на рю Лафайет во Френчтауне, они подкатили в двухместной коляске. Это было заведение с высокой репутацией и элитной клиентурой, хорошо известное всем шанхайским рикшам. На самый верхний этаж вела крутая, слабо освещенная фонариками под шелковыми абажурами лестница, по которой своих гостей сопровождал лично владелец ресторана – довольно прилично владевший французским языком китаец. Восхождение казалось бесконечным. От каждой лестничной площадки коридоры вели в декорированные тяжелыми занавесями отдельные кабинеты для семейных торжеств и не предназначенных для чужих глаз встреч. Предложенный им столик находился как бы в ложе: от общего зала его отделяла резная перегородка. Хильда и Владек заказали множество миниатюрных порций, состоявших из самых разных мясных и рыбных блюд с гарниром из овощей, всего полминутки жареных на сильнейшем огне – кулинарный прием, общераспространенный в Восточной Азии. Еда была невероятно вкусная и распахивала перед европейцем врата в новую, совершенно неведомую гастрономическую галактику. Девушки в традиционном китайском убранстве безмолвно ставили на вращавшийся на столе диск все новые и новые мисочки и уносили уже опустошенные.
Хильда давно научилась ловко пользоваться столовыми палочками, которые в парижском японском ресторане, где она бывала с доктором Хироси Окура, доставляли ей столько затруднений. Палочки неизменно напоминали ей о стеснительном японце, который подарил ей ожерелье розового жемчуга, а потом навсегда исчез из ее жизни.
Во всяком случае, она думала, что навсегда.
Здесь, в лабиринте ресторана, их не могли подслушать. В «Небесном спокойствии» было полно и местной публики, и иностранцев, ненавязчивая фоновая музыка смешивалась с разноязыкой речью, тяжелые шелковые драпировки с кистями и ковры дополнительно скрадывали звуки. Багровый свет заливал все вокруг словно густым экзотическим соусом.
Хильда подцепила палочками кусочек мяса, но в рот не отправила, а задумчиво осмотрела со всех сторон: ее очевидно преследовала какая-то далекая от тонкостей шанхайской кухни мысль.
– Что-то тебе не дает покоя, как я погляжу, – заметил Владек.
– Пируем мы с тобой, как наследники китайского императорского престола. А у меня вот евреи Хонкю из головы не идут, знаешь, какой голод их ожидает? Берлинские экономисты предупредили барона: хозяйственная катастрофа в Шанхае неизбежна. А японцы их – я имею в виду евреев – самым откровенным образом надули: поманили работой, но на самом деле собирались использовать как штрейкбрехеров. Слыхал эту историю?
– Как не слыхать – все газеты писали про забастовку на каучуковых заводах, только ведь в Хонкю газет не читают. А теперь слушай внимательно, что я тебе скажу. В очередной раз прошу тебя, нет, самым решительным образом настаиваю: перестань ходить в гетто и встречаться с раввином! Пойми, что ты оставляешь след. Не рассчитывай на свои наивные басни о бюллетене и прочем… Первая Божья заповедь в нашем деле – не воображать, будто противник глупее тебя. Как минимум, у вас с ним поровну мозгов и соображения; только зарубив это себе на носу, можно взять над ним хоть какой-то перевес. Это важный урок для начинающих барышень, уж можешь мне поверить.
– Спасибо, господин учитель! – рассердилась она. – Только это не я пошла к раввину, а он сам пришел ко мне!
