355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Анжел Вагенштайн » Двадцатый век. Изгнанники » Текст книги (страница 24)
Двадцатый век. Изгнанники
  • Текст добавлен: 15 октября 2016, 04:42

Текст книги "Двадцатый век. Изгнанники"


Автор книги: Анжел Вагенштайн



сообщить о нарушении

Текущая страница: 24 (всего у книги 47 страниц)

– Мне тоже, – сказал дед. – Не нравятся они мне. Шепчутся по углам. Видно, что-то задумали.

– Сегодня я встретила сапожника Исмета, – сказала бабушка по-еврейски. Между собой мы так и разговаривали: я и дед по-болгарски, она – по-еврейски. – Он был каким-то мрачным, озабоченным. Заколачивал досками дверь мастерской. Я спросила, что он делает, так он даже не ответил – забивает себе, и забивает. А может, из-за того, что рот его был полон гвоздей.

– Дура! Неважно чем полон рот, важно, чем наполнена голова! – И Гуляка повторил:

– Не нравится мне все это, что-то они задумали…

Я снова выглянул наружу и заметил, что тут и там в соседних домах, из наших, еврейских, стали зажигаться окна и из них выглядывали встревоженные люди.

Бум! Бум-бум! Бум…

30

Тусклый серый осенний день.

Площадь перед старой турецкой баней запружена телегами, на них – турки и турчанки с детьми, старухами, огромными баулами, тюками из пестрых домотканых дорожек, разобранными кроватями, столами, подносами, медными жаровнями. Испуганно ревет осел, где-то одиноко и грустно завывает зурна…

А поодаль, на тротуаре перед корчмой, под виноградной лозой сгрудились мы, другие из квартала Среднее Кладбище. Вот Алипи вышел из своей цирюльни с голубой камышовой занавеской. Бакалейщик Мато, македонец из Прилепа, бывший гайдук, а сейчас продавец разной нужной в хозяйстве утвари, включая анисовую водку и засахаренный миндаль, устроился на третьей ступеньке лестницы, ведущей в бакалейную лавку.

Я встревоженно спросил:

– Куда это они собрались, дедушка?

– Уходят, – мрачно ответил дед. – Распахали их кладбище, они и уходят.

– Куда?

– Куда-то в другое место. Где не станут распахивать их кладбища.

Кто-то схватил меня за руку, это оказалась Аракси. В руках у нее был большой пестрый мяч, привозной – в нашем квартале такие мячи не продавались.

Уловив мой взгляд, она ответила, хотя я ее ни о чем не спрашивал:

– Давай подарим его Мехмету, на память, а?

Я взял ее за руку и мы стали пробираться мимо лениво вытянувшихся на земле буйволов к самому началу каравана, который готовился тронуться в путь. Там, в хаосе домашнего скарба и земледельческих орудий труда, мы отыскали Мехмета – турчонка, который приходил в школу в слишком больших для него галошах на босу ногу. Он помогал своему отцу запрячь телегу, нагруженную до самого верха матрасами и домашней утварью.

– Метьо, – позвал я его. – Метьо!

Он обернулся и поглядел на нас с дикой, необъяснимой злобой.

Меня это несколько смутило, но Аракси, которая всегда была решительнее меня, протянула ему мяч.

– Возьми, Метьо! На память.

Турчонок взял мяч и сердито бросил его на землю. Тот покатился в пыли прямо под ноги лошадям. Затем наш друг вскочил на телегу, где уже уместилась целая ватага ребят. На матрасах лежала древняя старуха, было видно, что она одной ногой уже на том свете, ее беззубый рот был искривлен бессмысленной улыбкой. Мехмет зло огрел плетью лошаденку и она тронулась с места, подчиняясь вожжам, которые держал в руках его отец.

За телегой пешком потянулись женщины – кто с медным котлом или глиняным кувшином в руках, кто с двумя никому не нужными ржавыми печными трубами под мышкой. Они прошли мимо, даже не взглянув на нас.

Вот и еще один, внеплановый урок природоведения: как засеивать драконьи зубы ненависти в почву, унавоженную нетерпимостью. Бесплодной, опустошительной ненависти, направленной против тех, кто ее не заслуживает, противной всякой логике, всепоглощающей ненависти, перекладывающей чьи-то грехи на совесть совсем иных. Она способна до невероятных размеров раздуть или, наоборот, прикрыть породившие ее первопричины. Подобно инородной споре, проникнув в организм и укоренившись в самых потаенных уголках сознания, она ждет своего часа, грызя душу изнутри и разрастаясь, пока не выскочит наружу в виде страшного, стоногого и нередко кровожадного чудовища.

Рассказывают, что давным-давно, еще во времена османского ига, албанцы из нашего квартала враждовали друг с другом. Это была нескончаемая кровавая вендетта одного рода против другого на протяжении многих поколений, уже и не знавших, когда и почему все началось.

Пройдут годы моего созревания и молодости, и я постепенно начну все глубже и яснее понимать суть этого зла, чья главная питательная среда – чувство отверженности. Когда ты осознаешь или тебе дают почувствовать, что ты, твоя группа, сословие, род, племя отличается от других по какому-то признаку, что на вас лежит клеймо чужаков. Когда до самой глубины твоего сознания проникает мрачная угроза, обозначенная дегтярным черным крестом на воротах или желтой звездой на груди, когда железными тисками хватает тебя за горло отчаянное одиночество негра в обществе белых расистов, еврея – среди нацистов, когда всеми фибрами своей души ты ощущаешь, что значит быть атеистом среди верующих, коммунистом среди алчных мещан, инакомыслящим среди фанатичных коммунистов.

Наш учитель Стойчев не принимал участия в том уроке природоведения, хотя мог бы раскрыть нам его самые темные бездны. Думаю, он просто стыдился.

Но если бы он был тут, наверняка стал бы утверждать, что все в жизни имеет изнаночную сторону, и не всегда ее можно увидеть и разгадать. Она невидима, но она существует – как обратная сторона луны, и наш долг, так утверждал товарищ Стойчев, ее искать и изучать, чтобы понять. В данном случае речь шла не о луне, а о полумесяце, и мы с Аракси очень скоро увидели его иную, совсем иную, обратную сторону.

В замешательстве, весьма смущенные, мы вернулись к деду как раз в тот момент, когда к нему подошел мулла Ибрагим-ходжа.

Оба они, Гуляка и мулла, некоторое время смотрели друг на друга, потом турок схватил моего деда за шею, словно готовился вступить с ним в рукопашную, и сильно встряхнул его. И только после этого сказал:

– Прощай, Аврамчи! Прощай старый пьяница и повеса! Дай Бог здоровья тебе и Мазаль, очень я ее люблю, и твоему внуку Берто – вон, как разинул рот, как сластена при виде халвы. И прости, если чем обидел. Долго мы жили вместе, долго старались перехитрить друг друга, а шайтан перехитрил нас обоих.

– И ты прощай! – сказал дед, и я впервые в жизни увидел в его глазах слезы не от дыма жаровни. – Пусть вам больше повезет на новом месте. И будь благословен, человече Божий!

Ходжа протянул ему свои крупные янтарные четки.

– Вот возьми, я купил их в святом месте – Иерусалиме, когда мы с тобой совершали паломничество, помнишь?

– Да нет, что-то запамятовал, – осторожно ответил дед, чувствуя подвох. – Пьян был, наверно.

– А ведь перед Зульфией ты хвастался, что был, как и я, паломником. Или приснилось?

– Да нет, батенька, не приснилось. Это тебе снятся всякие небылицы! А я был в Иерусалиме во времена императора Веспасиана. Собственной персоной. Сражался против его легионов, когда ты еще пребывал в левом яичке Аллаха! Вы только посмотрите на этого мудака, он еще спорить будет, был я паломником или нет! Ну-ка, Берто, скажи ему!

Я пожал плечами, ибо не знал ответа. Про дедушкины походы на слонах через Альпы я знал, знал и про его подвиг, когда, будучи дожем и верховным жестянщиком Венеции, он потопил одной-единственной боевой триерой могучий флот сарацинов, но про эту его войну с римлянами слышал впервые.

– Ладно, будь по-твоему, хаджи! – кротко и миролюбиво удостоил его высокого звания мулла. – Так будьте же здоровы, хаджи Аврам, и пусть вам всегда сопутствует удача!

Снова воцарился мир, оба расцеловались борода в бороду.

Затем Ибрагим-ходжа подошел к терпеливо стоящим поодаль батюшке Исаю и раввину Менаше Леви. Перед каждым совершил ритуальный мусульманский поклон и очень грустно, почти молитвенно изрек:

– Прощай, Менаше, сын Давидов. И ты, отец Исай! Простите, если чем обидел. Что поделаешь, мы уходим. Так решил Аллах, пусть так и будет!

– И ты прощай, Ибрагим! Да благословит тебя Бог! – ответили оба в один голос и низко ему поклонились.

Они дважды прикоснулись каждый щекой к щеке на прощанье, и мулла отправился вслед за своими.

Далеко впереди, где катили первые телеги, грустно завыла зурна, забил барабан. Мимо нас медленно продолжала тянуться молчаливая и беспорядочная толпа переселенцев.

И вдруг мы увидели Зульфию-ханум! Она сидела впереди на козлах и смотрела прямо перед собой.

Гуляка закричал с безумной надеждой в голосе:

– Зульфия! Слышишь меня, Зульфия-ханум!

Но она даже не обернулась, только плотнее закрыла лицо. Вдова смотрела прямо перед собой через узкую прорезь чадры, когда телега проехала совсем рядом с батюшкой Исаем и ребе Менаше Леви, ее взгляд уже не был прежним – блестящим и тяжелым, как розовое масло.

Переселенцы все шли и шли, катились телеги, тянулись буйволы и овечьи стада.

Дед держал меня и Аракси за руки, по его щекам катились слезы, которые он даже не пытался утереть. И я так никогда и не смог понять, почему он тогда плакал – из-за Зульфии-ханум, или же из-за своего друга и соперника Ибрагима-ходжи, а может быть, из-за этой гадкой жизни, так плохо придуманной всеми тремя великими богами.

…Костас Пападопулос кладет скрученную спиралью фотопленку «шесть на девять» в пепельницу, чиркает спичкой и поджигает пленку. Целлулоид быстро горит шипящим дымным и вонючим пламенем.

– Что ты делаешь? – спрашиваю.

– Есть вещи, джан, которые лучше не помнить. Пусть все быльем порастет!

Аракси наблюдает за мной поверх чашки с чаем, о которую греет озябшие на кладбище руки, и в ее глазах мелькает иронически-веселый огонек, как у человека, давно прозревшего все истины, которые дураку, сидящему напротив, только сейчас начнут раскрываться.

Лента догорает, испустив последнюю струйку дыма, и превращается в черную кучку пепла, лишенного воспоминаний.

31
Янтарные четки

Мы сидели в трактире, что напротив старой турецкой бани. Гуляка, несмотря на то, что уже порядочно выпил, продолжал хлестать вино, мурлыча какую-то песенку, а я пил из бутылки свой лимонад. На душе у меня скребли кошки.

К нам подсел учитель Стойчев и уныло вздохнул. Скорее, это был болезненный стон, а не вздох, но дед не сразу это заметил. Его взгляд был устремлен куда-то далеко-далеко. Но вот он со стуком поставил перед учителем пустой граненый стакан и налил в него вина до самого верха, так, что перелилось через край.

Стойчев все так же молча осушил стакан, потом утер губы тыльной стороной ладони. И только тогда спросил:

– Как же так получилось, Аврам?

– А получилось то, что вы заварили, дорогой товарищ. Вы учили их петь «Бандера росса» по-турецки? И они вам верили, и пели «Карамыз байрак яшасын!» – Да здравствует красное знамя! Призывали опускать за вас красные бюллетени? Они вам верили и голосовали. Пока вы не дошли до крайностей. Такие вот дела, батенька.

– Им не нужно было уходить. Следует прощать ошибки. Все бы утряслось.

– Есть вещи, дружок, которые не могут утрястись… Знаешь, что удерживает шаланду в порту? Якорь! Иначе ее унесет бурей. А знаешь, что является нашим якорем? Это – наши усопшие родственники, дружок, наши мертвецы. Они – наш якорь, опущенный в землю! Жизнь – как четки, поколение за поколением, человек за человеком. Вот так-то!

И дед стал перебирать одно за другим зерна янтарных четок с Гроба Господнего, подаренных ему Ибрагимом-ходжой.

– Прадеды… деды… отцы… сыновья… внуки… правнуки! Велика тайна этой цепи поколений, учитель. Она связывает тех, кто под землей, с другими, кто по ней ходит. Ферштейн?

