355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Анжел Вагенштайн » Двадцатый век. Изгнанники » Текст книги (страница 16)
Двадцатый век. Изгнанники
  • Текст добавлен: 15 октября 2016, 04:42

Текст книги "Двадцатый век. Изгнанники"


Автор книги: Анжел Вагенштайн



сообщить о нарушении

Текущая страница: 16 (всего у книги 47 страниц)

А ураганных волн и испытаний на их долю выпало о-го-го сколько, да еще каких!

Кроме войн, землетрясений и наводнений случались и другие, значительно более тяжкие времена и для моей бабушки, и для Гуляки, как, впрочем, и для остальных евреев. Не только в квартале Среднее Кладбище, но и на всей нашей земле, да и в соседних странах тоже. Очень тяжелые времена, но не о них мы станем говорить, потому что тогда я был слишком маленьким, чтобы осознать всю их трагическую сущность. Но я хорошо знаю, что в те дни мой дедушка, как и все его соплеменники, был вынужден носить желтую еврейскую звезду, пришитую к лацкану его потертого, прожженного соляной кислотой лапсердака из грубого сукна, и соблюдать комендантский час. До сих пор рассказывают, как дед храбро пренебрегал этим часом, обязательным для всех евреев, не боясь угрозы отправки в лагерь «Сомовит». Он регулярно забывал лапсердак на спинке стула в очередной корчме и поздно ночью возвращался к встревоженной бабушке как чистокровный ариец, в одной рубашке, а значит, и без желтой звезды.

Все вышесказанное – необходимая справка о сефардских корнях моей бабушки Мазаль и дедушки Аврама, дяди Иуды и тети Лизы, целой когорты двоюродных братьев и сестер, а также всей еврейской части пестрого населения пловдивского квартала Орта-Мезар, что означает Среднее Кладбище.

Это еще и достоверное объяснение тем упоительным запахам андалузской кухни, которые вечером в пятницу, накануне священного шабата, плыли над кварталом, а в каком-то из дворов с низкими заборчиками, скорее объединяющими людей, чем отгораживающими их друг от друга, чей-то старческий голос тихонько напевал песню служанок из Сьерры-Морены, безнадежно влюбленных в смуглого цыгана Антонио Варгаса Эредиа. Это придавало мощеным пловдивским улочкам с пыльными акациями и развешанным для просушки под виноградной лозой бельем ленивую ностальгически-испанскую прелесть, некий нюанс стыдливой нежности и затаенной южной страсти Гранады.

Ah, Granada mia…

Не исключаю, что подобное испанское веяние ощущалось и в бывших султанских владениях – Салониках, Кавале или Битоле, тоже населенных, а до Второй мировой войны даже перенаселенных такими же беглецами от Инквизиции – сефардами.

Что касается странностей памяти моего деда, то события в Пловдиве во время Большого землетрясения или дожди после окончания Балканской войны добросовестно описаны в этой справке так, как они случались, а точнее, какими их видел и рассказывал о них Гуляка. В данном описании, несмотря на некоторые, как уже было сказано, незначительные преувеличения, причиной чему, вероятно, южный фракийский климат в сочетании с анисовой водкой, нет выдумок подобных тем, что когда-то сочинил или поведал нам с чужих слов бывший наш соотечественник Мигель де Сервантес, о котором я уже упоминал.

Эта справка может быть воспринята и как некая моя робкая попытка вернуться назад во времени, в тот, другой Пловдив, в другую, очень отличающуюся от нынешней, жизнь. Я делаю это, пытаясь понять случившееся в прошлом, а не, как стало модным в последнее время, заглянуть в туманное будущее. Впрочем, будущее это меня не слишком интересует. Передо мной стоит относительно простая задача, ибо того балканского мира, в котором мы жили, где у меня были отец и мать, исчезнувшие из моей жизни, потому что однажды ночью их просто не стало, – тот мир, в котором наши бабушки пекли баклажаны и перцы, присев во дворе у маленьких жаровен с древесным углем, где были трактиры и странные видения моего деда, того мира уже не существует. А о рухнувших мирах всегда следует рассказывать авторитетно, с уверенностью знатока и запоздалой прозорливостью.

Да, его уже нет, того квартала, населенного самыми простодушными и самыми терпимыми друг к другу людьми, где жила армянская девочка, которая первой трепетно коснулась любовных струн моей души, где подвизался старый византийский хронист, старавшийся точно зафиксировать на пластине дагерротипа все ветры времени, и где обитала прелестная вдовушка-турчанка по имени Зульфия-ханум, о которой тайно страстно вздыхала вся мужская половина квартала. Нет уже учителя Стойчева, туберкулезного мечтателя, чей вожделенный мир братства и социальной справедливости так и не состоялся и, как утверждают, был отложен на неопределенное время. Те дни отшумели, но память бережно хранит легенду об Орта-Мезаре, о четверке верных друзей: единомышленниках, когда речь заходила о ракии[14]14
  Ракия – фруктовая водка, чаще всего – виноградная или сливовая. (Здесь и далее – примечания переводчика).


[Закрыть]
и карточных играх, но лютых соперниках в любви – квартальном раввине Менаше Леви, нашем православном батюшке Исае, исламском мулле Ибрагиме-ходже и моем деде Авраме Эль Борачоне, по прозвищу Гуляка. Их мир рухнул, рухнул с громом и треском, но, право же, эти четверо были великолепны!

Достаточно лишь вспомнить, с каким упоением обманывал каждый своего бога, свой приход или свою супругу, чтобы поднять паруса грешных страстей и тайными маршрутами отправиться на зов любви, ракии и белота! А зная некоторые драматические и, прямо скажем, – позорные последствия этих эскапад, которые якобы держались в тайне, но были известны всему кварталу, ибо молва – как тихий ветерок с Марицы, пахнущий лошадьми и рисовыми полями и проникающий во все щели, нетрудно догадаться, как много испытаний и соблазнов встретилось им на их земном пути.

Мы не станем вдаваться в подробности некоторых комичных или поистине конфузных положений, которые могли бы бросить тень на церковные каноны, но нужно понять, что гармоническое религиозное и этническое равновесие в нашем милом квартале Орта-Мезаре обусловливалось не столько политической ситуацией или мудростью правителей, сколько общей любовью и ревностью трех духовников и безбожника Аврама Гуляки к одной и той же женщине.

Я – круглый сирота. Упомянув об этом вскользь, не стану разъяснять обстоятельства, из-за которых меня пришлось вырастить бабушке Мазаль и дедушке Гуляке. Поскольку ничего хорошего в тех обстоятельствах нет. Но я с ностальгической нежностью обращаюсь к тем отлетевшим дням, к тому, что было в них доброго и не совсем доброго, с их белой глубокой прохладной пылью, которая процеживалась сквозь пальцы босых ног, с рыбками в прозрачных заводях, когда мелела Марица, с турецкими ночными барабанами, когда отмечался Рамазан Байрам, со знаменами и песнями добровольческих бригад, внушавшими надежду, и с протяжными призывными криками албанцев – продавцов традиционного ячменного напитка бозы.

В моей душе еще живут закаты на фоне айвовых деревьев, усыпанных тяжелыми золотистыми плодами, и прозрачные паутинки в гуще виноградной лозы; все это пропитано ароматом теплых бубликов, присыпанных кунжутом, и варенья из инжира. Этот мир не был одет в лохмотья, но он не был и богатым. Скорее, я назвал бы его благожелательным и скромным, хотя порой и слишком сложным для нас, детей, чтобы мы могли его понять. Впрочем, мы и не пытались его понять, потому как были слишком заняты самым важным – просто жили и делали это вдохновенно, без оглядки.

И сейчас, когда того мира больше нет, какой смысл гадать, каким будет чужое будущее, если я еще не вполне разобрался в своем собственном прошлом?

Мне могут возразить, что копаться в прошлом – бессмысленная трата времени или даже топтание на одном месте, мешающее поступательному движению прогресса. Именно поэтому я считаю, что при случае надо обязательно рассказать историю потомков того андалузского осла, о котором я вскользь упомянул в начале. Потому что мой дед Аврам, по прозвищу Эль Борачон, или Гуляка, через судьбу простого осла помог мне заключить мир с самим собой и с жизнью. Осознать, что все есть суета сует, как думает не только Екклесиаст, но и вышеупомянутый осел.

Воистину все суета сует и погоня за ветром. Но если и существует смысл, ради которого пятьсот лет назад мои предки преодолели долгий изнурительный путь от Толедо до Пловдива, то он заключается в любви к одной девочке – Аракси Вартанян.

Только любовь и ничто иное!

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
О хорошем человеке Костасе Пападопулосе, греке по прозванию Вечный Костаки – дипломированном фотографе, который чувствовал и умел запечатлеть ветры времени, а также заглянуть в его щели, прорезанные низко летающими ласточками
1
Пловдив, дни былые – одним июльским вечером

С тех пор в реке Марице утекло столько воды, что ее хватило бы, чтобы наполнить три моря, а моя бабушка, будь она жива, испекла бы в нашем дворе столько баклажанов и перцев, что ими можно было бы накормить все население, живущее на берегах Амазонки в отплату за тех рыб, которые они нам прислали во время Большого землетрясения.

В те далекие дни, когда вышеупомянутые три моря еще только наполнялись, а моя бабушка еще не обрела вечный покой в красноватой земле Рамат-Гана под Тель-Авивом, иными словами, целую вечность тому назад, трактиров в Пловдиве было больше, чем жителей. Это вынуждало завсегдатаев, к коим относился и мой дед, переходить из одного трактира в другой во имя добрососедства, а также братского согласия между их владельцами, дабы, разбавляя вино водой, они не забывали о любви к ближнему.

Поэтому мне не раз приходилось обходить трактиров семь, чтоб найти своего Гуляку и передать ему от имени его супруги Мазаль, сиречь моей бабушки, как правило, скромные требования из области бытового финансирования, а также неизменное наставление на сей раз вернуться домой пораньше. В ответ Гуляка сердито приказывал мне передать «этой», причем под «этой» он, конечно же, подразумевал бабушку, чтобы она не совала нос не в свое дело. Иногда за курьерскую услугу я получал стакан лимонада, но очень редко – требуемые деньги. Затем я добросовестно бежал с дедушкиным посланием обратно домой, а когда снова возвращался, чтобы передать ему не слишком почтительные бабушкины слова, мне приходилось обойти новые семь трактиров, чтобы установить новое местонахождение деда. Он багровел от гнева при мысли о расточительстве своей супруги, сквозь пальцы которой, как он считал, утекали миллионы, хотя быстро соображал, что никогда не давал ей этих миллионов, тем более, что их у него никогда и не было. От этой мысли он быстро успокаивался и заказывал мне лимонад.

Мне неведомо, текла ли в жилах моего деда кровь древнего испанского алькальда, но, несомненно, в далекие вавилонские времена в формировании наших родовых наклонностей принимал участие неизвестный жрец и мистик. Ибо для Гуляки трактир отнюдь не был местом обычной пьянки, о, нет! Это было языческое оброчище; восторженный клир посвященных в течение вечера постепенно увеличивался, заполняя в поздние часы все небольшое пространство вокруг жертвенника, сиречь, барной стойки. Именно там собирались все верующие и доведенные до состояния экстаза пилигримы, поклонники тех святых мест, которые и мне часто приходилось посещать в поисках моего деда.

Обряды подчинялись строгим, проверенным временем канонам, когда священнодействие начиналось с наиболее примитивного обсуждения сплетен и политики, известных каждому квартальному пьянице, и постепенно достигало философских высот экзистенциальных вопросов, которые предстояло решить трактирной элите, включая проблемы уходящей молодости и смысла жизни.

Высшей точкой, так сказать, апофеозом религиозного воодушевления, было то мгновение, когда все – от плебса до синода, дружно затягивали «Помнишь ли ты…» из оперетты «Сильва». Прокуренный голос моего деда взлетал над другими голосами – проникновенный и задушевный, хотя, признаться, довольно фальшивый, пусть даже пел он от всего сердца. Надо сказать, что пел он не только в трактире, но и в своей маленькой мастерской, когда деревянным молотком с округлыми краями старался придать куску жести нужную форму, а песня помогала хоть немного уменьшить адский грохот.

Только дома дед не пел никогда, ибо испытывал уважение к его хозяйке, особенно, когда они оставались с глазу на глаз. В такие напряженные моменты он терялся, иными словами, этот иначе храбрый человек панически боялся своей жены. И это чистая правда.

До Большой войны, а те времена я помню смутно, в трактирах висела обязательная надпись «Пение запрещено!», но люди так привыкли к этому запрету, что вообще не обращали на него внимания. Да и власти не следили за его выполнением с надлежащей строгостью, ибо нередко и их представители в лице местного сборщика податей или полицейского осведомителя включались в ритуальные песнопения, особенно когда дело доходило до исполнения в два голоса «О, помните ли вы, сударыня…» Позднее, в послевоенные годы, у властей были другие заботы, и они опять-таки не вмешивались в эту спонтанную самодеятельность народных масс, стараясь лишь направить ее в революционное русло и внедрить в полуночное песенное творчество пару-тройку рвущих душу русских романсов. Они, власти, хорошо сознавали, что в определенный ночной час, по достижении нужного эмоционального градуса, люди нуждаются в этом ритуале с ностальгическими финальными терциями. Это как анисовая водка, которую обязательно нужно немного разбавить водой, но не любой, а только родниковой, вливая ее в шкалик тоненькой струйкой, отчего анисовка начинает слоиться и обволакивает все пространство, словно волшебное обворожительное белое облачко, проникающее затем в кровь, а оттуда – в душу.

Анисовая водка, анисовка, была преимущественно турецким и еврейским напитком, в то время как болгарский этнос тяготел больше к красному вину, а армянское и цыганское меньшинство пило, что попало. Я использую понятие «меньшинство» весьма условно и вразрез с Конституцией, потому что любая из пестрых этнических составляющих квартала Среднее Кладбище, взятая в отдельности, в том числе, и болгары, – были меньшинствами, но в субботу вечером, в трактире, что напротив старой турецкой бани, превращались в единое и могучее народное большинство. Исключаю только албанцев, которые строго придерживались традиций ислама, и я вообще не помню в квартале пьяных албанцев. Это могло быть следствием не столько запретов Корана, сколько албанского этнического изоляционизма, когда жизнь протекает втайне от соседей. Думаю, что это было именно так, хотя не смею утверждать.

В особых случаях, когда, например, Гуляке удавалось договориться о замене цинковых водосточных труб в здании мэрии и получить соответствующий задаток, в формировании анисово-винного марева самое деятельное участие принимал и цыганский оркестр Мануша Алиева.

Его также знали и как Мануша-Кларнетиста, что было не совсем точно, потому что он играл, как бог, на всех инструментах, не только на кларнете, и для него не было недоступной области в музыке, в том числе классической. Например, «Маленькую ночную серенаду» Моцарта он щедро сдабривал непостижимыми цыганскими тремоло, пиццикато и глиссандо, превращая ее в Большую полночную музыку.

Мануш был настоящим талантом, яростным и великим. В моменты наивысшего вдохновения в его глазах отражались отблески таборных костров и гривы несущихся вскачь коней, а бушующие в крови демоны зажигали в его душе сияние звезд, подобно карловской ракии тройной выдержки.

Сейчас, столько лет спустя, я порой задаюсь вопросом, уж не прятал ли тот далекий смуглый потомок сикхов в своих заплатанных сапогах копыта, а в буйных вороных кудрях рожки? Таков был Мануш Алиев из табора у Марицы. Как я уже говорил, ему были подвластны все инструменты, и если никто не видел его играющим на рояле, то вовсе не потому, что он не мог освоить и этот помпезный атрибут престижных оркестров, а просто потому, что его ослику было бы трудно перевозить сей инструмент на тележке из трактира в трактир в квартале Среднее Кладбище.

Мой Гуляка был душой и одним из главных жрецов этих паломнических походов по святым местам, озабоченный лишь тем, чтобы их ритм не нарушался и маршрут равномерно пролегал по территории болгарской, турецкой и еврейской общин, не обходя и цыган, да и всех остальных тоже, даже армян на вершине Треххолмия.

Армяне были беженцами, покинувшими свою страну после страшной резни в Эрзеруме, когда Арарат поседел от горя, а форель в озере Ван заплакала кровавыми слезами. Тогда Пловдив первым приютил уцелевших, предоставив им кров, хлеб и вино. Они жили наверху, у скал, там построили и свою церковь, чтобы она держала на своем христианском кресте небо, когда оно набрякнет облаками и грозно нависнет над городом, угрожая его раздавить. Ибо армяне – благодарные люди, говаривал мой дед, они никогда не забывают сделанное им добро.

Так вот, дед, когда было нужно, бегал то вверх, то вниз – от армянских трактиров к болгарским, а затем забегал в турецкие, цыганские и еврейские, хотя это было, как я уже подчеркивал, условное разделение, поскольку во всех этих трактирах люди разных национальностей объединялись во имя достижения красивой цели, подобно тому, как воды горных ручьев сливаются и смешиваются воедино в устремившейся к морю Марице.

А человеческая жизнь, как уже давно установлено, удивительно коротка, и человеку нелегко достигнуть всех намеченных целей. На мои вопросы, исполненные детской любознательности, как ему удается успевать повсюду, что так затрудняло мои поиски, дед самым серьезным образом заявлял, что владеет некоторыми тайнами Каббалы, которыми не имеет права поделиться даже со мной. Якобы он мог при желании написать пальцем, смоченным в ракии, на трактирной столешнице такой магический знак, от которого вспыхивал зеленый огонь, и мой дед в мгновение ока переносился в другое место. Вероятно, этой его особенностью и объясняется загадка, как могли некоторые местные жители, по их словам, видеть деда Гуляку одновременно в трех питейных заведениях. Даже Мануш Алиев клялся памятью своей матери, что как-то раз оставил деда мертвецки пьяным в нижней корчме у Деревянного моста, а застал его свеженьким, как утренний огурчик, в следующей корчме, высоко наверху, у армян. Так ли это было, не знаю. В школе мы изучали элементарные законы, согласно которым ни одно физическое тело не может в одно и то же время находиться в двух разных местах, но нарушение законов всегда было одной из характерных особенностей, можно сказать, стихией и страстью этого легендарного квартала.

Помнится, как-то раз мы с Гулякой сидели напротив друг друга под виноградной лозой во дворе трактира – как взрослый с взрослым. К тому времени он уже закрыл свою жестяную мастерскую, а я, только что исполнив свою ежедневную обязанность посла по особым поручениям, пил честно заработанный лимонад. Пил прямо из бутылки миниатюрными глоточками, чтобы растянуть удовольствие, а дед, в ожидании, когда все полки соберутся под знамена, потягивал анисовку, закусывая запеченным по-еврейски утиным яйцом, разрезанным на четыре части и обильно посыпанным черным перцем.

Наступал тот великий торжественный час длинных теней, называемый в наших балканских краях «ракийной порой». Небо со стороны Царского острова потихоньку наливалось пурпуром – наше раскаленное фракийское небо – и надвигавшимся сумеркам все никак не удавалось одолеть дневной зной. Кто никогда не был в Пловдиве в июле, тот не знает, что такое неумолимая жара и безветрие. Когда куры в изнеможении опускают крылья и сидят с разинутым клювом, собаки, высунув язык до земли, спасаются под чернильными тенями тутовых деревьев, а пот, стекающий по людским спинам, рисует на одежде географические карты неведомых рифов с прибрежной соленой каймой. В такой час лягушки Марицы умолкают, погрузившись в дремоту плесов, и в наступившей тишине слышно лишь жужжание крупных мух, обозленных, как сборщики податей, на всех и вся.

Так вот, в этот предвечерний час мимо нас прошествовал местный фотограф господин Костас Пападопулос. На плече у него покоился штатив с огромной деревянной камерой. В отличие от деда, наспех смывшего следы своей черной работы с жестью, Костаки, как его все называли, был одет прилично, можно даже сказать, с претензией на элегантность, хотя его темное довоенное пальтишко порядком поизносилось. Смазанные оливковым маслом волосы были расчесаны на прямой пробор, а на старательно выглаженной рубашке со следами застарелых кофейных пятен алел неизменный галстук-бабочка.

Господин Пападопулос был грек. Жил он одиноко и, судя по всему, никогда не имел семьи. Сильно хромал из-за перенесенной в детстве болезни, и никто не знал, каким ветром занесло его именно сюда, в Пловдив, после того, как он спасся от турецкой резни в Измире. Был ли он родом из тех анатолийских мест, да и рождался ли вообще когда-нибудь… Это был наш добросовестный квартальный регистратор, старавшийся запечатлеть в негативе и позитиве все свадьбы, все праздничные и печальные обряды, политические события и происшествия, которые составляли богатую, исполненную веселья, скорби и волнений историю Орта-Мезара. Иными словами, господин Пападопулос был далеким потомком тех древних византийских хронистов, благодаря которым сегодня мы кое-что знаем о жизни уногундуров, хазар и печенегов. Вечный Костаки! Впрочем, его ателье напротив Большой мечети так и называлось – Фотоателье «Вечность» Костаки Пападопулоса, дипл. фот.

Нечего и сомневаться, что Гуляка, всегда испытывавший острую нехватку собеседников, тут же пригласил его к столу. Он не любил одиночества и для полноты ощущений всегда нуждался в хорошо подобранной компании. Итак, верный трактирной этике, дед пригласил Костаки, желая его угостить, но тот вежливо отказался. Мол, у него заказ на срочную фотографию помолвки. Я не хочу сказать, что грек просто-напросто хотел деликатно ускользнуть или что он вообще капли в рот не брал – таких непьющих мужчин в регистрах Орта-Мезара не отмечалось с тех пор, как Сулейман Великолепный ступил на Балканскую землю. Мне приходилось видеть господина Костаса Пападопулоса на свадьбах – разрумянившегося, с блестящими глазами, хорошенько подвыпившего и веселого, доброго и покладистого, готового совершенно бесплатно увековечить кого угодно для будущих поколений.

Нередко бывало, что после того, как дорогой, незабвенный и прочее, и прочее, но абсолютно незнакомый ему покойник был запечатлен в фас и профиль, и Костаки пропускал по этому случаю, согласно траурным православным традициям, три-четыре рюмки виноградной ракии, он погружался в скорбное сопричастие трауру, сочувствуя опечаленным родственникам, и трансформировал только что полученное скромное вознаграждение в «дондурму» (турецкое мороженое из топленого овечьего молока), раздавая его квартальной ребятне за упокой души усопшего.

Мне случалось видеть, как он выпивает, когда мы с нейпришли к нему в ателье, где он охотно посвятил нас в великую магию фотографии. Мы, сначала просто двое детей, потом – все еще дети и, наконец, – почти еще дети, всегда благоговейно и слегка испуганно, взявшись за руки, поднимались по деревянной лестнице, чтобы вступить в залитую красным светом таинственную и запретную лабораторию, расположенную над ателье. И каждый раз мы замирали, наблюдая за тем, как на дне ванночки с проявителем, будто по мановению волшебной палочки возникали на белой бумаге или стеклянной пластине образы людей и предметов, облаков и деревьев.

Да, Костас Пападопулос, фотоателье «Вечность».

Грек, как уже было сказано, вежливо отклонил приглашение, но взъерошил мои и без того неподвластные расческе кудрявые волосы и заметил:

– Давно, джан, вы с Аракси не наведывались в ателье. Приходите, у меня есть халва из Салоник.

Он всегда обращался ко мне «джан», что на турецком или, быть может, на арабском соответствовало нашему «душенька». Не злой мстительный лесной дух «джин» из восточных сказок, а добрый «джан», каким был и сам господин Пападопулос.

– Придем, – пообещал я. – В воскресенье.

Тогда я и предположить не мог, что мы действительно придем в его ателье в воскресенье, но только сорок лет спустя. Почти сорок.

– Буэнас ночес, – попрощался он на нашем «иудео-спаньолите» и пошел себе, прихрамывая, с тяжелым штативом на плече.

Дед долго смотрел вслед удалявшемуся, слегка сутулившемуся греку, затем, вдруг расчувствовавшись, сказал:

– Смотри-ка ты, несет штатив точь-в-точь, как мой старый приятель Иешуа бен Иосиф нес крест на Голгофу! Большой души человек, этот Костаки, мое ему уважение и да будет он благословен! Будь сейчас те годы, – ах, какие были годы! – захватил бы я его вместе с учениками, с которыми обходили села вокруг Галилейского моря. Он бы все сфотографировал, и люди сегодня не гадали бы, верны ли те истории о хождении по воде яко по суху, о двух рыбках и пяти хлебах, или же все это – чистая выдумка. Ибо тогда в наших местах водилось много обманщиков – каждый выдавал себя за мессию или пророка… Ты меня слушаешь? Я ведь тебе говорю!

А я как раз засмотрелся на верблюдов, которые плавно, не торопясь, пересекали маленькую площадь, нагруженные тюками с табаком из далеких окраин Восточных Родопских гор. Была среда, на рассвете следующего дня открывался шумный однодневный базар – большое, веками существовавшее торжище близ Орта-Мезара, названное Четверговым базаром. Потому как потом наступала пятница, священный для мусульман день, когда все должно быть вычищено, тихо и празднично.

– Ты слышишь, что я тебе говорю? – повысил голос дед, любивший притворяться строгим.

Шумно оторвав от горлышка вспухшие губы, втянутые внутрь пустой бутылки из-под лимонада, я грубо ответил:

– Не глухой, слышу!

Я в свою очередь тоже любил притворяться грубым – так, мне казалось, я выгляжу взрослее, что нередко огорчало мою добрую бабушку Мазаль.

– Ты слушаешь, но не слышишь. Смотришь, да не видишь. А господин Костас Пападопулос, мое ему почтение, и смотрит, и видит. Вот что я хотел сказать.

– Это одно и то же, – возразил я.

– Ты так думаешь? Нет, сынок. Если бы по болгарскому языку у тебя была не тройка, ты знал бы разницу между словами зрение и прозрение. На что ты сейчас смотрел?

– На верблюдов.

– Да, на верблюдов. Так вот, если бы ты не просто глазел, то прозрел бы совсем иное. Голод и муку людскую. Почему, как ты думаешь, эти, с фесками на голове, босые и голодные, не ездят на базар на телегах или грузовиках, а топают пешком за своими тощими верблюдами? Сто километров пешком, в путь они отправились еще вчера спозаранку. Потому что за табак они получают гроши, сущие гроши, черные гроши! А знаешь ли ты, что каждый лист табака на тех высохших, крутых склонах – это сотня капель пота и одна капля крови? Листок за листком, капля по капле. Пот и кровь. А курильщик выкуривает сигарету всего за две минуты. Вот так-то.

И он закурил очередную сигарету «Томасян», третьего сорта, из самых дешевых. Их продавали по восемь штук в пачке, и назывались они, непонятно почему, «кариока». Это я знал наизусть, потому что мне не раз вечером приходилось оставлять домашнее задание и бежать в лавку за одной «кариокой», из тех, что сделаны из пота и крови, пролитых на высохших, крутых родопских склонах.

Дед сунул мне в рот кусочек запеченного яйца, надетого на кончик его складного ножа с залоснившейся деревянной рукояткой. В трактирах не давали ножей, и каждый сам приносил этот прибор в кармане, чтобы нарезать яйцо или помидор, либо сухую, как подметка, козью бастурму – наиболее предпочитаемую всеми закуску.

– А кто он такой, этот твой приятель, с кем вы обходили то море? – недоверчиво спросил я с полным ртом. Потому как я знал всех его друзей, а о таком слышал впервые.

– Иешуа бен Иосиф? Мы были соседями. Его мать звали Мариам, кроткая была женщина, мир ее праху, а отец содержал столярную мастерскую. Он, бывало, сколотит стол или комод, а я сооружу печку. Вот такими мы были. А их сын Иешуа, ты его еще не знаешь, но, несомненно, услышишь о нем, – умный юноша, побывал в Индии и тибетских монастырях. Я бы даже назвал его мудрым, хотя и несколько наивным. Он, как и его родители, хотел изменить мир. Глупости! Все равно, что исправить горб горбатому! Ибо запомни, это написано в Библии: «Посмотри на дела Божии: кто может исправить то, что Бог сотворил кривым?» Но он хорошо владел индийскими чудесами, спору нет. Как-то высоко в горах над Галилейским морем, или, как его еще называли, Генисаретским, попали мы в городок. Назывался он Кана Галилейская. Так вот там он на наших глазах претворил воду в вино. До сих пор досадно, прямо простить себе не могу, что не запомнил, как он делал этот номер!

Тут я заметил, что с другого конца маленькой площади, со стороны турецкой бани, к нам направляются трое верных друзей Гуляки – раввин Менаше Леви, батюшка Исай и мулла Ибрагимходжа. Вечерняя служба во всех трех божьих храмах, очевидно, закончилась, а посему пришел конец тому блаженному времени, когда мне разрешалось сидеть напротив деда под виноградной лозой. Наступала «ракийная пора», и закат поудобнее устраивался в объятиях фракийской ночи.

Все это было давно – когда в Пловдиве трактиров было больше, чем жителей, а кларнет Мануша Алиева до поздней ночи будоражил сердца людей, наполняя их добротой, грустью или весельем.

2
Пловдив, наши дни – одним октябрьским вечером

Тяжелая плотная занавеска вдруг колыхнулась и, словно сокрушив преграду, сверху хлынул красный поток, как раскаленная вулканическая лава.

Это продолжалось всего мгновение, пока наши глаза свыклись с огненным светом, струившимся из лаборатории. Наверху деревянной лестницы возник силуэт – плечи, руки, голова. Неловко согнувшись, человек держал в руках что-то объемистое и квадратное, издали походя на мифического сатира. Вот он остановился, коленом попридержал свой груз, перехватил его поудобнее и повернулся к нам боком. На миг сверкнули очки в проволочной оправе, а спутанные волосы, попав в поток света, словно вспыхнули. Человек вдруг весело засмеялся – явно в ответ на какую-то свою мысль, тут же зашелся в хриплом кашле, каким обычно страдают заядлые курильщики, и стал спускаться задом наперед по скрипучей лестнице. Стало видно, что одна нога у него короче другой.

– Может, помочь? – предложил я.

– Стой, где стоишь, джан. Я делаю это тысячу лет.

Что касается тысячи лет, я сразу был готов ему поверить, потому что он, хронист, бродил по белу свету за много веков до нас. Боже мой, каким же старым он стал, наш вечный Костаки!

Грек, которого мы в детстве почтительно называли «Господин Пападопулос», взъерошенный и небритый, в старом свитере ручной вязки, провисшем на его костлявой усохшей фигуре, сейчас представлял собой лишь далекое воспоминание, тень того улыбающегося и всегда опрятного фотографа с красным галстуком-бабочкой и расчесанными на прямой пробор волосами.

Не лучшим образом выглядело сейчас и его ателье, в которое когда-то мы – я и она – с трепетом входили словно в таинственную обитель волшебника. Пыльная паутина покачивалась над полками с многочисленными коробками и множеством ненужных предметов. Беспорядочно набросанные ванночки для промывания негативов, штативы и обгоревшие отражатели в углу грустно напоминали о других, давно отшумевших лучших днях.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю