Текст книги "Двадцатый век. Изгнанники"
Автор книги: Анжел Вагенштайн
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 18 (всего у книги 47 страниц)
А и вправду, разве мистерия византийской иконописи, ради которой мы здесь собрались, уже не вызывала когда-то такие видения у деревенских женщин? Или в другие времена, у монахинь-стигматок, фанатически истязавших свою плоть, которые в экстазе воочию зрели Богоматерь, плачущую горючими слезами, а ладони Сына ее – истекающие кровью?
Я – всего лишь университетский книжный червь и, увы, не обладаю ни крыльями их всеобъемлющей веры, на которых они способны возноситься в безмолвные просторы религиозного воображения, ни малейшей толикой их религиозного экстаза, который, подобно дымку горящих колдовских трав, способен вызывать подобные видения. Не говоря уж о том, что дед вообще никогда не воспитывал меня в религиозном духе, а бабушка Мазаль переложила эту заботу на плечи природы. Вроде того, как аисты из большого гнезда на колокольне в моем детстве не учили своих детенышей летать и не рассказывали им о предстоящем долгом, изнурительном пути к истокам Нила, поскольку эти знания были заложены в каждом их перышке.
Тем более, что евреи, как мне думается, с их бесплотным Богом (без образа и человеческого подобия, который есть, скорее, абстрактная идея, чье имя даже запрещено упоминать), изначально лишенные своих праведников, монастырей, святых мощей и образов, обета безбрачия и мрачных раннехристианских догматов о духовном очищении путем истязания плоти, – не самый подходящий материал для подобной экзальтации. Впрочем, не утверждал ли мой дед Гуляка, святотатствуя в такую минуту, что, по его мнению, еврейский Бог, этот угрюмый ревнивец, является убежденным атеистом, потерявшим веру в себя, однако, как благоразумный старый еврей, отписавший свое предприятие сыну?
Но, кроме шуток, для меня тоже все здесь выглядит достаточно призрачным и ирреальным – эти изображения на закопченных стенах, которые смещаются и смешиваются с лицами слушателей, рассевшихся вокруг мраморного стола, отполированного на протяжении веков монашескими локтями, и ликами изображенных в сумрачных углах, – там, где темная тень ночи никогда не рассеивается. Они тоже кажутся неотъемлемой частью старой трапезной, которая давно перестала выполнять свои бытовые функции и превратилась в туристическую достопримечательность или в место для проведения унылых научных встреч, подобных нынешней.
В самом деле, в этом мире гаснущих красок, букв и теней единственно значимым и реальным является водоворот слов с многозначительным названием – симпозиум!
Но в таком случае, мелькнула у меня мысль, что такого сверхъестественного в том, что сквозь одурманивающий и искажающий реальность дымный флер тебе привиделась женщина, которую ты знал за целую вечность до сего дня? И сейчас она выглядит точно такой же, какой осталась в твоих воспоминаниях. Разве что ее образ расплывается в ореоле свечей, словно образ человека на заднем плане групповой фотографии. Ибо незнакомка стоит неподвижно под мутным сводчатым окошком, в глубине дугообразной и длинной, как тоннель, суггестивной галактики, составленной из образов и символов, – там, где обычно отводится место слушателям.
Вежливые тихие аплодисменты в конце моего выступления могут означать в равной степени неудовлетворенность моим скучным изложением или же уважение к этому сакральному месту, не терпящему бурных проявлений согласия или восторга. Все-таки, здесь не опера и я – не оперный певец!
Но что бы они ни означали, мне все равно: я торопливо пробиваюсь сквозь толпу туда – в глубину трапезной. Кто-то хочет пожать мне руку, мистер Панасоник желает во что бы то ни стало записать меня на видео на фоне абсиды, а та докучливая журналистка совсем уж некстати засыпает меня идиотскими вопросами на предмет исхода израильско-палестинского конфликта.
Наконец, добираюсь до тусклого окошка, но женщины там уже нет. Она исчезла. Если вообще существовала. Поднимаюсь на цыпочки, оглядываю помещение поверх людских голов, но вижу единственно Богородицу, распахнувшую руки в защищающем нас жесте.
Мать изначальная. Ма.
8
Выхожу во двор к старой монастырской кухне. Усталый день окутывает нас шелковистой паутиной. Издалека, со стороны пологих пастбищ, усыпанных белыми бусинками пасущихся овец, чуть слышно, словно легкое дуновение ветерка, долетает звон колокольчиков. Отсюда видно, как лес, обступив поляны со всех сторон, продолжил карабкаться наверх, но вдруг остановился в нерешительности на подступах к крутым скалам, возвышающимся наподобие крепости. Битва между дневным светом и легким сумраком с чуть обозначенной луной уже предрешена, крепость залита кровью умирающего солнца, хотя до вечера еще далеко. Так всегда в горах – лиловые тени приближающегося заката с готовностью спешат укутать дикую герань и мох в глубоких влажных впадинах, как бы напоминая пастухам, что пора уводить отары. Осматриваюсь вокруг: удивительно тихо и пусто, от женщины – ни следа.
Нас сопровождает молодой священник отец Герман – человек, судя по всему, образованный, который с русскими разговаривает на странном, архаичном русском языке, выученном, наверно, где-то в подмосковных монастырях, а с немцами и японцами – на сносном английском. Я прислушиваюсь к его тихому рассказу о скоплении тут народа на второй день Пасхи, когда в сопровождении монахов и бесчисленных паломников из окрестных сел грузинскую икону, согласно старинному обычаю, торжественно возвращают всего на один день в то место, где ее спрятал неизвестный монах. Он потом погиб в резне, не успев поделиться своей тайной.
А спустя полтора века после тех трагических событий, в далекое пасхальное утро 1604 года, местный пастух случайно разглядел в черной утробе пещеры отражение солнечного луча, всего на мгновение коснувшегося серебряного оклада иконы. Так возник этот праздник, сопровождаемый народными гуляньями с пронзительными звуками волынок и жертвенными баранами, с языческими обрядами и ароматом весенних таинств, когда влюбленные нетерпеливые пчелы пробуждают деревья диких черешен и груш к цветению и оплодотворению. Словно нескончаемая тысячелетняя молитва Родопских гор, которая повторяется каждый пасхальный понедельник вот уже четыре века, в дни уныния и надежд, в дыму пожарищ или в ласковой песне добрых ветров, бережно несущих в своих ладонях детский смех и блеянье тучных овец.
Отец Герман говорит, но смотрит не на нас, а куда-то вверх, где на стене обители игумена написана сцена шествия с Чудотворной иконой из монастыря в пещеру – минуя мостики, часовни и прочие святые места. Что-то вроде путеводителя в картинках, созданного в XIX веке, несколько наивного своим сомнительным реализмом, не совсем удачно отреставрированного и довольно далекого от тех строгих, излучающих мрачное религиозное отрешение фресок и икон в церкви, значительно более ранних, но искренних и пронзительных, как смерть.
На противоположной стороне, по деревянному балкону, опоясывающему монастырские постройки вокруг церкви, проходит черная тень сильно хромающего старика в рясе. Он даже не смотрит в нашу сторону, всем своим видом выказывая презрительное равнодушие к суете иностранцев, напрасно притащившихся сюда с вопросами, ответы на которые скрыты, скорее всего, в их собственных душах.
Я немного отстаю от группы, засмотревшись с некоторой завистью на старого монаха. Он, наверно, уже давно захлопнул за собой двери земной суеты, и сейчас перед ним простираются лишь просторные тихие поля Вечности. Очень скоро его душа, умиротворенная и осененная светлой радостью, пойдет, ковыляя, по той бесконечности, поросшей тимьяном и тысячелистником. И так до скончания века, после которого уже нет ничего, кроме глубокого колодца, куда тяжелыми звонкими каплями стекает время.
Это я узнал от моего Гуляки, который как-то раз чуть не угорел от тлеющих древесных углей в специальной жаровне для паяльника. Тогда в своей мастерской он погрузился в фиолетовый сон, мягкий и мохнатый, как бархат, и ему пришлось побывать в тех местах, к счастью, недолго, причем он успел заглянуть и даже плюнул в тот колодец.
Углубившись в подобные мысли, я вздрагиваю, услышав свое имя:
– Профессор Коэн!
Ко мне спешат двое. Они словно возникли из-под земли – всего лишь секунду назад в этом пустом дворе никого не было: элегантный молодой человек в слишком длинном черном пальто из тонкой шерстяной ткани и какой-то коротко подстриженный тип в кожаной куртке. При виде его могучей шеи и темных очков мое услужливое воображение рисует мне образ бывшего боксера или актера второго плана в американском боевике.
Удивленно смотрю на незнакомцев.
– С кем имею честь?
Мои коллеги и светловолосая софийская дама в сопровождении отца Германа в эту минуту поднимаются по скрипучей лестнице в гостиную – по-видимому, предстоит обряд прощания – опять с ракией для гостей и чаем для бедного игумена. Я остаюсь внизу с незнакомцами. Жаль, придется обойтись без желто-зеленого, густого, как оливковое масло, монастырского благословения путнику!
Молодой мужчина в пальто протягивает мне визитную карточку.
– Караламбов. Адвокат. Очень приятно.
Бросаю взгляд на визитку и небрежно сую ее в кармашек пиджака.
– Мы опоздали на вашу лекцию, – сокрушается адвокат, – весьма сожалею!
Какая безутешная скорбь! Вежливо успокаиваю его:
– Вы не слишком много потеряли…
– Важно было не потерять вас, – с энтузиазмом торопится добавить тип с боксерской физиономией, но адвокат бросает на него убийственный взгляд, и тот умолкает, поперхнувшись словами.
– Давно вас ждем, очень давно. Пловдив по праву гордится вами.
– Хорошо, хорошо, не будем об этом, – с досадой прерываю я его, поскольку знаю, что все это неправда. Пловдив меня не помнит, и ему нет до меня никакого дела.
Адвокат вынимает блокнот, перелистывает страницы, что-то в них ищет.
– Согласно городским регистрам вы переехали на постоянное местожительство в Израиль… Сорок лет назад. Так?
– Да, что-то около этого. Ну и что?
– Отлично говорите по-болгарски!
– Я родился в Болгарии.
– Хочу сказать, что с тех пор прошло много лет.
– Человек не забывает свой родной язык даже после стольких лет.
– Разве ваш родной язык не «ладино»?
– Это язык моей бабушки. Вы меня извините, но кроме лингвистической справки, чем другим могу быть вам полезен? – произношу я резко, не скрывая досады.
Пусть небеса простят мне мою резкость, но эти двое мне глубоко антипатичны.
– Не будем тратить понапрасну ваше драгоценное время. Короче, у нас к вам предложение. По поручению клиентов «Меркурия»…
– Меркурия?
– …Общества с ограниченной ответственностью. Самая престижная риэлторская фирма в нашем регионе.
– Покупка-продажа недвижимости, обмен и прочее… – поясняет тот, с бычьим затылком. Как видно, ему очень хочется принять участие в разговоре.
– Господин тоже адвокат? – спрашиваю.
– О, нет, он шофер фирмы.
Мне кажется, что это только половина правды. Вторая половина дурно пахнет, знаю это из боевиков. По-видимому, он – телохранитель, или что-то в этом роде.
– Кстати, – продолжает адвокат, – представители «Меркурия» ждут вас прямо сейчас, здесь недалеко. Если у вас есть время и желание, приглашаем вас в ресторан «Близ известковых печей» – это внизу, у дороги. Должен вам сказать, экзотическое местечко: заведение устроено прямо в старых, заброшенных печах для обжига гашеной извести. Но кухня у них отменная – там божественно готовят мясо на вертеле по-родопски. Потом мы отвезем вас в город. Как говорится, надо сразу брать быка за рога!
– Даже так! М-да… Мне доводилось слышать немало любопытного о распродажах в нынешней Болгарии. Надеюсь, вы не собираетесь продать мне монастырь?
Адвокат Караламбов весело смеется: он оценил мою шутку.
– Остроумно, ничего не скажешь! У вас, евреев, тонкое чувство юмора! О, нет, нет, такое вам не грозит! Мы просто хотим купить недвижимость вашего дедушки Аврама…
– … Аврама Гуляки, – услужливо добавляет тот, в кожаной куртке, но ему приходится снова заткнуться под строгим взглядом адвоката.
– Не смущайтесь, – говорю я миролюбиво, – его все так называли.
Шофер бросает окурок на монастырские плиты, но, увидев, как мои брови от удивления взметнулись вверх, – ибо в этом отношении, признаюсь, я – педант, – быстро наклоняется и с виноватой улыбкой поднимает его. При этом, он несколько переигрывает: стряхивает пепел себе в ладонь.
– Неужели от этих, с позволения сказать, домов что-то осталось? – Спрашиваю с неподдельным изумлением, потому что хорошо помню нищий еврейский квартал, незаметно переходящий в прибрежные бахчи, который мы покинули при переселении на нашу новую родину Израиль.
– Вы правы, дома так же недолговечны, как и мы, люди. Но ведь земля остается вечной, не так ли? Матушка-земля! В данном случае имеется в виду участок 137-А тире 4. Понимаете?
– Нет.
– На этом месте согласно проекту должны построить пятизвездочный отель, а дом и двор вашего деда вклинились как раз по центру. Досадно, правда? Ваша старая недвижимость уже давно не больше, чем…
– «А» тире 4.
– Совершенно верно. Вы, как иностранный подданный, имеете полное право на реституцию в соответствии с постановлением за номером 226 от 1992 года, но если нас правильно проинформировали, вы пробудете в стране всего несколько дней. Это так?
– А каким образом, смею спросить, это связано с проблемой?
– Смешно даже думать, что вопросы, касающиеся вашего наследства, могут быть улажены за несколько дней. Это просто нереально. В Болгарии? За несколько дней? Не смешите меня! Но мы готовы пойти вам навстречу, господин профессор. Небольшая доверенность с вашей стороны – и далее всеми делами будет заниматься наша фирма. С нами вы можете надеяться на деловое и плодотворное сотрудничество, другие же вас просто облапошат.
– Значит, есть и другие?
– Вы как еврей, наверняка, знаете, что в игре с недвижимостью и концессиями, всегда есть и другие, господин Коэн. Вопрос кто кого, ведь так?
Я смотрю наверх, на дощатую веранду, но хромой старик уже исчез в квадратном полумраке своей кельи, в которой едва мерцает свет. Наверно, лампада – путеводная звездочка на одиноком монашеском небе. Смотрю в нее, раздумывая. Наконец, говорю:
– Должен вам сказать, господин…
– Караламбов.
– Должен вам сказать, господин Караламбов, что вся эта игра, как вы изволили выразиться, меня мало интересует. Даже как еврея. Я предпочитаю играть в теннис. Извините, меня ждут.
Я оставляю их с разинутыми ртами. Вторая ипостась шофера, я имею в виду телохранителя, швыряет окурок на древние плиты и со злостью затаптывает его.
…Еще до того, как я выхожу за ворота, которые ведут наружу, к припаркованному автобусу, замечаю, что тех двоих нет. Они исчезли столь же внезапно и необъяснимо, как и та женщина.
На их месте в осиротевшем пустом дворе перед церковью сидит толстый монастырский кот, серый, с темными кольцами на хвосте. Кот смотрит в мою сторону немигающим взглядом. В его изумрудных глазах недоверие и ненависть. Спустя секунду он тоже исчезает в темных зарослях самшита.
Что-то неладно с этим монастырем. Может, с ним связана какая-то мистерия? Иначе, как объяснить все эти таинственные появления и исчезновения, подобные каббалистическим фантазиям моего деда, от которых у меня всегда стыла кровь в жилах.
Сдается мне, что это не последняя наша встреча с адвокатом Караламбовым и его телохранителем из ООО «Меркурий». Позднее у меня будет возможность убедиться, что на этот раз, в порядке исключения, предчувствие меня не обмануло.
9
И в эту минуту женщина решительно направляется в мою сторону.
Оторвав губы от фонтанчика с питьевой водой у наружных монастырских ворот, женщина быстрым уверенным шагом идет ко мне – слишком серьезная, но с дружелюбно протянутой рукой. Впрочем, другая рука глубоко засунута в карман пальто.
– Добро пожаловать, Берто… Альберт Коэн из второго «А» класса прогимназии! Узнал меня?
Окончательно растерявшись, я по-дурацки заикаюсь:
– Госпожа… Мадам Мари Вартанян?
– Почти, но не совсем… Я – ее испорченная копия, ее дочь Аракси. Я ведь протянула тебе руку, хорошо бы, чтоб ты пожал ее! – все так же серьезно говорит она.
Беру ее руку в свою и долго не отпускаю.
– Господи, Боже мой, Аракси… Аракси Вартанян! Почему ты сразу не подошла?
– В Болгарии мы смущаемся в присутствии иностранцев. Уважение, переходящее в обожание! Просто не хотела отвлекать тебя во время работы. А сейчас, когда церемония узнавания состоялась, тебе следует обнять и поцеловать меня. Так принято.
Все еще в замешательстве, я поступаю так, как принято. Ее густые волосы с медным оттенком, поутратившие прежний блеск и кое-где уже тронутые сединой, пахнут духами и сигаретами.
– Я думал, что вы уехали навсегда…
– Я тоже так думала. Давай не будем об этом.
К нам подбегает отец Герман.
– Профессор Коэн, пора ехать…
– Я позабочусь о профессоре, не беспокойтесь о нем, – говорит Аракси Вартанян тоном, не терпящим возражения.
Ясно, что как и в те далекие годы, парадом будет командовать она.
Аракси ведет меня к старенькой машине марки «Трабант», пережившей свою родину, такой облупленной, словно она приняла на себя все удары ее драматического крушения. Прежде чем мы усаживаемся в машину, мимо нас со свистом проезжает серебристый «Мерседес», победитель из другой Германии. Оттуда дружелюбно машут рукой адвокат Караламбов и шофер-телохранитель, после чего их машина, как взбесившийся жеребец, несется вниз по крутой монастырской дороге.
10
Свадебная фотография у церкви Святой Марины
Вот так Аракси и привела меня в ателье старого византийца Костаса Пападопулоса, Вечного Костаки. Там я узнал, что ласточки, эти острокрылые дельфийские пророчицы, летая низко над землей, вещают плохую погоду и густые туманы, похожие на дым пожарищ. Но я так и не смог понять смысла, который грек вкладывал в это прорицание. Там же я вспомнил и о том, что уже давно, целую вечность, женат на Аракси, маленькой армянке из нашего класса, моей подружке и дочери учительницы французского мадам Вартанян.
Я держал в руках старую фотографию, сделанную у церкви Святой Марины. Костаки беззвучно смеялся – он был счастлив, что смог изумить меня, напомнив об этом случае. Еще одно дуновение его «ветров времени», оставшееся на фотобумаге, – неподвижное и бесконечно краткое мгновение неумолимого потока бытия. Более быстрое, чем молния, и более безжизненное, чем смерть. Ибо это не остаток ушедшей жизни, а ее отпечаток. Копия. Как оттиск ракушечной скорлупы в скальном обломке.
Святая Марина!
– Ты помнишь? – спросила она, зажигая очередную сигарету.
Я попытался вспомнить.
Мы тогда сбежали с уроков… «Противно петь глупости. Кроме того, учительница новенькая, не заметит».
Я малодушно попробовал возразить:
– А твоя мама?
Ответа не последовало, если не считать ее презрительного взгляда.
Мы оба любили, сбежав с уроков, бесцельно шататься по городу – рассматривать витрины, проезжающие мимо пролетки, слушать шарманку итальянца, которая монотонно повторяла и повторяла свое «О, соле мио!» Мне не хотелось выглядеть трусом в ее глазах – вот так мы, два дезертира со школьными ранцами за спиной, и попали на чью-то свадьбу. Попали совсем случайно.
Взявшись за руки, мы тихо вошли по крупным каменным плитам в прохладный сумрак церкви.
Перед алтарем, среди множества свечей, проходила свадебная церемония. Пел небольшой хор. Молодожены словно сошли с картинки, вырезанной из довоенного журнала мод, а бело-розовые подружки невесты напоминали ангелочков на новогодних переводных картинках. Присутствующих было немного, но все – в элегантных старомодных, непривычных для нашего района нарядах, чудом уцелевших среди социальных бурь. Их обладатели – хозяева мельниц и табачных фабрик, до смерти напуганные слухами о скорой неизбежной национализации, предпочитали появляться в обществе не в дорогих туалетах, а скромно одетые, с непременной красной ленточкой на лацкане.
Молодой священник с редкой, еле наметившейся русой бородкой был нам незнаком. Он совершал обряд с видимым старанием.
– Эти – из буржуазии, – тихо прошептал я.
– И я – из буржуазии, – резко ответила Аракси, не отрывая глаз от свадебной церемонии.
– Ничего, – великодушно простил я ее, как и она простила меня за то, что я – еврей.
Мы продолжали стоять в церкви, держась за руки, когда молодожены и их гости вышли наружу, смеясь и обмениваясь поцелуями, оставив после себя невидимый шлейф тонких ароматов. Священник исчез за иконостасом, а старая прислужница, послюнив два пальца, стала деловито и сосредоточенно гасить свечи.
Тогда Аракси, осененная внезапной идеей, возбужденно прошептала:
– Давай мы тоже поженимся!
Сейчас я не знаю, хотелось ли мне этого, и понимал ли я вообще смысл такого предложения, но помню, что послушно ответил:
– Давай…
– Значит так: я тебя спрошу, а ты должен мне ответить.
И Аракси повторила только что услышанные слова:
– Берешь ли ты меня в жены?
– Беру!
– Сейчас ты меня спроси, беру ли я тебя в мужья.
– Да, – самоуверенно заявил я.
– Не отвечай вместо меня, а спроси, – рассердилась Аракси.
– Да ладно! Берешь ли ты меня в мужья? – повторил я.
На этот раз ответ прошептала она – решительно и бесповоротно, словно отдавала приказ.
– Да!
Тогда я был еще ребенком. В большей степени ребенком, чем она. Я спросил:
– Теперь мы – уже муж и жена?
– Нет еще. Сначала ты должен меня поцеловать.
Я наклонился к ней – она была пониже – и торопливо чмокнул ее в щеку. Как на дне рожденья.
– Не так! – поучительно изрекла она. – Я закрою глаза, а ты поцелуешь меня в губы. Как в кино.
Послушно и смущенно я коснулся губами ее губ.
Мне показалась, что Аракси смущена не меньше моего, потому что она даже не взглянула на меня, а уставилась на свои лаковые туфельки с поперечным ремешком поверх белых носочков. Потом вдруг схватила меня за руку и потянула из храма на улицу.
А там господин Костас Пападопулос – как всегда нарядный, в своем любимом галстуке-бабочке. Он фотографировал молодоженов и их гостей на добрую память и на вечные времена: «Смотрите сюда! Улыбнитесь, пожалуйста! Еще раз улыбнитесь! Маленькая барышня в веночке пусть смотрит вот сюда, на мои пальцы. Сейчас вылетит птичка… Три… Четыре!»
Участники свадьбы под хохот и хлопки открываемых бутылок шампанского кинулись штурмовать пролетки. И в этот момент грек нас увидел.
– Миленькие мои козлятки! А вы что тут делаете?
– Учительница заболела, – не задумываясь, солгала Аракси.
– Ах, вот как? – равнодушно и рассеянно промолвил грек, провожая глазами пролетки.
В голосе Аракси зазвучали бархатные нотки – хитрый прием маленькой женщины, желающей во что бы то ни стало добиться своей цели.
– Миленький дяденька Костаки, сфотографируй нас, а? Очень тебя прошу!
– Хорошо, хорошо, только не сейчас, душенька моя. Сама видишь, сейчас я занят. Приходите завтра в ателье.
– Нет, сейчас! – капризно топнула ножкой Аракси. – Хочу здесь, у входа в церковь! Я же прошу тебя!
Добрый человек Костас Пападопулос немного поколебался, но, в конце концов, должен был со вздохом подчиниться.
…И вот мы – двое бессовестных прогульщиков урока пения, только что «вступивших в брак», со школьными ранцами за спиной, стоим на фоне церкви Святой Марины, взявшись за руки. Именно эту поблекшую фотографию с обломленным уголком, я и держу в руках столько лет спустя. Византиец тихо смеется, а Аракси все так же задумчиво не спускает с меня глаз…
…Обычно пиршества устраивались в Каменице, ибо там располагались пивные. А без фото, запечатлевшего поднятые «за здравие» бокалы и длинные столы с недоеденными отбивными, свадебного события все равно, что и не было. Ибо как о нем узнают потомки брачующихся? Поэтому все нетерпеливее звучали пролеточные клаксоны и все громче покрикивали люди:
– Ну, давай же, фото!
– Сей момент! Одну минуточку!
Господин Пападопулос наспех щелкнул нас на фоне церкви Святой Марины, и, взвалив на плечо тяжелый фотоаппарат со штативом, буквально в последний момент вскочил на ступеньку уже отъезжающей пролетки. На этом приключение могло бы и закончиться. Но не тут-то было!
Потому что Аракси смущенно, что ей было не свойственно, вдруг сказала:
– Хочу, чтобы ты снова меня поцеловал!
– Снова? – ужаснулся я. – Кругом столько людей!
– Ну и что?
Ее совершенно не интересовало, разделяю ли я ее весьма свободные взгляды, она просто закрыла глаза и в ожидании вытянула губы трубочкой. «Как в кино». Но ее ожидание оказалось долгим и напрасным.
Потому что когда она открыла глаза, меня рядом уже не было: я подло удрал и спрятался под зеленым покровом церковной смоковницы, опустившей ветви до самой земли и ставшей надежным убежищем для набожных дроздов и синиц.
Из глубины горбатой, вымощенной крупным булыжником, улочки к нам направлялся мой дед.
Я издали почувствовал его приближение, услышав его любимую песню на «ладино»:
Acerca te a la ventana, ay, ay, ay
Palomba de la alma mia…
Что означало: «Подойди к окошку, ай-ай-ай, голубка души моей…»
Тогда я еще не знал, насколько все серьезно, и что речь идет об определенной голубке, вдове Зульфии-ханум, но уже издалека чувствовалось, что Гуляке очень грустно и что он немного выпил. С ним был сундучок с инструментами – неизменный атрибут его регулярного обхода городских улиц в поисках мелких жестяных работ или более важных заказов для его мастерской.
Я наблюдал за ним из своего укрытия: трудно было себе представить, что этот подвыпивший небритый человек в старом лапсердаке из домотканой материи, в замусоленной кепке, униженный и сломленный жизнью, вечером расправит плечи и выпрямится во весь свой богатырский рост до самых звезд, чудесным образом перевоплотившись в жреца храма, что напротив старой турецкой бани.
Дед остановился и всмотрелся в знакомое лицо.
– Уж не наша ли это армянская девочка Аракси?
– Да, господин Аврам, – с лицемерным смирением ответствовала она.
– А где мой внук Берто?
– В школе. У нас урок пения.
– А ты почему не в школе?
– Мама занемогла и послала меня за лекарством, – снова, не моргнув глазом, солгала Аракси.
– Так, так, передай ей привет и мои наилучшие пожелания.
– Спасибо, непременно передам, господин Аврам.
И она сделала реверанс, который, вероятно, видела в кино, достойный быть продемонстрированным королеве Англии, если та когда-нибудь надумает посетить наш квартал Среднее Кладбище.
Гуляка погладил Аракси по щеке загрубевшей ладонью, которую я так любил, – обожженную кислотой и раскаленным паяльником, с несмываемой паутиной черной краски, как у всех жестянщиков, с коричневыми от курева пальцами. Дед уже сделал было шаг, продолжая свой путь, но остановился и зашарил в своих необъятных карманах. Отыскав в них мятную конфетку, всю облепленную табаком, он обтер ее рукавом и протянул девочке.
И зашагал вниз по улице, снова напевая:
Que a la hora temprana, ay, ay, ay
Me muero, amor, de frio…
«Что в этот ранний час, ай, ай, ай, я умираю, любовь моя, от холода…»
Вдруг он оборвал песню и закричал отчаянным голосом, в котором не осталось и искорки надежды:
– Же-е-естя-я-я-нщик!
11
Для ужина было еще рановато, мы только что распрощались с Костаки Пападопулосом, древним византийским хронистом, заменившим пергамент фотобумагой. Старик отказался составить нам компанию, причем его оправдание было таким же надуманным, как и его лазурная Греция с лебедями: «Благодарю, но я занят». Наверняка, у него уже давно нет никаких срочных дел, и он обречен на пенсионное одиночество, но врожденная деликатность подсказала ему, что нас лучше оставить вдвоем.
Мы устроились на террасе кафе близ римского стадиона, у подножия Большой мечети. Когда мы были детьми, археологи еще не раскопали это каменное свидетельство о гладиаторах и копьеносцах, сохранившееся в самом сердце города. Помнится, на месте этой античной чаши овальной формы, опоясанной каменными сиденьями, часть которой теряется под ближайшими домами, когда-то располагался по-восточному шумный базар, где сталкивались и тесно переплетались щедрость, крикливая запальчивость и пестрота Балкан.
В глубине площади, где начинаются подступы к кварталу Орта-Мезар, на улочке, круто уходящей вверх, находится фотоателье «Вечность». Именно там мы только что знакомились с пыльными фотохрониками нашего византийца, сохранившими образы, звуки и запахи прошлого.
Пловдив называют «Городом холмов». Это хаотическое, беспорядочное нагромождение различных времен и эпох, на протяжении которых Марица, всегда опоясывала его – то полноводная, разнеженно-ленивая, как султанская наложница, то еле несущая свои воды, изнуренная засухой. Здесь, прямо у ее ложа, казалось, кто-то собрал в громадную кучу множество уже ушедших, утомленных веков, да так их и оставил, как старые консервные банки на свалке.
Римский стадион в тени турецкого минарета, а наверху, среди скал, – тоже не так давно пробужденный от долгого сна времен античный амфитеатр с изящной колоннадой, оставивший в небе мраморный эллинский росчерк. Рядом с амфитеатром – уютное великолепие ренессансных болгарских домов, возведенных в поздние османские времена, когда покоренные становились все более просвещенными и более богатыми, чем их покорители.
Дальше возвышается циклопическое строение из многотонных каменных блоков, неизвестно когда и кем сюда принесенных, скорее всего, это случилось еще во времена неолита, – останки фракийской крепости Евмолпия, которая была древней уже тогда, когда велась война за красавицу Елену!
Такую типично балканскую мешанину из разрозненных и часто несовместимых эпизодов истории можно сравнить с черепками изящной античной вазы, предметами из грубой керамики и позеленевшими монетами, спокойно сосуществующими в этой земле, которые порой она выплевывает наружу, как банкомат. Вероятно, это и есть доказательство вечности этого города. Да, скорее всего, это так. Но для меня по-настоящему дороги те кусочки бесконечной пестрой мозаики его бытия, в которых на фоне исторических событий отражается жизнь двух достойных мужей: отца Александра Великого – Филиппа Македонского, покорившего город и давшего ему название Филиппополис, и Аврама Гуляки, подарившего Пловдиву и окрестностям жестяные церковные маковки, из которых ни одна до сих пор не прохудилась.
Аракси задумчиво вертит в ладонях бокал кампари с кубиком льда, как бы желая его согреть, а я, в память о моем Гуляке, пригубливаю анисовку, хотя этот напиток напоминает мне не лучшие дни моего детства с их отвратительными микстурами от кашля.
Мы оба молчим. Я первым решаюсь нарушить молчание:
– Ну?
– Что – ну? – спрашивает она в свою очередь, подняв глаза от красного напитка.
Аракси смотрит на меня мягко и доброжелательно, но вместе с тем как бы удивляясь, что нам вообще нужно о чем-то говорить. Ее глаза с матовым зеленоватым оттенком бездонны, словно омут.