Неожиданно дед со злостью дернул четки обеими руками, нить порвалась и крупные янтарные бусины рассыпались по полу как-то приглушенно, мягко, медленно – словно резиновые. Дед замотал головой и заскрежетал зубами, как делал всегда, когда был пьян и зол, однако сразу же овладел собой и спросил:

– Видишь? Когда их ничего не держит, они рассыпаются по белу свету. Каждая, конечно, найдет, где приткнуться, в каком-нибудь уголке. Но это будут всего лишь отдельные бусины, а не четки! Ферштейн?

Он опять налил себе и учителю, и оба разом осушили стаканы.

Я предчувствовал, что нынче вечером дед наклюкается, как он сам выражался, как свинья, потому встал и незаметно выскользнул за дверь. Вскоре я уже предательски тянул за руку через площадь бабушку Мазаль.

Половой в трактире уже подобрал рассыпавшиеся по полу бусины и с опаской раскладывал их на столе, когда над дедом грозно нависла внушительная тень моей бабушки. Не говоря ни слова, она бесцеремонно схватила его подмышки и потянула вверх. Гуляка послушно поднялся, не сопротивляясь, как ребенок, и стал шарить по карманам. Он вынул какую-то жалкую, помятую банкноту, но учитель схватил его за руку.

– Не надо, я заплачу.

– Ш-ш-ш! Когда Аврам угощает, платит он!

Он еще некоторое время рылся в карманах, потом махнул рукой и крикнул хозяину:

– Пешо, запиши на мой счет. На той неделе заплачу за все разом.

Бабушка настойчиво потянула его прочь, он было двинулся с места, но внезапно высвободился из ее железной хватки и вернулся назад. Подставив крупную ладонь жестянщика к краю стола, сгреб в нее янтарные бусины. Затем опустил их в карман, ни одной при этом не выронив, и с сосредоточенностью пьяного человека покорно направился к выходу, поддерживаемый с одной стороны бабушкой, с другой – мной.

И почти сразу над примолкшей площадью зазвучала его любимая песня:

 
Acerca te a la ventana, ay, ay, ay,
Palomba de la alma mía!
Que a la hora temprana, ay, ay, ay,
Me muero, amor, de frío…
 

В этой песне, как уже, говорилось, речь идет о голубке. Даже я, маленький головастик, знал, что эта голубка улетела далеко-далеко и никогда больше не вернется.

ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ
Про восьмой день недели, когда почта в Париже бездействует, в то время как майор Луков перевыполняет план по добыче каменного угля
32
Поезда в никуда

Золотистый виски плещется в стаканах, вернисаж в самом разгаре. С террасы дома на Треххолмии гостям хорошо видна панорама города с его темно-зелеными холмами, подобно островам, возникающим в призрачном тумане. Прямо под нами – Большая мечеть. А вдали уже натянуло на себя покрывало синеватой предвечерней дымки фракийское поле, по которому тянется извилистой темной дорожкой Марица.

К нам подходит хозяин – странный тип в очках. Под мышкой, как бы глупо это ни выглядело, он держит важного белого петуха. Живого. Так кинозвезды носят своих любимых собачек.

– Позвольте представить, – говорит Аракси. – Профессор Альберт Коэн, византолог. Родился в Пловдиве, но сбежал в Израиль, чтобы мы по нему тосковали. А это – выдающийся покровитель искусств, известный главным образом под именем Начо-Культура. Редчайший пловдивский музейный экспонат. Раньше был неофициальным мэром Старого города, а сейчас, во времена демократического неолита – владелец частной художественной галереи.

– И петуха, – с гордостью дополняет очкарик.

– Наслышан о вас и вашем петухе, – киваю я ему.

– Это ничего, – Начо нежно гладит красный гребешок петуха. – Мы мужественно переносим славу.

– Он живой?

– Не прикасайтесь к нему, может клюнуть! – предупреждает хозяин и целует Аракси в щеку. – Кстати, она тоже клюется, так что берегитесь. Предупреждаю потому, что люблю евреев. У вас выпивка есть?

Успокоившись, что с евреями и выпивкой все в порядке, он исчезает со своим петухом, как привидение.

Мы расположились на дощатой веранде, а внизу – на зеленой лужайке посреди двора, вокруг старинного мраморного колодца и у массивной побеленной ограды, на которой развешаны полотна художников, маленькими группками стоят люди – каждый с бокалом в руке. Аракси пытается описать большую дугу и расплескивает содержимое стакана.

– За неимением лучшего их можно назвать интеллектуальной элитой города, его звездами – восходящими и такими, закат которых уже довольно близок.

– Хорошо, только не разливай виски.

– Я, кажется, напилась!

– Ты слишком торопишься…

– Это алкоголю невтерпеж.

– Муж знает, что ты со мной?

– Конечно, я никогда не обманываю. А что, это так важно?

– Для меня – нет, но это может иметь значение для тебя.

Она пренебрежительно машет рукой и снова делает глоток.

К нам подходит тот, вчерашний, бородатый художник – Павка, или как там его звали. Он уже порядком набрался.

– Вы, случайно, не Аракси Вартанян? Моя безответная любовь?

– Она самая, – говорит Аракси.

– Вы знаете, здесь кругом сплошные критики, – доверительно шепчет он и тычет в меня все еще синим пальцем. – А знаете, что надо делать, когда критики вас достают? То же, что при встрече с медведем – притвориться мертвым! Критик вас обнюхает, плюнет и отойдет в сторону, так и не попробовав!

Художник весело смеется своей шутке, берет со стола бутылку и наливает себе полный стакан виски. Затем спускается по деревянным ступеням, изо всех сил стараясь сохранять равновесие.

– Лучшее в только что сказанной хохме – это то, что критика, – она тычет в меня пальцем, как только что сделал художник, – любит прижимать! Хочу, чтобы ты меня прижал!

– И ты притворишься мертвой?

– Притворюсь счастливой.

Она оглядывается по сторонам и быстро целует меня в уголок губ.

Признаюсь, я этого никак не ожидал – все эти дни Аракси ни разу не позволяла себе таких вольностей.

– По-моему, ты действительно напилась.

– Я первая это сказала.

Мы смешиваемся с публикой во дворе, погружаемся в водоворот обычных разговоров об искусстве и курсе доллара, алкогольных напитках, картинах, сигаретах. Немного политики, немного сплетен, много незнакомых лиц …

В толпе мелькает адвокат Караламбов, но стоит нашим взглядам скреститься, как он поворачивается и быстро исчезает в подвале дома, где размещена часть галереи Начо, того самого, с петухом. Так-то лучше – во имя мира на земле и любви между людьми. Все равно домик я ему не отдам, это я твердо решил, а в интересах обеих сторон лучше избегать нежелательных встреч. Право, не стоит тратить шампанское на брюки.

Тут Аракси тянет меня за рукав.

– Не оборачивайся. За твоей спиной какой-то тип в черном не спускает с меня глаз. Ты его знаешь?

Откуда мне знать какого-то типа в черном? В конце концов, ведь не я же живу в этом городе!

Медленно оборачиваюсь. Пожилой мужчина строгого, почти аскетического вида, с коротким ежиком седых волос, в черном, наглухо застегнутом полувоенном френче не сводит с Аракси глаз. Подносит к губам бокал с белым вином, пригубливает, снова смотрит в нашу сторону. Встретившись со мной взглядом, еле заметно, не дрогнув ни единым мускулом на лице, кивает мне.

– Весь вечер ходит за нами. Неотвязный, как смерть.

Она снова наливает себе, подносит стакан к губам, однако я вежливо, но настойчиво отбираю его и ставлю на край садового мраморного стола. Аракси, словно капризный ребенок, который не признает запретов взрослых, сердито хватает его, бросает на меня яростный взгляд и осушает стакан.

Укоризненно качаю головой.

– Как говорил мой дед – наклюкаешься, как свинья!

– Это моя проблема, которая станет твоей только в том случае, если тебе придется нести меня на руках тихой осенней ночью… Но что этому типу от меня надо?!

Человек в черном пригубливает вино или, точнее, – лишь подносит бокал ко рту и снова смотрит в нашу сторону. Аракси теряет самообладание и несколько агрессивно начинает пробираться сквозь шумную группу местных гениев, преимущественно длинноволосых и бородатых. Кое-кто из них – с заплетенными косичками и серьгами в ушах, нет только колец в носу. Пытаюсь ее остановить, но она опередила меня и уже стоит перед тем, в черном френче.

