Текст книги "Двадцатый век. Изгнанники"
Автор книги: Анжел Вагенштайн
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 47 страниц)
И тут же могу привести тебе в пример их полную противоположность: бездельников, пользующихся, согласно Женевской конвенции, особым статусом как кавалеры Железного креста с Дубовыми листьями, о которых я уже упоминал и которых известное время обслуживал. Или так называемую лагерную аристократию, работавшую в «почтовых ящиках» – засекреченных поселках в тайге (созданных для сверхсекретных опытов и создания новых производственных и прочих технологий), не обозначенных на картах, без адреса, с одним лишь почтовым кодом.
Ты ошибешься, решив, что все здесь получили приговор за политические деяния: в этот лагерный коктейль вливались обильные потоки участников сибирских и кавказских банд, грузинских спекулянтов и абхазских контрабандистов, сводников, профессиональных игроков и просто неисправимых московских воров-карманников и деклассированных элементов, объявленных отбросами советского общества, а наряду с ними – ручейки проституток и бандерш, содержавших подпольные игровые притоны и бордели. И рядом с ними, в том же коктейле, были поэты и философы, биологи и мировые светила «реакционных буржуазных лженаук – генетики и кибернетики», театральные режиссеры и кинозвезды. И ты снова ошибешься, если решишь свести их всех к общему знаменателю «антисоветские элементы»: там, в лагерях, порой с непримиримой враждой в буквальном смысле вцеплялись друг другу в глотки участники гражданской войны, воевавшие одни – на стороне белых, а другие – на стороне красных, которых на одно-два десятилетия выпускали на свободу, а потом по малейшему поводу или без такового сажали обратно. Ты мог бы стать свидетелем яростных теоретических споров между троцкистами и сталинистами, увидеть на одних нарах инженеров великих строек первых пятилеток и саботажников с тех же строек, непримиримых антикоммунистов и кадровых большевиков, коллаборационистов, сотрудничавших с оккупантами, но не заслуживших все-таки пули в лоб, и подпольщиков или участников Сопротивления, а также участников гражданской войны в Испании, оказавшихся здесь по неведомым им причинам.
– Не пытайся понять схему, скрытую логику всей этой каши, – сказал мне, присев на отполированный льдами и ветрами скальный выступ, Марк Семенович Лебедев, мой новый друг и сосед по нарам – молодой мужчина с седой головой, музыкальные комедии которого я смотрел еще в Колодяче. – Схема отсутствует, если не считать, что каша уже сама по себе – схема, генетически запрограммированная основа режима, причем не только в лагерях, а везде. В отличие он немецких концлагерей, в наших не существует правил игры, как нет их и на свободе, в обществе. Нацисты предварительно огласили свой идейный ассортимент и строго, до последней секунды, его придерживались: какие народы подлежат «окончательному решению», какие должны стать удобрением для арийской расы, а какие – верными союзниками арийцев. Ясные и точные критерии, предварительно заявленные – конечно, бесчеловечные и идиотские, бесспорно – бездуховные и варварские, но критерии. А мы объявили строительство общества братства, гуманизма и справедливости и запели о том, что «другой такой страны не знаем, где так вольно дышит человек». А затем, в духе марксистского тезиса о свободе как осознанной необходимости, осознали необходимость лагерей, тотального доносительства и страха. Правил игры не существует – но, может, это и есть правило, даже, как мне кажется, спасительное для народа правило?. Ты меня понимаешь?
– Нет, – честно признался я.
– Управленческий хаос, стихийное броуновское движение частиц и естественный инстинкт выживания спасительно снижают энергию централизованных постулатов и демократизируют их, если понимаешь, о чем я. Впрочем, эта советская стихия спонтанной демократии в конечном итоге разгромила педантичных германцев, которые с детских лет знают, что на шахматной доске есть два белых и два черных коня. А мы, вопреки всем правилам, ввели третьего и тем самым показали им кузькину мать. Теперь понял?
– Можно и так сказать. Продолжай, я тебя слушаю.
– На что надеялся партайнгеноссе Гитлер, когда объявил свой блицкриг на Восток? Что угнетенные советские народы восстанут против своего угнетателя! Что освобожденные из советских лагерей военные специалисты, технологи и конструкторы при первой же возможности перейдут на сторону немцев! А получил – шиш! Он думал, что освобожденное от большевизма население будет встречать их хлебом-солью! И снова получил шиш на постном масле! Послушай, я там был, я видел: падение Москвы было неизбежно как математическая аксиома, как шах и мат в три хода! А бал не состоялся! Почему? Виноват генерал Зима? Чушь собачья! Ведь затем наступали и генерал Весна, и генерал Лето! Все дело в том, что мы вытащили разным там фельдмаршалам пятый туз из рукава, третьего шахматного коня и стали играть в покер по футбольным правилам! Наша сила – в капризах хаоса, в непредсказуемости стихийно движущихся частиц, в игре без правил! Иными словами – в сюрпризе, который часто удивляет нас самих. Например, мы застали врасплох противника, который ждал, что мы будем крыть картой интернационализма, а мы вытащили из рукава самый что ни на есть традиционный, залоснившийся от употребления монархический православный великорусский национализм! И к всеобщему изумлению – это сработало, вопреки партийным школам и изучению краткого курса истории партии большевиков.
– Значит, по-твоему, – сказал я, – все вокруг – хаос и случайность? А вот я знаю одного раввина, который верит в таинство Пути и в его крайний смысл. Он верит в предопределенность цели.
Марк Семенович пожал плечами:
– Раввины – люди верующие по презумпции. А я – нет.
– И ты не веришь в победу нового общества разума и справедливости?
– А какое отношение ко всему этому имеет Советский Союз? Ты видел московское метро?
– Я никогда не был в Москве.
– Жаль. Это самое красивое метро в мире. И самое глубокое. Вниз ты спускаешься, а наверх поднимаешься на эскалаторах – движущихся лестницах. Мы все устремились наверх, так сказать, к сияющим вершинам коммунизма. Но ошиблись эскалатором – и сейчас бежим вверх, задыхаясь и обливаясь потом, по эскалатору, едущему вниз. В конечном итоге – двигаемся сами по себе, стоя на месте, и задыхаясь, поем бодрые песни. Но однажды выбьемся из сил, и эскалатор спустит нас вниз, туда, откуда мы начали свой бег. Запомни мои слова: Советский Союз неминуемо рухнет. Это неизбежно. Но и это произойдет внезапно, нелогично и бессистемно, породив новый хаос и новые сюрпризы.
Странным человеком был Марк Семенович, и странными были причины его появления в этом лагере. Если мне будет позволено, я сформулирую их как «любовь». Он был, наверно, единственным из всего нашего лагерного племени человеком, попавшим сюда по обвинению в любви – любви к дочери высокопоставленного (почти на уровне кремлевских курантов) партийного и государственного деятеля, который через верных ему людей не раз предупреждал кинорежиссера, чтоб тот убрал свои грязные лапы прочь от его дочурки, сказочной феи, предназначенной сыну еще более высокопоставленного (скажем, на уровне кремлевской звезды) товарища, именем которого уже был назван один среднестатистический советский город, один остров, один канал, два водохранилища, тракторный завод и несколько школ и детских садов. И так как наш влюбленный киносверчок не понимал нормальных слов и не убрался на свой шесток, а продолжал встречаться с феей своего сердца (как он по наивности думал – тайно), то отец и будущий свекор рассердились не на шутку и обрушили на голову гражданина Лебедева всю мощь, озлобление и мстительность доступной им власти. И ни за что, буквально ни за что, сослали его на 80-ю параллель.
По этому поводу вспомнил одну лагерную хохму (может, это покажется тебе странным, но лучшие хохмы – полусмешные мудрые притчи – и лучшие песни рождались именно в лагерях или в идейной близости с ними, чем они в этом смысле – и не только в этом – отличались от нацистских).
Так вот: прибыла в лагерь новая партия заключенных. Лагерное начальство спрашивает первого, сверяясь со списками и приговорами:
– На какой срок осужден?
– На десять лет.
– За что?
– Сказал, что Сталин ведет страну к гибели.
– А ты? – спрашивают второго.
– И я на десять. Заявил, что краткий курс истории ВКП (б) полная фальсификация.
– А ты? – спрашивают третьего.
– И я на десять.
– За что?
– Да ни за что!
– Не ври! Ни за что у нас дают только пять!
Но хохмы и анекдоты не в силах отразить всю истину или истину, какой она существует в жизни. Потому что кинорежиссер Марк Семенович Лебедев по кличке Семеныч не получил десять лет лагерей, его не приговорили даже к пяти – он сидел здесь без приговора, ограниченный в пространстве передвижения, но не ограниченный во времени. Подобные жертвы беззакония, которых здесь была тьма-тьмущая, постоянно сталкивались с великим белым молчанием ГУЛага. Единственное, на что оставалось надеяться Семенычу, так это только на чудо или, к примеру, на газеты (а здесь, хоть и с опозданием, лагерное начальство получало «Правду», и иногда обрывки газет доходили и до зэков). Скажем, сообщат вскользь в газете, что тракторный завод имени кремлевского свекра переименован в честь очередного съезда партии или в честь очередной годовщины Октября. Кто умеет читать между строк – прочтет закодированную информацию и поймет, что у высокого начальства земля уже колеблется под ногами. И по законам царившего в стране хаоса Марк Семенович мог вдруг, как кролик из цилиндра фокусника, выскочить из поезда на московском вокзале. Разумеется, он не питал иллюзий по поводу того, что фея бросится ему на шею, потому что у нее уже подрастал трехлетний сын и она была беременна вторым ребенком – завтрашним строителем светлого коммунистического будущего, царства равенства и справедливости. А до наступления этого прекрасного времени о ребенке позаботятся кормилица, три домработницы и повариха на дачке из восемнадцати комнат у моря, поблизости от водохранилища, все еще носящего имя ее свекра, известного и любимого в окрестностях за веселый нрав и рекордные уловы щук и красноперок. Прошу прощения за столь длинную фразу, но и путь к коммунизму тоже не короток!
10
Как ты уже знаешь, арестовали меня в Вене в начале сентября 45-го года. Но не думай, что советские судебные власти спешили со мной встретиться. У них было достаточно много других дел, требовавших напряженной работы – с бывшими полицейскими, пособниками и всяческими сотрудниками гитлеровских оккупационных войск, так что моему делу дали ход (по краткой процедуре) аж в апреле следующего года. А на Колыму меня повезли в конце мая с группой осужденных, которые тонкими ручейками стекались в речушки разных пересыльных тюрем при комендатурах и вокзалах, а речушки постепенно разбухали до размеров великих сибирских рек. Это было новое пополнение для шахт, где добывались оловянные и свинцово-цинковые руды, для лесоповалов и каменных карьеров. Пополнение, связанное с необходимостью заткнуть брешь в поредевших лагерных рядах, с одной стороны, по причине отправки зэков на фронт, в штрафбаты, чтоб заполнить тающий состав фронтовых частей, а с другой – из-за опустошительных последствий свирепого голода, затронувшего в разной степени всю страну, но особенно чувствительный урон нанесшего в созвездии «Колыма». Рассказывают, что тогда в лагерях начали таинственным образом исчезать злющие овчарки вохровцев, а в глубоких скальных трещинах, выгрызенных стужей и неукротимой морской стихией, и в мое время можно было найти обглоданные кости и старые кострища. Чтобы выжить, зэки хладнокровно забивали детенышей тюленя, на что охрана, как правило, закрывала глаза, тем более что и местное население принимало активное участие в коллективном мероприятии по снижению популяции гренландских тюленей.
Итак, на 80-ю параллель я попал во второй половине мая и впервые столкнулся с очарованием белых ночей, когда солнце не заходило, и только подвешенный кусок рельсы, болезненно напоминавший о «спецобъекте» и Редиске, своим звоном условно отделял ночное время от дневного, время сна от времени труда.
Когда окончательно выяснилось, что от недавнего тифозного больного на шахтах никакого проку, Яхве вновь – уже в который раз – простер свою хранящую десницу над моей головой, (я извиняюсь за вырвавшиеся у меня под горячую руку угрозы перебить Ему стекла), и меня включили в группу переводчиков, осуществлявших связь между лагерной охраной и немецкими военнопленными в низких чинах, занятых, в основном, на лесоповале.
Здесь будет уместно отметить, что углубленные исторические исследования бесспорным образом доказали: со времен Навуходоносора и Аменхотепа II до наших дней, во все годы войн, рабства и революций, евреи демонстрировали подчеркнутое стремление заменить полезный для здоровья физический труд переводческой или редакторской деятельностью. Вавилонская клинопись либо египетские иероглифы на многотонных базальтовых стенгазетах, издававшихся евреями-рабами, сообщали самые свежие новости и свидетельствовали об этой склонности евреев к интеллектуальным вариантам рабского труда. Не говоря уже о евреях-переводчиках, без которых император Веспасиан вряд ли бы справился с несметным числом плененных в Иудейской войне, не умевших материться на другом языке кроме арамейского (коль скоро тогда русский еще не вошел в употребление). Но это уже другой вопрос, не будем отклоняться от темы.
Так я познакомился с Марком Лебедевым, знавшим немецкий язык плохо, но все же достаточно, чтобы избежать оловянных рудников. Может, и над ним, легкомысленным сверчком, была простерта незримая длань, хранящая его от бед, не знаю.
Так вот, Семеныч сказал мне, положив руку на плечо и глядя в расплавленное ночное серебро океана:
– Смотри и впитывай этот свет всей душой. Потому что потом наступит черед Черного солнца, когда о смене дня и ночи можно будет узнать только по звону рельсы. Мы называем это здесь «колоколами Святого Петра». Потому что, услышав звон рельсы в последний раз, дальше ты уже предстаешь перед добрым старшиной Петром, охранником небесного лагеря – не важно, как его называют, адом или раем. У нас, дружок, на 80-й широте так: бесконечная белая ночь, когда солнце не заходит, и бесконечный черный день, когда оно не всходит. Если хочешь – можешь поменять их местами и называть по библейски свет днем, а тьму – ночью, но и в этом случае все будет условно и ничего не изменится. Вот если бы у тебя были часы, ты бы узнал, что сейчас часа три ночи, но твой нос сейчас сгорает на солнце и скоро будет похож на облезшую змеиную шкурку, если ты срочно не намажешь его тюленьим жиром. Жир я тебе дам.
– А как ты узнал, который сейчас час? – наивно спросил я. Он в ответ похлопал меня по плечу:
– Проживешь тут с мое, дружок, хоть несколько белых ночей, сам научишься определять время по незаходящему солнцу. Сложнее в дни темноты, но и тогда можно сориентироваться: когда небо безоблачно, звезды здесь, как швейцарская «омега» с 20-ю рубинами, потому что и небо вертится вокруг нас. Галилей думал иначе, но это его дело – у меня свои, личные наблюдения!.. Я это говорю, чтоб ты держал нос выше – ведь по приговору тебе полагаются всего лишь десять дней и десять ночей. Где еще в мире существуют такие ничтожно малые сроки и такие гуманные приговоры?
Мимо нас прошагал патруль, двое вохровцев; старший сержант оглушительно свистнул:
– А ну – по баракам! Скоро подъем!
Залитые лучами яркого ночного солнца, мы подчинились приказу и пошли досыпать в свой барак – одно из десятков однообразных кирпичных зданий лагеря, над которыми возвышалась трехэтажная комендатура с канцеляриями, медпунктом, радиостанцией и всем тем, в чем нуждается среднестатистический, хорошо оборудованный советский исправительно-трудовой лагерь на 80-й параллели, чуть южней Полюса.
Пусть тебя не удивляют подобные ночные прогулки: колючая проволока по периметру лагеря была достаточно далеко от скал, ограничивая с сибирской щедростью достаточно большое пространство, в границах которого зэки пользовались относительной свободой передвижения. Разумеется, так было не везде – в некоторых лагерях царил куда более суровый режим, почти каторжный (в зависимости от действительных или мнимых преступлений), но, как я уже говорил, каждый видит свою часть истины сквозь замочную скважину собственных переживаний. Поэтому упомянутые воспоминания и суждения о советских лагерях так разнообразны, а порой – и противоречивы, что естественно для страны, в которой более всеобъемлющим, чем сталинская Конституция, был Закон стихийного движения частиц, создающих спасительный хаос (сформулированный в середине XX века режиссером Марком Семеновичем Лебедевым).
Наша жизнь была одной бесконечной ослепительно-серебряной ночью, без событий и знаков, которые отделяли бы один отрезок лагерного бытия от другого, кроме утреннего звона в рельсу и повторяющихся однообразных долгих переходов на работы с немцами, живущими в лагере в четырех отдельных зданиях, по триста человек в каждом, и обратно в лагерь.
Когда наступила бурная северная весна, и талая вода превратила тайгу в безбрежное болото, нас с пятьюстами немцами перевели на временный летний бивак, так называемую «командировку»: на просторную поляну с тридцатью дощатыми бараками и походной кухней. Это намного сократило наш путь к месту лесоповала, где круглосуточно рычали и дымили дизельные трактора, грузовики и тягачи – если понятие «круглосуточно» применимо к одной-единственной многомесячной сияющей белой ночи.
Работа наша была терпимой в сравнении с нетерпимыми облаками мельчайшей мошкары, известной под названием гнуса и комаров чудовищного размера. Чтоб ты понял, что представляет собой этот специфический круг ада, расскажу, как мы стали свидетелями панического бегства несметных стад северных оленей от преследовавших их плотных туч комаров – бегства все дальше и дальше на север, к холоду. Бедные олени дни кряду не имели возможности попастись, хоть вокруг зеленела свежая растительность, не могли передохнуть, прервав свой бег – они все бежали, стремясь погрузиться в ледяную речную воду, нырнуть в густую болотную тину. И если какая-нибудь несчастная самка, от которой оставались лишь кожа да кости, обессилев, замедляла свой бег, на нее тут же нападали комары, облепив гудящим облаком. Затем на наших глазах у бедного животного подгибались передние ноги, словно оно падало на колени, прося пощады – но уж какая тут пощада! – Очень скоро полностью обескровленное животное замертво валилось на влажный мох. Ну, а дальше за дело брались крупные хищные сибирские муравьи.
Наше положение было отчасти легче: голубой дизельный дым, смешиваясь с дымом множества костров, стелился над лагерем, мешая нам дышать, но и, слава Богу, немного отгоняя комаров.
Так же, как и в зимнем лагере, здесь, в «командировке», определенный ритм в нашу жизнь вносили «колокола Святого Петра» и короткая обеденная передышка с черпаком неизменной каши, редко – с какой-нибудь костью, мясо с которой уходило в котел роты вохровцев.
По документам они числились свободными людьми, эта военизированная охрана – но и это было одним из великих сибирских заблуждений, северная «фата моргана». Потому что надзиратели любой городской тюрьмы – в Москве или, скажем, в Рио-де-Жанейро, после дежурства могут пройтись городскими улицами и даже поесть мороженого. Здесь, на 80-й параллели, понятия «по ту» и «по эту» сторону колючей проволоки были такими же условными и иллюзорными, как понятия «день» и «ночь». Ведь что было там, в свободном мире, за проволокой, если не тысячи километров тундры, диких скалистых хребтов и бесконечных болот, тайга и снова хребты, и снова болота? И что отличало зэка от вохровца, кроме права последнего смотаться в ближайшее, совершенно спившееся селение якутов, чукчей, ненцев и других эскимосов, нажраться самогона, который тайно гнали из всякой гадости вроде гнилой картошки и, как поговаривали, – из передовиц «Правды» для поднятия градуса. И если там, в местной сельпо-распивочной в деревянном домишке из неошкуренных сосновых бревен, в смрадном чаду махорки сидела какая-нибудь такая же пьяная вохровка из соседнего женского лагеря, то в обозримом будущем можно было ожидать появления на свет нового советского человечка. Ему предстояло расти и взрослеть, изучая политграмоту подобно многим таким же человечкам, рядом с родителями-алкоголиками, на свободной болотистой территории между двумя лагерями, заросшей красной клюквой летом и непроходимой зимой, когда даже привыкшие ко всему коротконогие северные олени, загнанные оленеводами на зимовку в огороженные пространства, жмутся друг к другу, чтобы согреться собственным дыханием.
Но вот искрящееся серебряное великолепие белой полярной ночи начинает меркнуть, короткие летом тени постепенно удлиняются. С первым снегом нас возвращают «с командировки» в лагерь – незаметно приходит пора Черного солнца, когда северная Сибирь надолго погружается в кромешный мрак.
Наступило 24 декабря. В эту ночь католический и протестантский мир встречает Рождество. И поскольку в православной России это событие празднуют в ночь на 7-е января, и на милость начальства рассчитывать не приходилось, тем более, что и русское Рождество не было официальным праздником, ко всеобщей радости (я усмотрел в этом перст Божий) прозвучала весть о том, что термометр у входа в комендатуру показывает минус 43 градуса! Это значило, что завтра нас на работу не погонят, и что праздник, фактически касавшийся только немецких военнопленных, прибалтов и западных украинцев, объявлен самой природой. Потому что, согласно распорядку, на работу выгоняли только при температуре до 40 градусов.
– У нас так, – разъяснил мне Семеныч, взявший надо мной шефство и продолжавший посвящать меня в тайны лагерного бытия, – и не только здесь, по всей стране. Нормальная жизнь протекает в диапазоне между минус 40 и плюс 40 градусов.
– А где тут плюс 40? В Каракумах?
Семеныч ошарашено уставился на меня:
– При чем тут пустыня? Я имею в виду советский стандарт градусов водки!
Мог ли я знать, что это был наш последний разговор?! Потому что, когда в тот вечер ударили в рельсу, этот звук действительно стал для Семеныча колокольным звоном Святого Петра. Врач, деликатный грустный армянин, Робер Бояджян, зэк, как и мы, установил обширный инфаркт. Таков был конец этого влюбленного наивного киношника, попытавшегося перепрыгнуть через Кремлевскую стену!
– И что теперь? – в смятении спросил я врача.
– Мы все сделаем сами, ты в этом деле новичок.
Тело Семеныча засунули в его собственный матрас из мешковины, предварительно вытряхнув из него солому. На улице, на 43-градусном морозе, оно быстро окоченело, и мы, шестеро зэков, под конвоем одного вохровца, понесли его на плечах за колючую проволоку, на лагерное кладбище.
Пришлось несколько часов жечь костры, чтобы немного оттаяла замерзшая до гранитной твердости земля. Все мы молча зябко жались к костру, рядом с лежащим на земле телом Человека, который Делал Фильмы. Наконец, нам удалось выдолбить неглубокую яму и положить в нее окоченевшее тело. Поверх могилы мы насыпали камни, чтоб хищники его не вырыли. Все сняли ушанки, и ледяной ветер, как кипятком, обжег наши уши.
– Прощай, Семеныч! Будь счастлив хоть там! – вот и вся надгробная речь доктора Робера, прозвучавшая с сильным иностранным акцентом. Вохровец, молодой солдатик, шепнул мне на ухо:
– Покойник – это Марк Лебедев, кинорежиссер?
– Да, он.
– Я смотрел его фильмы. Хорошие, веселые такие.
– Да, хорошие и веселые.
Парень снял свою форменную ушанку со звездочкой и перекрестился. За это исключали из комсомола, а в МВД – сурово наказывали.
На обратном пути в лагерь через кладбище огонь наших сосновых факелов освещал могилы, заваленные камнями, порой – с грубо сколоченными крестами или с красными жестяными звездами на конусе, выкрашенными той же краской, какой мы метили срубленные бревна. Мелькнули и исчезли в плотном мраке шестиугольные звезды Давида и даже мусульманский полумесяц. «С Интернационалом воспрянет род людской…»
Прежде, чем войти в освещенные лагерные ворота, мы загасили факелы в сугробах. Воздух, насыщенный ледяными кристаллами, образовывал вокруг электрических лампочек плотное сияние всех цветов радуги, а перед немецкими бараками стояла рождественская елочка, украшенная несколькими свечами – местное население делало их из китового жира.
Наступило Рождество 1946 года.
11
Наконец я увидел северное сияние! Трудно оторвать зачарованный взор от этого чуда природы: по небу струятся, сплетаясь и расплетаясь, жгуты неземного мерцания, складываются в причудливые формы – то они напоминают пестрые крылья экзотической птицы, то раскрываются пышными павлиньими хвостами, а то, опав, ползут, подобно многоцветной змее, низко над линией горизонта. Я слышал тихие звуки арфы, но не был уверен, с небес ли лилась эта музыка или это трепетала моя душа?
Я сидел на гладкой черной скале над умолкшим, скованным льдом океаном, и в ее блестящей поверхности смутно отражалось сияние.
Трепет души, сказал я? Нет, спасибо – слишком уж поэтично. Это был скорее плач, потому что одиночество сжимало мне горло, душило своими ледяными пальцами: все дорогие мне люди уходили из моей жизни, один за другим – а зачем я, болван, цеплялся зубами и ногтями за это сраное, бессмысленное, бездуховное существование, впивался в него, как клещ? Где сейчас мой добрый раввин Шмуэль бен Давид? Он, наверно, помог бы мне разгадать суть, тайные послания, сокрытый высший смысл Природы, создавшей жизнь, но забывшей объяснить нам способ ее употребления.
Я и не заметил, как по щекам у меня покатились слезы. Правда, они успевали стечь всего на несколько миллиметров и сразу же замерзали, образуя на щеках ледяную корку. И тут произошло чудо: вдруг из сияния – сама сотканная из яркого света – появляется Сара. Я крепко жмурюсь, снова открываю глаза – да, это она, моя Сара. Она не сводит с меня своих широко распахнутых серо-зеленых очей, в которых отражаются небесные сполохи, идет ко мне – босая – по замерзшей океанской глади. И вот Сара уже совсем близко, она склоняется, целует меня в лоб и шепчет:
– Бедный мой, милый мой Изя! Тебе холодно?
– Да, – отвечаю я, – очень.
Она расплетает косу, кутает меня своими волосами. И в тот же миг меня заливает блаженное тепло. Сара присаживается, кладет мою голову себе на колени и баюкает, ласкает меня как ребенка, покачиваясь в такт с небесной музыкой. Меня охватывает сладостное блаженство, забвение приходит ко мне в объятиях Сары…
Но тут она вдруг грубо трясет меня за плечо и рявкает мужским голосом:
– А ну-ка, просыпайся! Давай-давай, проснись!
Я с трудом разлепил ресницы и в слепящем свете поднесенного к самому моему носу керосинового железнодорожного фонаря разглядел силуэты троих склонившихся надо мной мужиков. Доктор Робер Бояджян растирал мне уши снегом.
Потом я лежал в медпункте на старой кушетке с вылезшими пружинами. Врач сказал:
– Тебе сильно повезло, товарищ! Ты чуть не остался без ушей и без носа. Ты знаешь, сколько сегодня на улице? Минус 52! Нашел время для прогулок!
– Мне снилось тепло… – виновато пробормотал я.
– Тепло тебе как раз не приснилось: солдаты вышли отлить, один из них в тебя и угодил… потом присмотрелся: а на земле человек. Так что ты уж его извини, если что!
И армянин рассмеялся. Он не знал, что сейчас поливает, как тот солдатик, мой самый красивый сон.
Пока я отхлебываю горячий чай из алюминиевой кружки, которую сунул мне в руки доктор, позволь мне в двух словах рассказать тебе об этом незаметном человеке с постоянно грустным – даже когда он смеялся – лицом паяца.
Он, этот Робер, родился в Париже. Да, да, именно в том самом Париже, а не в Колодяче, представляешь? Его родители, состоятельные люди, в свое время бежали от резни в Турции и открыли в Париже свой ювелирный магазин или что-то в этом роде. Но к Франции старики так и не привыкли, все мечтали вернуться и умереть в своей Армении, в Ереване. И пока молодой Робер, несмотря на немецкую оккупацию, заканчивал медицинский факультет Сорбонны, далеко от Сены, на берегах Волги шла решающая Сталинградская битва. На волне всеобщего восторга перед подвигом советского народа, старик Бояджян распродал все свое движимое и недвижимое имущество и тайными путями, с помощью своих партнеров по торговле бриллиантами, через Швецию добрался со всей своей семьей до Еревана, почти к подножию священного для армян Арарата (возвышающегося на турецкой территории).
Там, в Ереване, городе-мечте из розового туфа, старик пожертвовал все свои средства на танк, на броне которого было написано «Арарат», а его сын поступил на работу в ереванскую городскую больницу. Танк «Арарат» с тяжелыми боями дошел до Александерплац в Берлине, а сын Робер за легкомысленные рассуждения о свободе и демократии оказался на Колыме, в лагере напротив Медвежьих островов.
Вот, пожалуй, и все – простые случаи не нуждаются в сложных объяснениях.
12
Марк Лебедев, наш покойный Семеныч, учил меня не искать смысла в бессмыслице и логики в стихийном движении частиц, поэтому я не стану обременять тебя, читатель, жалкими попытками объяснить, то, чего никогда не мог понять я сам: почему при наличии стольких лагерей, разбросанных по всей нашей великой стране, тысяча немцев-военнопленных и немалая группа нас, других, была переброшена с Колымы на юг. Понятие «юг» вряд ли тебе что-то подскажет, пока я не опишу наш головокружительный маршрут, занявший у нас почти целый месяц. Путешествие началось с проржавевшего грузового судна «Северная звезда», до отказа набитого лагерниками и вохровцами. Эта звезда доставила нас на мыс Диксон, затем по Енисею на буксире, тянувшем против течения три под завязку переполненных баржи, нас привезли в Красноярск, где погрузили на поезд, который доставил нас через Барнаул в Акмолинск Казахской ССР. И если ты еще чего-то не понял, читатель, давай, спрашивай!
Немцы не теряли бодрости духа, распевая песни, – среди них прошел слух, что их возвращают на родину. А вот нам было не до песен – мы узнали, что под Карагандой расположены бокситовые рудники. К твоему сведению, бокситы – это алюминий, который, в свою очередь, означает не только самолетную, но и другую, еще более звездную промышленность. И чтоб тебе стало окончательно ясно, куда мы попали, я тебе намекну – гораздо позже мир узнает о Семипалатинске и Байконуре – первый еще в мое время стал ядерным полигоном, а второй положил начало космической эре.