И действительно, ребе Лео Левин получил у комиссара Го одноразовый пропуск в город. Сначала «еврейский царь» решительно ему отказывал, поскольку проситель очевидно не собирался его подмазать хотя бы десяткой, но Левин все-таки уломал. С притворным безразличием он обронил, что собирается навестить его превосходительство барона фон Дамбаха в представительстве Германского Рейха. Это произвело нужное впечатление и вожделенный документ был выдан. Он представлял собой зеленый жестяной жетон величиной с крупную пуговицу с выдавленной в металле латинской буквой «J», означавшей, что предъявитель пропуска – «Jude», то есть еврей, и имеет право однократно пересечь пограничный мост через реку Сучоу. Вечером, до наступления комендантского часа, жетон следовало вернуть в канцелярию Зоны. Любое опоздание строго наказывалось, и нарушитель навсегда терял право выхода за пределы гетто. «Разве что ногами вперед», – любил пошутить еврейский царь Го. Дело в том, что под еврейское кладбище власти отвели небольшой глинистый участок у реки, вне Зоны, который местные использовали как свалку.
Поводом, по которому раввин решил обратиться к Хильде за помощью, был сложный и, надо сказать, деликатный казус: у известной в прошлом певицы – расово чистой немки Элизабет Мюллер-Вайсберг, супруги еврея-скрипача с мировым именем – в результате невыносимых для нее бытовых условий началась тяжелейшая депрессия. Не согласился ли бы его превосходительство господин посол составить госпоже Мюллер-Вайсберг протекцию, выхлопотав разрешение ей и ее семье жить все в том же Хонкю, но вне трижды проклятой Зоны?
Хильда тут же, без всяких колебаний, постучалась к барону, но вскоре вышла из его кабинета мрачнее тучи: закон о смешанных браках ясен и недвусмыслен, сказал барон. Пока брак немки с евреем не расторгнут, нет никаких юридических оснований выделять ее семью из числа прочих – и, соответственно, какие-либо его действия в этом отношении невозможны. «Надо было думать прежде, чем выходить замуж! Что посеяли, то и жнут», – отрезал фон Дамбах и положил конец дальнейшей дискуссии.
Потерпев поражение в очередной маленькой битве, ребе Лео Левин уныло поплелся обратно в Хонкю. Зная, как болезненно горд и чувствителен был Теодор Вайсберг, он никогда не обмолвился ни словом об этом визите в его присутствии. Тому была бы невыносима сама мысль оказаться просителем, которому отказали в подаянии – пусть даже не лично, а в лице раввина.
– Вот, значит, что тебя гложет – проблемы этой певицы? – пожал плечами Владек.
– Представь себе, да. Тем более, что с ее мужем – скрипачем – я тоже знакома. Но не только это: шофер моего босса, Дитер – вот кто меня по-настоящему беспокоит. Он, кажется, следит за мной, как-то странно на меня поглядывает. Может, мне и показалось, но… вот и вчера вечером опять заявился в мою канцелярию. Причем, если барон в резиденции, он ко мне ни ногой.
– Смотри в оба, кисуля…
– Сто раз говорила: не называй меня кисулей!
– А муркой можно?.. Ну извини, шучу. Только смотреть действительно надо в оба, но помнить при этом, что чрезмерная мнительность тоже блокирует мозг. Очень часто все гораздо проще, чем на первый взгляд кажется. Может, он за тобой ухлестывает. Беря пример со своего начальника фон Дамбаха.
– Перестань болтать глупости!
– Как говаривала моя любезная тетушка, болтать глупости – вот мое подлинное призвание. Впрочем, где ты держишь зажигалку? Что если в твое отсутствие этот Дитер обшарит твою канцелярию?
– Пусть себе шарит на здоровье. Зажигалка валяется в коробке из-под конфет вместе с ластиками, скрепками и прочими мелочами. А сама коробка – в стальном сейфе, ключи от которого есть только у меня и фон Дамбаха. Или ты считаешь, что мне лучше носить ее с собой?
– Ни в коем случае. В Шанхае любую дамскую сумочку заранее, в самый день ее производства, можно объявлять в полицейский розыск.
Хильда помолчала, поворошила палочками гарнир в своей тарелке: явно было, что какая-то мысль не давала ей покоя. Наконец, она нерешительно спросила:
– Владек, какой во всем этом смысл?