– Чем обязана такому вниманию? – с ходу атакует она его.

Тот сдержанно и вежливо отвечает ей глухим голосом:

– Извините, мне не хотелось вам докучать. Меня зовут Панайотов, доктор Камен Панайотов. В прошлом военный прокурор.

Аракси удивленно смотрит на меня, потом переводит взгляд на человека в черном.

– Но какое вы имеете ко мне отношение?

– Может, вам случайно знакомо это имя: Мари Вартанян?

– В общих чертах – да. Но отнюдь не случайно. Это – моя мать.

Человек некоторое время всматривается в Аракси, прежде чем сказать:

– И вправду, изумительное сходство. Невероятное! Это была самая лучезарная женщина, которую только можно себе представить! Я ее обожал. Она – самая большая любовь всей моей жизни… Увы, платоническая и безнадежная. Недоступная, как далекая звезда. Потому что ваш отец был моим другом. Очень дорогим другом, мир его праху. Вы знаете, что он не лежит рядом с вашей мамой?

– Конечно.

– А вам известно, где он похоронен?

Аракси отрицательно качает головой.

– Потому что я знаю. Он умер у меня на руках. Вы были еще маленькой, когда уехали во Францию…

Он поворачивается ко мне и со старомодной учтивостью спрашивает:

– Вы разрешите ненадолго увести вашу даму?

Молча развожу руками: к вашим услугам, господин военный прокурор!

Видимо, в местном театре закончился спектакль, потому что во двор вваливается шумная группа актеров и актрис. Они все еще в гриме и сценических костюмах. Должно быть, играли что-то из Булгакова: накрашенные толстухи-спекулянтки, полураздетые московские проститутки, девушки-красноармейцы и чекисты в кожаных тужурках, цыганки в пестрых блестящих нарядах. Скорее всего, эта театрализованная инвазия тоже входит в программу вернисажа, который сам по себе – с его длинноволосыми гениями, изобилием спиртного и хозяином с белым петухом подмышкой – не лишен экзотики.

Я часто поглядываю в сторону ограды с развешанными полотнами местных художников – напрочь забытый повод этого события, – где оживленно разговаривают, не обращая внимания на окружающую их художническую рать, Аракси и тот диковинный господин в черном.

Сквозь шумную фланирующую толпу я замечаю, что Аракси плачет, потом что-то возбужденно говорит, вытирая нос носовым платком, галантно предложенным ей Черным человеком.

… Даже не знаю, где мы находимся. Вероятно, это ателье какого-то художника. Люди сидят прямо на полу, на китенике – домотканом шерстяном ковре с длинным ворсом – и пестрых подушках. Аракси играет на фортепиано. Вокруг нее сгрудились пестрые проститутки, чекисты и цыганки, умопомрачительными голосами поющие до боли знакомую песню из трактиров моего детства: «Помните ли вы, сударыня?»

Странно, что, несмотря на бурные перемены и многочисленные сотрясения, пьяные ритуалы времен Гуляки все еще живы, хотя предстают перед нами в новой ипостаси. Разница лишь в том, что тогда несло вонючими сигаретами «Томасян» третьего сорта, а сейчас волнами на меня накатывает слабый запашок марихуаны. Воистину, каждому времени – свои ароматы!

Вдруг в кресло, в котором я так удобно устроился, неизвестный благодетель буквально обрушивает какую-то девочку в балетном трико. Она плотно обвивает мою голову руками и запечатывает мне рот ничем не заслуженным продолжительным поцелуем. Мне все же удается, несмотря на объятья, поправить покосившиеся очки и лишь тогда я замечаю, что рядом терпеливо ждет развязки событий бывший военный прокурор. Он говорит мне, не замечая девочки у меня на коленях:

– Прошу вас, уведите отсюда госпожу Вартанян. Она слишком много пьет, ей станет плохо.

С трудом высвобождаюсь из объятий легкокрылого создания – живого свидетельства полного раскрепощения нравов на этих географических широтах, в прошлом подвластных столь жестким патриархальным канонам и условностям.

Роюсь в куче одежды, сваленной в прихожей как попало, и, наконец, нахожу пальто Аракси. Перекинув его через руку, пробиваюсь к фортепиано, но там уже играет какой-то мужчина. Озираюсь по сторонам, ищу ее взглядом, потом прохожу в соседнее помещение – подлинную мастерскую художника, с мольбертами и неоконченными полотнами, большим столом, на котором беспорядочно разбросаны сто тысяч кистей, использованных тюбиков, баночек, чашек и тарелочек с засохшей краской. Прошу прощения, но мне кажется, что представшая моим глазами картина – отнюдь не случайный артистический беспорядок. В ней чувствуется преднамеренная кокетливая показуха, своего рода богемная экзотика, рассчитанная на зрителя. Но Аракси и тут нет, она исчезла!

Выбегаю на улицу и вижу, как она почти бегом направляется в сторону мечети. Кричу:

– Аракси!

33

Я бежал за пролеткой, плакал и кричал:

– Аракси!

Меня не слышали, ритмичный звонкий цокот четырех пар лошадиных подков по мостовой поглощал все посторонние звуки. На бульваре, ведущем к вокзалу, пролетка набрала скорость и быстро исчезла из виду. А я, выбиваясь из сил, все бежал и бежал за ней.

Я вылетел на перрон в тот момент, когда поезд уже трогался. Прозвучали предупредительные кондукторские свистки; подобно старому астматику, натужно задышал паровоз. На грязно-зеленых закопченных вагонах были прикреплены таблички, на которых латинскими буквами было написано: СТАМБУЛ – ПАРИЖ.

Наконец я увидел их в одном из окошек вагона второго класса – мадам Мари Вартанян и господин Вартанян высунулись наружу, почти нависая над перроном.

Какие-то люди, вероятно родственники, шли рядом с поездом и весело выкрикивали что-то по-армянски. Были, конечно, и прощальные слезы, и улыбки сквозь слезы. Я ускорил шаг. Моя бывшая учительница первой заметила меня, расталкивающего поток провожающих. Она крикнула мне, счастливая и возбужденная:

– Милый Берто, милый мой! Как хорошо, что ты пришел! Передай привет твоим бабушке с дедушкой! И приезжай к нам в гости, слышишь?

Тут к окну подскочила Аракси и тоже высунулась наружу. Она что-то прокричала, но ее слова потонули в свистке паровоза. По движению губ я понял, что она крикнула: «Я тебе напишу!»

Постепенно я отстал и, наконец, остановился у конца перрона. Паровоз издал прощальный гудок, и последний вагон вскоре исчез вдали. Я увидел, что стою как раз под вывеской, на которой славянскими и латинскими буквами было написано: «ПЛОВДИВ».

Как я уже сказал: она мне так и не написала.

34

И вот сейчас, спустя целую жизнь, я стою на том же самом месте, на краю перрона. Вокзал с тех пор не слишком изменился. К одной из старых чугунных колонн прислонилась Аракси.

Она плачет.

Подхожу к ней, заботливо накидываю ей пальто на плечи и протягиваю свой носовой платок. Она берет его, но вытирает не глаза, а красный отпечаток помады, который оставила мне поперек рта девушка, усаженная судьбой на мои колени. Я смущенно смеюсь, словно уличен в чем-то преступном. Она тоже улыбается, шмыгая носом, как ребенок.

– Извини, – говорит она. – Я слишком много выпила.

Молча рассматриваю ее – сейчас, в сером свете зарождающегося дня, она кажется мне еще красивее: черты лица разгладились, утратив резкость, стали по-детски чистыми, пастельно-мягкими, почти иконописными. Никогда еще в эти несколько дней, с тех пор как я снова оказался в родном городе, она не была так близка к своему тогдашнему образу, который запечатался в моей душе нестираемой матрицей.

Осторожно беру ее под руку и веду по пустому перрону.

Мы выходим на привокзальную площадь. Поднимаю руку, одно из дремлющих такси подъезжает к нам.

– Ты мне расскажешь, что случилось?

– Может быть. Я кое-что узнала от этого военного прокурора. Но не сейчас. Мне нужно домой, муж, наверно, уже разыскивает меня через Интерпол.

– Ведь он же знает, что ты со мной.

– Знания человека простираются только до той грани, до которой он хочет. Да, он знает, что у меня гость, дорогой мне друг детства, и что мне следует о нем позаботиться. Но он не знает, что этому гостю приходится заботиться о подвыпившей хозяйке… Ты не поедешь со мной?

– Нет, – отвечаю, – пожалуй, пройдусь.

Она наскоро, скорее машинально, целует меня в щеку, и такси ее увозит. Я остаюсь один на привокзальной площади.

Небо над темно-фиолетовыми холмами, все еще хранящими краски ночи, постепенно розовеет. Вернисаж окончен, жизнь продолжается…

35

Старый Костас Пападопулос спускается по приставленной к полкам лестнице, держа в руках одну из своих запыленных картонных коробок. Он водружает ее на стол под лампочкой, где всего минуту назад сжег фотопленку с забытой всеми историей распашки старого турецкого кладбища, и стирает ладонью пыль с крышки.

– Здесь все о табаке. От «А» до «Я».

Костаки извлекает из коробки пожелтевшие конверты и перетянутые резинкой рулончики скрученной фотопленки, потрескавшейся от времени и ставшей ломкой. Читает поочередно надписи на конвертах, вынимает их содержимое, разглядывает на свет стеклянные пластины, кадры фотопленки, роется в потускневших фотографиях. Наконец, искомое найдено.

– Вот! «Вартанян и сыновья», акционерное общество. Тогда, Берто, в Болгарии было трое крупнейших производителей табака и сигарет. Все – многочисленные армянские семьи: Томасян, Дердерян, Вартанян. Великие армяне, джан, великие семьи! А ведь бежали от резни в Турции без гроша в кармане, и начинали с нуля, как последние бедняки. Крепкое племя, эти армяне!

Костаки демонстрирует нам один за другим старые снимки, на них – виды пловдивских табачных складов и фабрик, групповые фото работниц на фабричном дворе или во время сортировки листьев, фотографии достопочтенных владельцев дорогого восточного сорта табака.

– Национализация, джан, буквально их уничтожила. Кого тогда интересовало, кто хороший хозяин, а кто – плохой, кто может принести пользу стране, и есть ли кем его заменить. Рубили наотмашь! Вот они и рассеялись по всему миру. Пришло время чиновников.

А вот и они на фотографии: мадам Мари Вартанян и ее супруг в белом чесучовом костюме, а вот маленькая Аракси. И еще семейные снимки: в разных позах, во всевозможных комбинациях, рожденных воображением фотографа – великого хрониста Костаса Пападопулоса.

– А эти я сделал, когда вы уезжали во Францию. Ах, Париж!

– …«Праздник, который всегда с тобой», – вторит ему Аракси, называя роман Хемингуэя, но в ее голосе слышится горькая ирония. По неизвестной мне причине она не разделяет восторгов знаменитого американца.

Византиец внимательно разглядывает какой-то снимок, погрузившись в воспоминания, по-видимому, мысли его витают в других, нездешних селениях. Я осторожно напоминаю Аракси:

– Итак, вы уехали в Париж.

Аракси подпирает голову руками, и долго смотрит на меня, прежде чем проронить ровным, безучастным тоном:

– Ну, хорошо, так и быть! Да, уехали. Да! В последний раз я видела тебя на вокзале, ты бежал по перрону рядом с поездом…

36
Письмо из Парижа

Не знаю, смогу ли я в точности передать то, что рассказала мне Аракси, когда мы сидели у грека-фотографа, но постараюсь воспроизвести все так, как я почувствовал и увидел своим внутренним взглядом. Я поведу себя как палеонтолог, который на основе более чем скудного материала – уцелевших костей – пытается воссоздать внешний облик и характер тиранозавра, жившего миллион лет назад. Но кто может с точностью утверждать, действительно ли этот тиранозавр был таким, каким его описывают, точно с такими же повадками? Да, найдены зубы, ребра и другие останки, но какими были его глаза, от которых не осталось и следа? Налитыми кровью и страшными или по-собачьи мягкими и преданными, или, может быть, даже с проблесками человечности? Потому что именно глаза, как утверждают, говорят о том, что происходит глубоко внутри, в душе. Был ли тиранозавр случайной прихотью природы, с самого начала биологически ошибочной и обреченной на вымирание, или же закономерным результатом эволюции, звеном ее бесконечной цепи? Возможны любые гипотезы. На этом поле битвы постоянно скрещивают шпаги ученые-палеонтологи. В отличие от них, я готов принять без боя любые поправки и возражения, поскольку не я все это пережил, а она, Аракси Вартанян из второго «А» класса прогимназии.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю