Текст книги "Двадцатый век. Изгнанники"
Автор книги: Анжел Вагенштайн
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 47 страниц)
И все же, повторюсь, не торопись осуждать зигзаги и крутые виражи тех лет – обоснованные и не очень, а порой и трагикомические с точки зрения сегодняшних напудренных и надушенных критериев. Попытайся влезть в стертую саднящую шкуру тогдашней Европы, чтобы понять ее исстрадавшуюся душу, пропитанную пороховой гарью, запахом карболки и незахороненных мертвецов.
Я говорю тебе все это не для того, чтоб надоедать своими ветхими воспоминаниями, а для того, чтоб ты лучше разобрался в случае нашего доктора Джо Смита, великолепного нашего доктора – одного из многочисленной группы самоотверженных спасателей, вытянувшего многих из нас из черной прямоугольной ямы, дорога в которую была нам уготована. С присущей только американцам фамильярной непринужденностью и медсестры, и санитары величали его «док Джо».
Однажды утром я с трудом выдрался из кошмарного полусна, пропускного пункта на границе между сном и явью – проснулся, от того, что кто-то легонько похлопывал меня по щеке. Открыл глаза и в медленно густеющей магме из света и тени, в проступающих в этой магме силуэтах (словно в мозгу у меня проявлялась фоточувствительная пластина, дагерротип) я узнал склонившегося надо мной озабоченного дока Джо. Рядом с ним стоял тот самый чернокожий ангел, который, как ты помнишь, приходил раньше по мою душу, и за которым я наблюдал с вышки, где провел незабываемые блаженные минуты в тихих беседах с повешенным Цукерлом. Я уже говорил, что ангела так и звали – сестра Эйнджел. Сейчас она выдавливала из шприца в воздух какую-ту прозрачную жидкость, предназначенную для моих филейных частей.
Док Джо дождался окончания этой процедуры и обратился ко мне со словами:
– Ну, что, кажется, мы выкарабкались?
Ты ведь знаешь эту манеру докторов говорить во множественном числе, включая и себя из солидарности в анамнез пациента. Только, в отличие от сестры Эйнджел, эту упомянутую солидарность он выражал на удивительно чистом немецком языке. Я попытался улыбнуться потрескавшимися губами в запекшейся корке.
– Вероятно, – ответил я. – Потому что недавно один близкий мне человек растолковал, что мертвые вопросов не задают и на них не отвечают.
– Раввин? – догадалась сестра Эйнджел. – Удивительный человек! Господи Боже! До отъезда он рассказал мне тысячу еврейских анекдотов и историй!
– Ну конечно, – подтвердил я, – когда у человека никаких проблем, он веселится напропалую…
Черно-белый ангел воспринял мои слова буквально – откуда ей было знать эту породу еврейских затейников, селекционированную в Колодяче, готовых в самый безнадежный момент повеселить тебя какой-нибудь бердичевской историей.
– Как тут ни позавидовать – человек без проблем! – вздохнула она. – Насколько я поняла, вы с ним родственники или что-то в этом роде?
– Что-то в этом роде… – подтвердил я.
Сестра Эйнджел сунула руку в карман своего белоснежного медицинского халата, казавшегося еще белей по контрасту с ее лицом – или, может, это лицо казалось черней под белой накрахмаленной шапочкой с красным крестом. Нащупав это «что-то» в кармане, она протянула его мне – алюминиевую пуговицу от лагерной робы, до боли мне знакомую – мы ведь снимали одежду с трупов прежде чем сгрузить их в костер, а одежду с такими алюминиевыми пуговицами складывали в кучи для санобработки и раздачи следующим кандидатам в костер.
– Ваш родственник, раввин, подарил мне ее на память перед отъездом. Ему, бедняжке, нечего было подарить, вот он и оторвал ее от лагерной одежды, сказав, что я могу предложить ее в качестве образца для гигантского памятника гуманному двадцатому веку, эту лагерную пуговицу.
Я взял ее в свою иссохшую, как старый пергамент, желто-коричневую ладонь: штампованный алюминиевый кружок, наверно, сделанный на каком-нибудь военном «спецобъекте», потому что, хоть она была и без заусенцев, но все же пресс выдал легкий брак: из четырех дырок в ней было пробито только две.
– Странная идея, – тихо обронил доктор Джо. – Памятник в виде пуговицы!
– У раввина бен Давида полно таких идей, – заметил я. – Они приходят ему в голову, пока он бредет пустыней.
– Какой пустыней? – удивилась Эйнджел.
– Той самой, – уточнил я.
Сестра бросила беглый взгляд на доктора (явно мои слова вызвали у нее какие-то смутные подозрения, тем более что она была в курсе моих путешествий на вершину башни и разговоров с повешенным Цукерлом).
– И чем именно должен будет служить этот памятник? – спросил я.
– Напоминанием о том, что случилось в этом веке, чтобы и люди будущего не забывали. Так, во всяком случае, сказал раввин.
Я поднял на медсестру взгляд и покачал головой:
– Все равно – забудут, сестра. Забудут. Просто наш раввин – романтик. Памятники быстро становятся простым украшением городского пейзажа, подобием брошек на груди города. Местные жители быстро привыкают к ним, переставая замечать, а туристы пользуются ими как фоном для своих фотографий, не интересуясь, в честь кого или чего их воздвигли. Поверьте, это действительно так. И мы с моим дядюшкой Хаймле сфотографировались когда-то в Вене на фоне памятника генералу Шварценбергу[11]11
Карл Филипп цу Шварценберг – австрийский фельдмаршал и генералиссимус времен наполеоновских войн.
[Закрыть], не зная, кто это сидит верхом на коне, и за какие заслуги его увековечили.
И пока доктор Джо, неловко пристроившись на краю моей койки, простукивал и прослушивал мою грудь, свистевшую, как старый чайник, я обогатил идею ребе собственным вкладом. «А почему бы, – подумал я, – в каком-нибудь музее, например – в парижском Музее человека, о котором я читал когда-то в Колодяче, где за стеклом хранятся одежды мадам Помпадур и венецианских дожей, не выставить и мою задристанную пижаму из Зальцбурга? Ведь, в конце концов, и она – символ нашей „славной эпохи“».
Я постеснялся высказать эту идею вслух в присутствии сестры Эйнджел, которая меж тем торопливо забрала свою пуговицу, будто та была из чистого золота, и заспешила по своим делам, держа в руке подносик с богатым ассортиментом таблеток, шприцов и пипеток для следующих пациентов в таких же пижамах, ждущих ее прихода, уставившись стеклянными глазами в потолок, на котором легкокрылые пухлые ангелы перетаскивали гирлянды роз.
Док Джо кончиками пальцев болезненно нажал мне живот – так, что я даже застонал.
– Здесь больно?
Я, в приливе раздражения, вызванного болью, ответил вопросом на вопрос:
– А вы как думаете?
– Думаю, что с болезнью мы почти справились. Вам пора выходить в парк на прогулки. С вами уже все в порядке.
– Все в порядке? – обиженно переспросил я. – Знаете, это напоминает мне еврейское кладбище в Бердичеве, где на могиле сапожника Узи Швайсера написано: «Леа, а ты не верила, что я болен!»
Док Джо рассмеялся.
– И все же, хватит заниматься самокопанием. Возьмите себя в руки и помогите мне. А свое упрямство проявляйте в какой-нибудь другой области.
– Дело в том, док, что я с таким же упрямством довольно долго сопротивлялся тифу, за что теперь и расплачиваюсь.
– Все мы за все расплачиваемся, – сказал док и о чем-то задумался, переносясь куда-то очень далеко, судя по его отсутствующему взгляду.
Он с наигранной веселостью покровительственно похлопал меня по щеке – словно был педиатром, лечащим капризного, не желающего выздоравливать ребенка, а не меня, старого бойца, пережившего две мировые войны, одно первомайское соцсоревнование, два концлагеря, а вдобавок ко всему (как та веточка петрушки, помните?) и конфузные последствия брюшного тифа.
2
Вскоре мое здоровье действительно слегка поправилось, и я смог – когда с помощью сестры Эйнджел, а когда и самостоятельно, хватаясь за мраморные лестничные перила и за стены – ненадолго спускаться в парк этого полуразрушенного царственного здания. В парке цвели липы, волнами заливая все окрест своим благоуханием, нежно, но настойчиво перебивавшим острый больничный запах.
Прошло уже немало времени, а я все еще не получил ни единой вести от ребе бен Давида. Я ждал ее, эту весть, с ужасом и надеждой, заглядывая в тайники души, где коренятся самые безумные надежды. Безумные, беспочвенные, ничем не подтвержденные, но такие желанные: может, несчастье настигло не мою Сару, а другую женщину, ее тезку; может, речь идет не о том самом санатории под Ровно, а о соседнем; может, массовый расстрел в овраге над рекой был не в Колодяче, а… стыдно признаться, но это правда. Единственное, во что я твердо верил, это в то, что наши дети – Яша, Шура и Сусанна живы. И что, может, они где-то совсем близко, в Германии или Австрии – не выжившие узники лагерей, а победители в этом великом и страшном Исходе.
События первого послевоенного месяца австрийские газеты, выходившие на желтоватой бумаге того времени, толковали, в зависимости от своей политической ориентации, как «капитуляцию» и «оккупацию», либо как «освобождение». Но в любом случае о нацистах все писали как о «них», каких-то иных, инопланетных или потусторонних мифических злодеях, словно мои бывшие австрийские соотечественники оказались поголовно поражены тяжелой амнезией, забыв, как старательно, даже с энтузиазмом, здесь была проведена и «хрустальная ночь»[12]12
Хрустальная ночь (Ночь разбитых витрин) – первая массовая акция прямого физического насилия по отношению к евреям на территории Третьего рейха, прошедшая в ночь с 9 на 10 ноября 1938 года.
[Закрыть] и много других, не столь хрустальных дней и ночей. И будто не здесь, а на другой планете, не с персоналом, говорящем на альпийских диалектах, действовал концлагерь Маутхаузен. Разумеется, в сравнении с 4 миллионами жертв Освенцима или 2 миллионами жертв Дахау, 123 тысячи человек, уничтоженных в концлагере этой музыкальной страны, были чем-то вроде менуэта в ритме 3/4 с реверансами и поклонами. Гораздо позже мне приходилось слышать от почтенных немцев полусерьезное заявление: «Австрийцы – хитрецы: подсунули нам своего Гитлера и присвоили себе Бетховена!»
А жаль, потому что я люблю Австрию и ее жизнелюбивый народ – прекрасный сплав восточных и западных веяний и кулинарных рецептов с легкой примесью итальянского юга. Сейчас, когда я пишу эти строки, и все давно отшумело и стало воспоминанием, реликвией или скучным уроком истории, я знаю, что есть время разбрасывать камни и время собирать камни на строительство – а как же иначе нам засеивать вспаханное поле Европы? Но тогда, всего через месяц после окончания войны, любая попытка замалчивания преступлений или попытка переложить их на чужие плечи болезненно отдавались в наших израненных душах, ставших жертвами и свидетелями всего случившегося и еще не созревшими для великодушных жестов примирения. Потому что если в селе пытаются умолчать о соседе-конокраде или прикрыть его деяние, то потерпевшие начинают подозревать все село – прошу простить мне мою назидательность, но ведь это чистая правда.
Однажды прекрасным июньским днем, наполненным струящимся ароматом цветущих лип, ко мне на скамейку подсел док Джо, весь вид которого говорил о страшной усталости от дневных и ночных бдений у коек выздоравливающих и больных. Доктор был крупным некрасивым мужчиной с мясистым носом, в очках в роговой оправе. Несмотря на относительную молодость – по-моему, ему не было и сорока – лоб его прорезали две глубокие морщины, а еще две спускались вертикально, вдоль крыльев носа, придавая ему добродушный вид простого мужика, который вот-вот улыбнется – что нередко и происходило, и тогда в улыбке обнажались его потемневшие зубы заядлого курильщика.
– Ну, как наши дела? Выздоравливаем? – поинтересовался он, похлопав меня по колену своей лапищей, больше подходившей сельскому кузнецу или бондарю, чем врачу.
– Все к тому идет, – ответил я. – Я вот тут думал об этом здании, доктор – как его будут реставрировать? Посмотрите: какая жалость! И зачем было его разрушать? Я не могу понять военного смысла, так сказать, стратегической пользы бомбардировок такого старинного города. Ведь здесь родился Вольфганг Амадей Моцарт!
– В любом городе кто-то жил… У войны собственная шкала ценностей и собственные потребности. Она не подбирает себе жертвы, исходя из человеческой логики, так же, как не отличает вой бомб от звуков «Волшебной флейты». Разве пуля попадает только во врагов или только в католиков, только в коммунистов или только в голубоглазых? А зачем бессмысленно разрушили Дрезден, кто-нибудь может объяснить? Этот город не имел военного значения, но там, в музее Цвингера, хранилась Мадонна Рафаэля. А зачем мы сравняли с землей Ковентри, Орадур и Лидице? Или половину России?
Я непонимающе уставился на него:
– Почему «мы»? В каком смысле – «мы»?
Он помолчал, а затем, глядя мне в глаза, спокойно сказал:
– Я – немец. Майор медицинской службы … одной германской военной части. Вы разве не заметили, что под халатом на мне нет военной формы?
– Откровенно говоря, я не придал этому значения. Ведь некоторые военные медсестры не носят под халатом не только форму, но даже лифчик.
– Да, это более приятное зрелище, чем форма.
– Правда, я сразу же обратил внимание на ваш отличный немецкий. В отличие от немецкого сестры Эйнджел, которая пользуется сотней слов, разбавляя их английским сиропом. Я думал, вы изучали его в колледже или нечто в этом роде.
Он отрицательно покачал головой.
– Я изучал его у бабушки в Оттобрунне под Мюнхеном.
– Простите, если мой вопрос покажется вам неуместным, но… немецкий майор по имени Джон Смит, попавший в американскую военно-медицинскую часть до конца войны, это звучит немного странно.
В ответ он молча закурил сигарету – я впервые увидел его курящим, так как в помещениях госпиталя это было запрещено всем, в том числе – врачам и медсестрам. Мне он сигарету не предложил. Помолчав, доктор сказал:
– Вас ввела в заблуждение американизованная версия моего имени – из Йохана я стал Джоном. На самом деле я Йохан Шмидт, гражданин только что распавшегося Третьего рейха. А быть ли Четвертому – неизвестно.
3
Итак, брат мой читатель, если у тебя еще не иссякло терпение, я поведаю тебе и историю майора медицинской службы Йохана Шмидта – но если тебе так больше нравится, называй его «док Джо». Передаю ее совершенно точно, слово в слово как рассказал мне эту историю он сам в тот тихий, упоительно пахнувший липовым цветом, вечер в Зальцбурге, когда синие тени ночи еще не сгустились в скалах у крепости.
И если я тебе ее рассказываю, то не для того, чтобы добавить еще одну каплю в переполненный колодец воспоминаний о той страшной войне, а потому что и в эту судьбу вплетаются виньетки и зигзаги жизни, и как я уже тебе намекал, тогда мы толковали эти знаки определенным образом, и совершенно иначе толкуем их сейчас, через много лет после окончания войны.
Война приближалась к развязке, и только полные идиоты, к которым отнюдь не относился доктор Шмидт, все еще надеялись на чудо, связанное со слухами о новом тайном оружии фюрера. Теперь мы знаем, что это были не голые слухи, что Вернер фон Браун лихорадочно создавал свои ракеты дальнего действия, но время было упущено, да и, слава богу, дорогу ему перебежала черная кошка. Даже поражение союзников в Арденнах не отсрочило неизбежного краха Третьего рейха. В то время часть, в которой служил мой доктор, находилась где-то в Северной Италии, в Доломитовых Альпах, а американцы неудержимо ползли вверх по итальянскому сапогу. Это была небольшая спецчасть, сказал док Джо, не уточнив, что в ней было такого специального. Но она окончательно сбилась с толку от противоречивых приказов вышестоящего начальства, больше озабоченного спасением собственной шкуры, чем разработкой стройного плана отступления.
В создавшейся обстановке майор Йохан Шмидт решился на верховное предательство идеи национал-социализма и, небрежно расстегнув ремень, будто для того, чтоб облегчиться в дальних кустиках, выждал подходящий момент и рванул подальше от вакханалии, царившей в части, вниз по склону, через поляну ранних цветущих крокусов.
Он бежал напролом – через кусты, подтаявшие сугробы и ручейки, пока не услышал смех и шумную английскую речь. Доктор Шмидт залег под прикрытием низкого можжевельника, подполз поближе и увидел внизу под собой, на небольшой полянке, десяток американских солдат, варивших себе на костерке кофе. Может, оно не совсем прилично, говорить такое о победителях, но и эта команда не уступала в безалаберности той, от которой он недавно унес ноги, не дав себе труда попрощаться – оружие висело на голых ветках или валялось на жухлой прошлогодней траве. Тогда наш доктор вскочил на ноги и, выйдя из-за кустов, дружелюбно крикнул:
– Эй, фройндшафт! Гитлер капут!
История осталась в неведении, что именно поняли из этого дипломатического послания американцы, но все, как по команде, отбросили свои котелки и дружно подняли руки. В лингвистической неразберихе, когда доктор пытался объяснить, что это он сдается, со склона у них над головами раздалось «хенде хох!», и небольшая представительная часть американской демократии оказалась под прицелом роты эсэсовцев, прочесывавших лес. Пришлось американцам сдаваться во второй раз. Восторг эсэсовцев был неописуем, когда они поняли, что один-единственный майор вермахта, притом – врач! – уже захватил в плен десятерых янки! Возможно ли более блестящее доказательство морального превосходства германского духа над прогнившей западной плутократией!?
Пленных под конвоем сопроводили в ту самую спецчасть, где числился и доктор Шмидт, а ему лично была выражена благодарность и обещание представить к высокой награде в ближайшем же рапорте.
Той же ночью, когда вся спецчасть храпела, надравшись до положения риз медицинским спиртом, доктор Шмидт отпер дверь каменной сыроварни, ставшей временной тюрьмой для американских пленных, и вместе с ними ударился в бега, не дожидаясь обещанного ордена.
С тех пор – то бишь с конца зимы сорок четвертого, майор Йохан Шмидт был приписан к американскому военно-полевому госпиталю и стал доком Джо. Он честно и со всей ответственностью старался вытащить из лап смерти раненых американских солдат, пострадавших в ходе боевых действий гражданских лиц или, как это было в нашем случае, освобожденных из концлагерей полуживых узников. Благодаря своим немалым познаниям и личному опыту, вооружившись достижениями германской медицинской науки, чей высочайший уровень было бы глупо отрицать, ему это часто удавалось.
«Ну и что? – спросишь меня ты, мой читатель. – На что именно автор намекает, рассказав всю эту историю? Когда до конца войны остаются считанные месяцы, невелик подвиг поступить так, как твой доктор. Особенно, если у тебя в голове есть хоть два грамма мозга!»
«Да, все так, – ответил бы я, – но все же большинство этого не делало. Когда из страха, когда – питая напрасные надежды на резкий перелом в ходе событий или по причине давно внушенных мифов о воинском долге, верности присяге и другим высоким идеалам „блут унд боден“[13]13
«Blut und Boden» – «Кровь и почва», нацистский лозунг.
[Закрыть]. Но ведь на это не шли и советские парни, даже когда немцы подвезли к Москве красный гранит, чтобы воздвигнуть Гитлеру памятник на Красной площади к 7 ноября 1941 года, когда они думали провести там свой парад победы. Ты, может, скажешь, что это разные вещи, но, ради Бога, не втягивай меня в споры о справедливых и несправедливых войнах, ведь не каждый солдат, роя носом землю, может по достоинству оценить это с позиций высоких и строгих исторических критериев. Я лишь хочу сказать, что сложны и неисповедимы пути Господни, одним хватает мозгов и сердца быстро сделать свой судьбоносный выбор, у других же – уж простите! – на это уходит куда больше времени. Одни, как мы знаем, не допустили нацизм и фашизм в свои души, других он отвратил со временем – кого-то еще в первые дни войны, кого-то в последние, а были и такие, что остались ему верны. Относительно тех, кто по убеждению сбросил с себя коричневую рубаху этого мрачного заблуждения – не важно, когда, раньше или позже, я напомню тебе слова моего ребе, сказанные по другому поводу: „Постараемся же их понять и давайте не будем проклинать их и осмеивать – оставим за своим столом место, а на столе – хлеб и вино и для них!“ Вот что говорил Шмуэль бен Давид, а ты постарайся его понять!»
Но развязка или назовем это иначе – кульминация моего рассказа не в этом, а в том, что однажды утром, где-то в конце июня, в нашу госпитальную палату вошли американские офицер и сержант военной полиции («Эм-пи», как их называли) в сопровождении двух лиц в гражданском с красными повязками на рукавах потертых пальтишек. Один из гражданских выглядел как громадный волосатый горец, а другой был его полной противоположностью – тщедушный интеллигент в очках в проволочной оправе. Так выглядят типографские наборщики или учителя истории в бедных высокогорных городках. Хочу сразу же уточнить, что красные повязки на рукавах в те времена могли означать что угодно – от членов добровольной гражданской милиции, пытающейся восстановить порядок в стране, в которой кроме оккупационных армий не было другой власти, до представителей комитетов, антифашистских организаций и партий или же самопровозглашенных коммунальных органов, взваливших на себя бремя снабжения города питьевой водой или отчаянно бедствовавшего населения хлебом. Док Джо, сидевший, по своему обыкновению вполоборота, боком на кончике больничной койки, повернул голову, присмотрелся к вошедшим и медленно поднялся на ноги, снимая с шеи стетоскоп.
Щуплый человек в очечках вцепился в доктора близоруким взглядом, а затем, решительно вытянув руку, ткнул в него указательным пальцем – как строгий судья, как библейский пророк, как сам Саваоф:
– Это он!
4
Вот так док Джо был арестован и навсегда исчез из моей жизни. Меня вновь охватили присущие мне регулярные, как брюшные колики, сомнения в высшей справедливости, призванной воздавать каждому по заслугам. Подробности, предшествовавшие его аресту, я узнал впоследствии от сестры Эйнджел, вот они:
после капитуляции фашистской Италии и последовавшей за ней молниеносной германской оккупации итальянского севера, в, той горной местности вспыхнула довольно яростная партизанская война. Одержимые безумной навязчивой идеей «окончательного решения», нацисты и здесь занялись еврейским вопросом, хоть, как теперь уже известно, некоторые трезвые головы из ближайшего окружения фюрера предупреждали его, что окончательное решение действительно не за горами, но – с совершенно противоположным эффектом. Где-то в итальянском озерном краю под Тренто была организована пересылка для евреев и других вредных элементов – их там сортировали перед отправкой в соответствующие лагеря. Майора медицинской службы Йохана Шмидта отозвали из военного госпиталя и зачислили в эту «спецчасть» врачом, который должен был оценивать состояние здоровья заключенных и вносить медицинские данные в сопроводительные документы каждой «партии». В соответствии с его решением, одних отправляли в каменные карьеры Маутхаузена, а физически непригодных для тяжелых работ – на отдых в Польшу, где, несмотря на трудности, возникшие из-за стремительного наступления Красной Армии, все еще имелись в достаточном количестве консервные банки с кристаллами под кодовым названием «Циклон Б». Стремительное продвижение американцев вынудило гитлеровцев на скорую руку расформировать пересыльный лагерь под Тренто. Часть дока Джо получила приказ отступать к бывшей австрийской границе.
В общих чертах – такая вот ситуация. Не хочу и не могу оценивать степень вины доктора Шмидта и искренность его поступка, последовавшего за принудительным участием в мерзостных деяниях, потому что годы спустя на Колыме, рядом с полярной шапкой, мне доводилось встречать и таких врачей, к которым я навсегда сохранил тихую признательность за их человечность и профессионализм, и других, не оставивших по себе ничего кроме презрения.
Знаю лишь, что палец, которым щупленький итальянец в проволочных очках указал на доктора Джо, был перстом Возмездия. Такое было время – время поляризации и категорических суждений, без нюансов и смягчающих обстоятельств.
Позже я узнал, что доктора судили в Милане и приговорили к восьми годам тюремного заключения, об этом даже писали газеты – одни с легким недоумением, другие – с удовлетворением. В тюремной больнице он зарекомендовал себя старательным специалистом и был помилован на третьем году отсидки. И если сейчас он живет пенсионером где-нибудь в Оттобрунне под Мюнхеном и случайно читает эти мои строки, я хотел бы ему сказать: «Хеллоу, док Джо! Знаю, война – ужасная гадость, делающая человека соучастником – порой случайным, порой – сознательным. Я далек от того, чтобы выносить приговоры, поэтому скажу лишь, что помню твое доброе ко мне отношение».
Убежден, что кто-то может гневно возразить мне по этому поводу (и я не сомневаюсь, что его возмущение будет обоснованным). Поэтому отвечу ему как тот старый раввин: «Ты тоже прав!»
5
22 июня – то есть по капризу случая ровно через четыре года после того, как нам внезапно пришлось прервать путешествие к сопкам Маньчжурии, и резко развернуться в противоположном направлении – на мое имя пришла бандероль из Международного Красного Креста в Женеве. Хочешь верь, хочешь – не верь, но еще до того, как распечатать конверт дрожавшими пальцами, я знал, что это весть от ребе бен Давида, которой я так долго дожидался; и я даже знал, что именно он мне пишет. Я боялся прочесть это письмо: брал в руки конверт, потом откладывал, потом снова брал и снова откладывал, словно это могло изменить его содержание. Да и трудно было читать сквозь пелену наплывающих слез, потому что в конверте была справка Международной комиссии по расследованию нацистских преступлений в Освенциме, свидетельствующая, что Сара Давидовна Блюменфельд, по отцу Цвасман, погибла в концлагере 3 марта 1943 года. Была выписка из протокола № 107/1944 военной прокуратуры Третьего Украинского фронта о массовом расстреле мирных граждан местечка Колодяч на территории Украинской ССР. А еще – выписка из Указа о посмертном награждении орденом Красного Знамени бойца тернопольского партизанского отряда Иешуа (Шуры) Исааковича Блюменфельда и радистки тернопольского партизанского отряда Сусанны Исааковны Блюменфельд, павших в боях с гитлеровскими захватчиками. И еще один документ на типовом бланке небрежно, на скорую руку, заполненном каким-то бюрократом, гласивший, что гвардии лейтенант такого-то полка, такой-то армии Первого Прибалтийского фронта Яков Исаакович Блюменфельд не вернулся из разведывательной операции в тыл противника в районе Витебска и считается без вести пропавшим. «Настоящий документ выдан родным для…» Боже мой, Господи! Да что мне теперь эта бумажка, раз моего мальчика нет в живых? Одна надежда, что его гибель хоть на секунду помогла приблизить конец этой проклятой войны!
«Дорогой мой Изя!
Мне, наконец, удалось собрать все эти справки, которые пересылаю тебе, благодаря великодушной помощи одного иностранного корреспондента, через Красный Крест. Знаю, что это принесет тебе страшную боль, но я уже говорил, что плоды напрасных надежд горше самых печальных истин. Сейчас это происходит по всей стране, захлестываемой волнами страшных вестей о родных и близких, которые никогда не вернутся.
Не смею давать тебе советы, как поступить, потому что и сам я на перепутье, на дне черной ямы. Колодяч сожжен и разрушен почти полностью – уцелели лишь кирпичные дымоходы. Сегодня наше местечко выглядит как мертвый лес печных труб!
Но люди все же постепенно возвращаются на родные пепелища. Вернулся и кое-кто из наших; я горжусь ими, их боевыми орденами, но дома – увы! – их никто не ждет – никто ведь не уцелел. Приходится все начинать с начала, кирпичик за кирпичиком. Потому что пришел „Шпат шмитта“».
Я оторвал глаза от письма, вспоминая уроки Талмуда: «Шнат шмитта», седьмой – «субботний» год, когда следует оставлять землю под паром, чтобы она отдохнула и покрыла травой своих мертвецов. «Шнат шмитта!» – каждому свое в седьмой год отдыха, а затем – все сначала!
«Поэтому, Изя, я остаюсь здесь, с нашими – сейчас я нужен здесь! Я должен помочь им осознать, что случившегося можно было избежать, оно могло не произойти, и что кроткое примирение, с которым многие восприняли все это, может, и содержит в себе мудрость нашего прошлого, но вряд ли дает надежду на будущее. Я ведь не пророк и не цадик – просто обычный раввин в обычном местечке, каких тысячи. Меня самого раздирают сомнения в истинах и земных, и небесных, но я хотел бы помочь людям осознать смысл случившегося и освободиться от уз смирения и библейских снов – как сделали это наши храбрые маккавеи из Варшавского гетто, вечная им память! Нашим людям принадлежит все прошлое племени Авраамова, но в будущее следует смотреть широко открытыми глазами. По крайней мере, я так думаю.
Зачем я тебе все это пишу? Чтоб ты понял, почему я должен остаться здесь. Но у тебя, дорогой мой, самый дорогой Изя, мужа моей покойной сестры, отца моих погибших племянников, слишком чувствительная, израненная душа и подорванное здоровье. Я не хочу видеть тебя сломленным, как разбитый горшок в седьмой субботний год. Поэтому прошу тебя: пока не возвращайся. Живи где-то там, найди себе место у реки, засей пядь земли и поливай ее – пусть прорастет трава.
Всегда твой – Шмуэль бен Давид.
P.S. Узнал все, что было можно было об Эстер Кац: помнишь, что ее отправили на лечение, но обратно она – увы! – уже не вернется. Не знаю, где ее могила. Все, что с ней случилось – великая несправедливость. Но ее следы на песке моей жизни останутся навсегда!
Ш.Б.»
Странно, но факт: чем сильнее удар, тем тупее боль. Она приходит позже, гораздо позже… Может, природа закодировала это на клеточном уровне, как способ выживания? Ты замечал, мой читатель, что на похоронах близкого человека в голову лезут какие-то мелкие или даже совершенно непозволительные в этот торжественный и скорбный миг мысли? Словно душа сознательно выкручивает пробки, чтобы не произошло короткое замыкание. Страницы содержимого этого большого женевского конверта в беспорядке рассыпались по одеялу моей госпитальной койки, на которой неподвижно лежал и я, уставившись остановившимся взглядом в потолок. Перед моим внутренним взором простиралась серая равнодушная пустыня – без горизонта, без разделительной линии на «верх» и «низ», на «жизнь» и «смерть», на «вчера» и «завтра».
Не знаю, как долго это длилось, но мой черный ангел попытался выдернуть меня из глубин безвременья и повез меня на прогулку у стен крепости. Я подчинился ей как безвольная кукла. Фуникулер, конечно, не работал, но у Эйнджел был приятель в хозяйственной части, он и отвез нас на вершину горы на военном джипе. Джефферсон – да, точно, его звали Джефферсон, был в сто раз чернее, чем Эйнджел, а когда смеялся, его зубы сверкали белизной белее, чем ее медицинский халат. Так вот, этот Джефферсон отвез нас к стенам крепости, но сам остался внизу, на шоссе, у машины – может, по просьбе сестры Эйнджел.