– В чем?
– В том, что ты и… твои люди делаете?.. Раз вам нельзя ни во что вмешиваться, нельзя помочь кому-то, кто попал в беду… как, например, эти бедолаги в Хонкю.
– Не мы придумали правила этой игры. Ни при каких обстоятельствах не вмешиваться; сжав зубы, оставаться сторонним наблюдателем, даже если у тебя сердце кровью обливается – такова вторая Божья заповедь нашей профессии. Я один-единственный раз ее нарушил: вступился за одну дурочку, которая полезла в бой против всей шанхайской полиции – и не сносить бы мне головы…
– Ах вот как, теперь я еще и дурочка! Спасибо на добром слове. Ладно, ты вот что мне скажи: раз так, раз вам запрещено любое вмешательство, разве можете вы изменить мир к лучшему? Хотя бы чуть-чуть?
– Не знаю. Я знаю одно: сейчас цель – помешать менять мир Гитлеру. Уж он-то наверняка не изменит его к лучшему. А между тем, мы сами меняемся… в процессе, так сказать… Да, мы наблюдатели, но наблюдаем за своим противником мы не с дальней дистанции, узнаём правду о нем не из кинохроники и не из газет, а на его собственной территории. В нашей картине все детали – четко в фокусе. Надо сказать, эта картина здорово отличается от той, что видит большинство.
– В каком смысле?
– В том смысле, что если смотреть издалека, все – ну, пусть самое главное – про нацистов яснее ясного. Их дикое варварство, массовые расстрелы, лагеря, евреи… Тут все без вопросов, как на агитплакате. Глядя изнутри, однако, перестаешь видеть их армию просто как стрелки на карте генштаба, а начинаешь различать отдельные судьбы, отдельных людей, индивидуальные характеры: этот генерал – индюк надутый, тот – отчаянный храбрец; потерявшие себя солдаты, превращенные в убийц; убийцы, уже начавшие строить планы, как улизнуть от неминуемого возмездия. Начинаешь различать, кто обманщик, а кто обманут… Вдруг замечаешь в каком-то овражке пятерых немецких солдат в подбитых ветром шинельках, которые посиневшими пальцами кромсают дохлую артиллерийскую клячу и пекут ее мясо на костерке, а потом глотают полусырым. Ловишь себя на том, что сочувствуешь какому-то семнадцатилетнему гансику, и не жившему еще толком, не любившему, который из развалин Сталинграда пишет письмо маме в Саксонию – письмо, которого она так и не получит. Вот как все это выглядит, когда смотришь изнутри. Твое представление о противнике меняется, предрассудки и заклинания теряют убедительность, глаз обретает способность различать нюансы, а душа – воспринимать чужие драмы. А что же наша собственная драма? В чем она? В том, что властвующие везде – везде без исключения – требуют, чтобы сведения, которые мы для них с таким риском и с такими жертвами добываем, соответствовали их заскорузлым представлениям о враге. У них все заранее расписано и разложено по полочкам, прямо как в твоей опере цзинси. Поэтому службы, деликатно именуемые «специальными», часто оказываются неудобны тем, кому они служат: ведь они бросают вызов ставшим привычными схемам, разрушают песочные замки иллюзий. Или вот еще…
У Владека вдруг возникло чувство, что Хильды с ним нет.
– Алло, ты здесь? – спросил он. – Понимаешь, что я хочу сказать? Или хотя бы пытаешься понять? Это ведь тоже важно для общей культуры.
Хильда перегнулась через стол и погладила его руку.
– Я тебя люблю.
– Снова?
– Уже.
53
Этим вечером Элизабет пришла в «Синюю гору» раньше обычного: уж лучше здесь, чем под лестницей бывшего завода, где все ей стало невмоготу – топавшие по ступеням над самой ее головой люди, хаос, царивший вокруг треугольной, выгороженной кусками фанеры норы, которую соорудил для них Теодор. Его самого, как всегда, не было дома… дома? Какой еще дом?! О, Господи! К его удивлению, хозяин «Империала» не поспешил найти ему замену в тот пропущенный из-за поездки в Циньпу день, и позволил Теодору вернуться на работу. Правда, поворчал для порядку.
Вверх и вниз носившиеся дети тоже действовали Элизабет на нервы, не говоря уже о стариках, которые со скуки вели бесконечные политические дискуссии в двух шагах от ее тоненькой перегородки. Всех взвинтили вести из Сталинграда, хотя серьезная информация частенько была приправлена сногсшибательными домыслами вроде того, что театральным шепотом поведал безымянный фантаст: в Берлине произошел военный переворот, Гитлер покончил жизнь самоубийством. Но даже это не проняло Элизабет, до того все вокруг ей опротивело.
В «Синей горе» у нее была хотя бы сравнительно тихая гримерная, в которую мир мог проникнуть только через малюсенькое, к тому же зарешеченное и расположенное высоко под потолком оконце. Пока внизу, в зале, Мадьяр без зазрения совести вольничал с Гершвином и Штраусом, ей удавалось подолгу оставаться в одиночестве.
Сегодняшний вечер начался с сюрприза: хозяин заведения Йен Циньвей оставил перед ее зеркалом белую розу, нефритовый флакон с каким-то восточным благовонием и карточку с надписью «Happy Birthday!» Большинство китайских предпринимателей в качестве гарантии порядочности держали у себя паспорта тех, кого они нанимали на работу; так что о дне рождения Йен Циньвей знал из ее паспорта. Подношения же были знаком внимания к певице, чей немецкий репертуар привлекал в его заведение все больше клиентов: английских и американских моряков в Шанхае не стало, зато число немецких резко возросло.
Йен Циньвей не знал, что его доморощенная Зара Леандр была больна душой, и ничто не могло ее обрадовать. Все окружающее вызывало у нее отвращение: Шанхай в целом, Хонкю в частности, этот моряцкий кабак, все китайское, все еврейское – в том числе собственный муж… но, как ни странно, она не испытывала при этом ни малейшей ностальгии по Германии. Что удивляло даже ее саму. Похоже, Элизабет не испытывала не только ностальгии, но вообще ничего, кроме всесокрушающей усталости и неутолимой жажды тишины – по контрасту с шумным до помешательства бытом завода металлоконструкций. Реальный мир она покинула, и единственное, чего ей хотелось, это лечь, завернувшись в тишину, вытянуться в полный рост и уснуть. Надолго, на целую вечность.
Сидя в белье перед трельяжем, Элизабет все никак не могла собраться с силами и надеть свое сценический туалет: длинное, плотно облегавшее фигуру платье из блестящей золотистой ткани. На нижнем этаже, в ресторанном зале, ранние пташки уже заказывали по первой. Оттуда в ее гримерную как из-под земли доносились звуки фортепьяно. Гершвин, «Американец в Париже».
Немка в Шанхае.
Вглядываясь в свое отражение в пожелтевшем, с облезшей амальгамой зеркале, она провела ладонью по паутинке мелких морщин, загнездившейся в углах ее глаз: тридцать восемь! Вся жизнь уже позади, ни плохое, ни хорошее в ней больше не повторится. Заднего хода у колеса времени, как известно, нет. Может, она совершила ошибку, приехав в Шанхай. Или ошибкой было бы бросить Теодора и остаться в Дрездене? Да какая разница! Все равно ведь у жизни нет другого варианта, кроме того, что состоялся. Улица с односторонним движением, без права поворота в обратном направлении.
Легонько постучавшись, в дверь заглянул господин Йен Циньвей.
– Вы позволите? – деликатно спросил он, и скользнул внутрь, не дожидаясь ответа. – Надеюсь, не помешал? Хотел вот поздравить вас с праздником, пожелать счастья и новых успехов.
Взглянув на него в зеркало, она набросила на голые плечи длинную шелковую шаль с бахромой, устало поднялась и боком присела на край столика, лицом к хозяину.
– Спасибо вам за розу и за духи, господин Йен. Я, по правде сказать, и забыла про свой день рождения. Вы единственный, кто о нем вспомнил – и за это вам тоже спасибо.
– Что вы, что вы? Как же иначе? Вы ведь моя звезда, чудесная, незаменимая!
– Мне очень приятно от вас это слышать… – едва обронила Элизабет, и глубокое равнодушие ее тона ярко контрастировало со смыслом сказанного. В следующий миг Йен заключил ее в объятия, обдав густым облаком популярного на Востоке благовония из индийских пачулей, жарко задышал. Изо рта у него пахло виски.
– С праздником вас! Вы позволите… в щечку? – выпалил он и сдернул шаль с ее плеч. Багровая физиономия с сальной, усеянной крупными порами кожей плотно придвинулась к лицу Элизабет, редкие зубы прикусили ее нижнюю губу, гуще понесло перегаром. Господин Йен сегодня начал прикладываться рано.
Элизабет с отвращением его оттолкнула, но куда там! Сопротивление только еще больше его раззадорило. Отступать было некуда, за спиной трельяж… и тогда она хлестнула Йена по щеке тыльной стороной ладони.
– Вон отсюда, негодяй! Сию секунду проваливай, смрадная, жирная, отвратная скотина!
Йен Циньвей переспал с половиной работавших в «Синей горе» женщин и привык к их чуть ли не рабской покорности. На миг он от неожиданности замер, но тут же глаза его налились дикой, необузданной яростью.
Тихо-тихо, но ясно подчеркивая каждый звук, он произнес:
– Вот, значит, как ты заговорила! Я твой хозяин, шлюха немецкая, понятно? Я Йен Циньвей, и я никому не позволю поднимать на меня руку! – и он с размаху отвесил Элизабет пощечину, от которой, как ей показалось, ее голова чуть не слетела с плеч. Резко обернувшись, он вышел, хлопнув за собой дверью.
Она медленно опустилась на стул, провела рукой по горевшему от пощечины лицу, надолго погрузилась в бездумное, летаргическое оцепенение, из которого ее вывел приступ внезапного, непреодолимого гнева. Что было сил, Элизабет запустила нефритовый флакон в собственное отражение. Зеркало пошло зигзагообразными трещинами, которые расчертили ее утомленное лицо на неровные треугольники, заляпанные смолистой желтоватой жидкостью все с тем же тяжелым запахом. Пачули.
– Разбитое зеркало, – вслух сказала она. – Семь лет несчастной любви. Еще целых семь лет?!
Внизу, в ресторанном зале, Мадьяр оставил в покое Гершвина и перешел на немецкие и австрийские мелодии – знак, что скоро ее выход. С трудом поднявшись, Элизабет сбросила практичные городские ботинки, в которых ходила по Хонкю, и хотела было переобуться в изящные сценические туфли, когда из одной из них с писком выскочила перепуганная крыса и, скользнув по ее ноге, скрылась под шкафом.
У Элизабет вырвался вопль ужаса и отвращения. Только после этого она отчаянно, неудержимо разрыдалась, прислонившись пылающим лбом к беленой, прохладной стене.
Через полчаса Мадьяр потерял терпение и поднялся в гримерную. Дверь оказалась заперта. Он постучал, но не получил никакого ответа. Постучал еще раз. И еще. Тишина.
Дверь взломали и обнаружили Элизабет – бывшую звезду Карнеги-холла, меццо-сопрано Элизабет Мюллер-Вайсберг – в петле из перекрученной шелковой шали, которую она привязала к решетке единственного в комнате оконца высоко под потолком.
54
После полуночи Теодор Вайсберг пришел в «Синюю гору», как всегда пешком, чтобы на рикше отвезти жену в Хонкю. Публика еще не начинала расходиться и вовсю ухаживала за девицами, в зале было накурено, и бармен еле успевал выполнять заказы. Хозяин заведения Йен Циньвей в полной прострации привалился к стойке бара со стаканом виски в руке. Завидев Теодора, он бросился ему навстречу, отвел в сторону и, пьяно заикаясь, попытался деликатно сообщить, что произошло.
На другом конце зала Мадьяр на мгновенье прервал музыку, бросил сочувственный взгляд на Теодора, до которого никак не могло дойти, в чем дело, и тут же, словно испугавшись, что его заподозрят в соучастии, снова ударил по клавишам. Трагическое самоубийство певицы глубоко его потрясло, но не умея выразить обуревавшие его чувства, Иштван Келети замкнулся. Он знал за собой эту душевную неуклюжесть, способность допускать конфузные оплошности в чрезвычайных обстоятельствах, а потому решил ни во что не вмешиваться.
…Белый, как стена гримерной, Теодор не отводил глаз от Элизабет, которую положили на жесткую китайскую кушетку; он все еще не до конца сознавал, что она мертва. Что это навсегда, бесповоротно – без права развернуться в обратном направлении. Стало плохо женщине, пришлось прилечь, сейчас она поднимется и все встанет на свои места. Мадьяр молча протянул ему сигарету, Теодор ее машинально взял, прикурил, но даже никотин не дошел до его сознания.
Сказать, что Йен Циньвей был злодеем, было бы преувеличением: он вел себя так, как в Китае господа ведут себя по отношению к слугам. Не хуже, и не лучше других. Он вдруг разом протрезвел, его охватило смутное чувство вины, сочувствие по отношению к Теодору – и опасение, что при любом контакте с полицией он может влипнуть в серьезные неприятности. Публичные скандалы – нож острый для владельца заведения, подобного «Синей горе», где торгуют плотью, наркотиками, контрабандными сигаретами и алкоголем, чей основной контингент – моряки, вечно таскающие в своих сумках запрещенный товар всякого рода. Поэтому он долго, до бесконечности долго торговался с босоногим кули, у которого была двухместная рикша. Циньвей поднимал и поднимал цену, потом удвоил ее – пока, наконец, у того жадность не перевесила страха перед тайной операцией по перевозке покойницы.
Потом Циньвей сунул в карман лишь очень туманно воспринимавшего происходящее Вайсберга паспорт его жены с пятью стодолларовыми шанхайскими банкнотами.
– За рикшу заплачено, не беспокойтесь. А деньги – вы уж позвольте – они на похороны. Мы высоко ценили Элизабет, певицей она была исключительной. Как бы то ни было, ни вам, ни мне полицейское дознание совершенно ни к чему, тут наши интересы совпадают, вы меня понимаете?
Теодор кивнул, хотя на самом деле ничегошеньки не понимал. Мадьяр помог Йен Циньвею вынести покойную через черный вход и устроить в двухместной рикше. Чтобы взобраться на кресло рядом с ней, Теодору тоже понадобилась помощь. Крупной, равномерной рысью кули помчался по сонным боковым улочкам Шанхая. На одном из поворотов, мертвое тело качнулось и положило голову Теодору на плечо.
При жизни, Элизабет очень давно этого не делала.
Им даже не пришлось предъявлять свой жестяной пропуск. Охранявшие мост через Сучоу японские солдаты уже знали эту пару: элегантную даму и ее потрепанного мужа, которые еженощно возвращались на рикше с противоположного берега.
В три часа утра соседи, жившие под одной лестницей с Вайсбергами, разбудили раввина. Он поспешил открыть синагогу, помог внести покойницу, уложить на дощатое возвышение между менорой и фигурой сидящего с загадочной улыбкой на лице Будды.
Теодор попросил:
– Пожалуйста, оставьте нас вдвоем… Пожалуйста…
Раввин молча сжал его плечо и последним вышел из помещения, тихо притворив за собой дверь.
Опустившись на какой-то ящик, Теодор несколько часов просидел в полной неподвижности, не сводя глаз с лица Элизабет, чьи черты выхватывала из тьмы единственная едва теплившаяся свеча.
И вот у него за спиной послышались шаги; Теодор обернулся и ничуть не удивился, увидев Шломо. Коротышка придвинул невесть откуда взявшееся кресло в стиле ампир и уселся по другую сторону покойницы. Вот такое же – ну, просто копия! – кресло было у них в Дрездене, в их доме номер 3/5 по улице Данте Алигьери; Элизабет любила в нем читать. Шломо долго молчал, глядя на женщину, которой был так предан. На горле у него зияла кровавая рана, и когда он заговорил, звуки выходили прямо из нее, клокоча и пузырясь:
– Вы уж простите, господин Вайсберг, не мое это дело – вмешиваться, но должен сказать, это вы во всем виноваты. Вы, и никто другой. Не следовало ей сюда приезжать, зачем вы ее за собой потащили? Вы что, не понимали, что евреев не ждет ничего хорошего?
Теодор промолчал. Он знал, что Шломо прав.
Его разбудили первые лучи солнца, заглянувшего через дыры в крыше. Свеча догорела, по другую сторону тела не было никакого ампирного кресла. Наверно, Шломо забрал его с собой.
…Еврейский царь Го Янг категорически отказал в пропусках за пределы Зоны всем, кроме Теодора Вайсберга и раввина Лео Левина. Похороны? Ну, и что тут экстраординарного? Особенно в Хонкю? В свидетельстве о смерти, выданном профессором Менделем, черным по белому было написано, что Элизабет Мюллер-Вайсберг, немка из Дрездена, 1905 года рождения, скончалась от острого перитонита. Не первый и не последний перитонит в Зоне, не так ли?
Ее похоронили на немецком кладбище при лютеранской церкви. Пастор равнодушно отбубнил банальное надгробное слово, католичка аббатиса Антония тихонько, почти про себя, прошептала «Ave Maria, gratia plena»[45]45
«Радуйся, Мария» – католическая молитва к Деве Марии, названная по её начальным словам.
[Закрыть]. Мадьяр тоже пришел на похороны, но с начала и до конца ритуала простоял, уставившись в одну точку и ни разу не мигнув. Расширенные зрачки недвусмысленно свидетельствовали о злоупотреблении разными белыми порошками.
Ко всеобщему удивлению, из цветочного магазина на Нанкинской улице доставили огромный букет из тридцати восьми белых роз. На белой же, согласно китайскому обычаю, траурной ленте была надпись иероглифами, которую из всех европейцев смогла прочитать только аббатиса Антония:
Божественной певице с мольбой о прощении. Йен Циньвей.
55
Гауптштурмфюрер Вилли Штокман прибыл в Шанхай не для того, чтобы бездарно терять время на этих евреев – евреи для него дело десятое, пусть ими занимаются специалисты по «окончательному решению». Если берлинскому начальству приспичило расправиться с бывшими немецкими жидами, которые умудрились унести ноги аж в Китай, надо было командировать сюда людей, подготовленных для зарубежных операций такого рода. Что тут нового? На территории европейских союзников – в Венгрии, в Болгарии, в Румынии – тоже водились евреи, но формально это была забота местных властей, а не немцев. Вот и Шанхай – такая же зарубежная территория, и здесь требуются дипломатические умения, которыми Вилли Штокман не обладает. Его главная, нет, его единственная забота – безопасность Рейха. И точка. Задача куда более масштабная, чем будущее каких-то там абрамчиков. И он, как глава группы специалистов из СС и гестапо, намерен ее решать. Он не допустит, чтобы Фатерланду нанесли удар в спину из этого уголка мира… пусть он даже у черта на рогах.