355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Анжел Вагенштайн » Двадцатый век. Изгнанники » Текст книги (страница 29)
Двадцатый век. Изгнанники
  • Текст добавлен: 15 октября 2016, 04:42

Текст книги "Двадцатый век. Изгнанники"


Автор книги: Анжел Вагенштайн



сообщить о нарушении

Текущая страница: 29 (всего у книги 47 страниц)

ВМЕСТО ВСТУПЛЕНИЯ К СИМФОНИИ № 45 ЙОЗЕФА ГАЙДНА, «ПРОЩАЛЬНОЙ»

Вечерело. Лучи закатного солнца едва пробивались сквозь висевший над рекой Хуанпу смог, с трудом разгоняя мрак в полуразрушенном цеху завода металлоконструкций. Но дневной свет все еще сочился сквозь разбитые окна и оставленные взрывной волной пробоины. Он позволял, хоть и с трудом, различать силуэты тянувшихся туда людей с керосиновыми лампами и бумажными китайскими фонариками в руках. На стенах плясали тени от покосившихся бетонных колонн и искореженных металлических балок, через бреши в них и входили вновь прибывшие, маневрируя среди гор битого кирпича.

По темным железным лестницам, с разных сторон ведущим в цех, стекались странные, как в театре абсурда, люди в необычайной или, скорее, неуместной в такой обстановке одежде. Дамы в давно не вынимавшихся из сундуков праздничных туалетах, увенчанные кокетливыми шляпками с вуалетками, походили на ожившие воспоминания о концертах в венском «Мюзикферайне» или дворцовых приемах в берлинском Шарлоттенбурге задолго до Большой войны. Некоторые мужчины тоже были в вечерних костюмах прежнего времени, нередко в сочетании с сандалиями на босу ногу. То здесь, то там мелькал какой-нибудь ветхий смокинг поверх грубых рабочих брюк, но многие пришли в дырявых дерюжных робах докеров или подметальщиков улиц. Они вешали свои лампы и фонарики на торчавшие из стен прутья арматуры, на остовы оборудования, кто куда – но эти мигающие, как светлячки, огоньки не могли толком осветить черное чрево огромного цеха, куда некогда въезжали железнодорожные платформы.

Люди торжественно, почти ритуально обменивались приветствиями: будто на дне рождения или после субботней службы. Кое-кто склонялся, чтобы поцеловать даме руку, но если бы сторонний наблюдатель мог подойти поближе, то даже при таком скудном освещении он бы заметил, что кружевные перчатки дырявые, а подающиеся из них пальцы покрыты неистребимыми пятнами от химикатов, используемых в кожевенном и шелковом производстве. При всем при этом, почти пародийная ритуальность сцены была проникнута искренним, радостным возбуждением, предвкушением важного, торжественного события.

Люди все прибывали и прибывали, в чуть напряженной тишине слышались только их шаги да время от времени тихий шепот или приглушенный смех. В глубине цеха были сооружены импровизированные подмостки, над которыми влажный, пропахший тиной и гнилой рыбой сквозняк колыхал транспарант.

WELCOME! GOD BLESS AMERICA! – призывала надпись крупными красными буквами.

Скрещенные американские флажки из вручную раскрашенной рисовой бумаги или лоскутов дешевой ткани дополняли картину, наводя на мысль об открытии бейсбольного матча между двумя провинциальными колледжами…

Но нет, какой там бейсбол! Здесь предстояло нечто совершенно иное.

На подмостках стояли с бору по сосенке собранные стулья и грубо сколоченные из деревянных планок нотные пульты, а внизу, на рассеченном железнодорожными рельсами полу, помещались импровизированные скамьи для публики. Вот там-то и рассаживались вновь прибывшие, оставляя свободными несколько скамей впереди – очевидно, они предназначались для почетных гостей.

А вот, наконец, и сами почетные гости! Через проем в гигантских воротах цеха, от которых осталась лишь перекрученная взрывом сталь, бодро и шумно промаршировали несколько десятков морских пехотинцев США во главе с офицером. Грянули аплодисменты, эхом прокатившиеся под высоким сводом: публика, облаченная как в вечерние туалеты, так и в спецовки чернорабочих, стоя приветствовала гостей. Американские парни, очевидно, не ожидали подобной встречи в столь экзотической «фабричной» обстановке. Они чуть смущенно кивали направо и налево, занимая места на передних скамейках.

Командовавший ими капитан высоко поднял руки и тоже зааплодировал, поворачиваясь во все стороны к толпе смокингов и лохмотьев. Невозможно было понять, кто же главный герой этого странного торжества: американцы или обитатели руин. К капитану подошел совершенно седой, убого одетый мужчина с высоким, восковой бледности лбом. Он производил впечатление человека, чья жизнь прошла в тишине лаборатории или больничных палатах. Сдержанно поклонившись офицеру, он вполголоса заговорил по-английски, представился:

– Профессор Зигмунд Мендель из самоуправления Хонкю. Добро пожаловать, сэр. Следуйте, пожалуйста, за мной – ваше место вон там, впереди.

И он деликатно повел капитана к помосту, но по дороге остановился, чтобы представить японского офицера со знаками различия санитарной службы, одиноко сидевшего на краю скамьи и курившего в кулак.

– Позвольте, сэр, представить вам полковника. Ему принадлежит особая заслуга в том… как бы это выразиться… в том, что мы дожили до нынешнего дня.

Задумавшийся о чем-то своем низенький японец в круглых очках с толстыми, как бутылочное дно, стеклами вздрогнул и вскочил на ноги, украдкой затоптав свою сигарету. Но мрачное, непроницаемое выражение его лица не изменилось. Щелкнув каблуками, он по-военному козырнул, хотя чином был выше американского капитана, который только удивленно на него взглянул и на приветствие не ответил. В этом была своя логика: после капитуляции Японии, подписанной 2 сентября на борту американского линкора «Миссури», место японского офицера, даже снявшего погоны, было в лагере для военнопленных, а то и перед военно-полевым судом союзников.

Капитан прошел дальше, а профессор Мендель чуть сконфуженно улыбнулся японцу и последовал за высоким американским гостем.

В следующий миг, как будто они только и ждали, чтобы офицер занял свое место, на помост гуськом потянулись музыканты, вероятно, самые оборванные за всю историю филармонических оркестров, одетые в такое же рубище, что и публика, – невообразимое сочетание поношенных смокингов с брезентовыми рабочими штанами.

Со скрипкой под мышкой, один из музыкантов подошел к краю сцены, неловко поклонился и махнул рукой в знак того, что просит прекратить аплодисменты. Смущаясь, он говорил тихо, еле слышно, и публика внизу зашикала, требуя тишины.

– Шанхайский камерный ансамбль Дрезденской филармонии исполнит в честь уважаемых американских гостей Прощальную симфонию № 45 Йозефа Гайдна.

Кто-то вознамерился было снова захлопать в ладоши, но дружное и строгое «Ш-ш-ш-ш!» подавило это намерение еще в зародыше.

Наступила торжественная, исполненная ожидания тишина. Оркестранты передавали друг другу свечу, от ее дрожащего огонька каждый зажигал свою, прикрепленную к его самодельному пюпитру.

Морские пехотинцы переглядывались – очевидно, у себя в Иллинойсе или Миннесоте им не доводилось бывать на исполнении Симфонии № 45 Й. Гайдна.

Свою симфонию он написал в другие времена и при других обстоятельствах – симфонию, которая исполнялась в блестящих дворцовых залах и на самых изысканных сценах. Этим вечером, в полуразрушенном, заброшенном заводском цеху в шанхайском секторе Хонкю, она прозвучит несколько странно и, наверное, более печально, чем задумывал Гайдн.

Взявший на себя роль конферансье скрипач – в прошлой жизни прославленный в Европе и Америке виртуоз Теодор Вайсберг – терпеливо ждал завершения предписанного самим композитором ритуала, и только когда все свечи были зажжены, объявил:

– Части: Аллегро ассаи, Адажио, Аллегретто, Престо-Адажио.

Теодор Вайсберг сел к своему пульту, замер на миг – и кивнул. Зазвучали первые аккорды «Прощальной».

Концерт этот был необычен – люди, заполнившие пропахшее тиной и гнилой рыбой чрево бывшего завода металлоконструкций, действительно прощались с Шанхаем…

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
1

Был ранний вечер 10 ноября 1938 года.

Торжественный концерт в парадном зале уже начался.

Приглушенный до предела мягкий свет хрустальных плафонов выгодно оттенял мерцание зажженных свечей, прикрепленных к пюпитрам из массивного красного дерева. Как обычно на таких концертах, Теодор Вайсберг и остальные музыканты Дрезденской филармонии были в смокингах.

Зрители в партере и ложах, все без исключения в вечерних туалетах, затаили дыхание. Симфонию № 45 фа-диез минор исполняли редко, так что раздобыть билеты на концерт было непросто.

В центральной ложе, отведенной Гогенцоллернам и их приближенным задолго до Веймарской республики – во времена железного канцлера князя Отто фон Бисмарка и Шёнхаузена, нынешним вечером расположилось четверо офицеров СС. Публика восприняла это как важное свидетельство глубоких перемен, произошедших в Германии. Старший среди офицеров, гауптштурмфюрер Лотар Хасслер был красивым мужчиной. Голубоглазый блондин словно сошел с прославлявших победоносную арийскую расу плакатов, посвященных берлинской Олимпиаде 1936 года, обрывки которых все еще можно было обнаружить на городских фасадах. Чем-то он напоминал киногероев Лени Рифеншталь с их мужественными профилями воинов-викингов.

Самый младший из офицеров – возможно, адъютант или посыльный – подобострастно склонился к Хасслеру с раскрытой программой.

– Аллегро ассаи. Кажется, это значит «довольно весело»[22]22
  Буквальное значение итальянского слова «allegro», действительно, «веселый, оживленный», но в русской системе музыкальных темпов все аллегро – быстрые темпы. Так что «аллегро ассаи» по-русски – довольно быстро. (Здесь и далее примечания переводчика).


[Закрыть]
.

– Надеюсь… – мрачно шепнул Хасслер. – Надеюсь, ночь нынче предстоит веселая.

Он знал, о чем говорил, этот гауптштурмфюрер. Болтуном он не был, но уж если находил нужным высказаться, всегда выбирал точные слова.

В те минуты, когда легкие и нежные звуки «Прощальной» симфонии Гайдна лились со сцены в зал, со своими привычными иллюзиями прощались последние из тех, кто наивно верил в добрую старую Германию, в эту зимнюю сказку, кто еще хранил надежду, что через неделю-другую нацистских люмпенов, случайно дорвавшихся до власти, вышвырнут, как паршивых котят.

Эта ночь – со среды 10-го ноября 1938-го на четверг 11-го – получит в истории наименование «Хрустальной ночи», что будет связано не с хрустальными плафонами дрезденского Концертхауса, а с хрустальным звоном разбитых витрин еврейских лавок и магазинов.

Весельчаки, налакавшись пива, громили витрины по всей Германии и недавно аннексированной при небывалом энтузиазме местного населения Австрии. На протяжении всей этой веселой ночи под сапогами хрустело битое стекло.

По улицам туда и обратно таскали перепуганных, вытащенных из постели старых евреев, на чьей груди болтались картонки с надписью JUDE.

Горели синагоги на Фазаненштрассе и Ораниенбургерштрассе в Берлине, и на Шведенплац в Вене, горели синагога в Лейпциге, в Мюнхене, во Франкфурте и в Штутгарте. Более двухсот синагог сгорело в ту ноябрьскую ночь изысканных концертов.

Allegro assai, довольно весело!

Лотар Хасслер поднес к глазам маленький театральный бинокль, скользнул взглядом по рядам притихшей публики и задержал его на противоположной ложе, где сидела молодая женщина, чье лицо, обрамленное медно-золотистыми волосами, мягко освещали горевшие в четверть накала плафоны. Это была известная в Германии, но выступавшая и в Карнеги-холле Элизабет Мюллер-Вайсберг – меццо-сопрано, супруга того солиста-скрипача, на которого чуть позже переместился круглый зайчик отраженного биноклем света.

Эту знаменитость с мировым именем, члена Прусской академии искусств, офицер рассматривал долго и с любопытством – а тем временем по Гауптштрассе двигалось имровизированное ночное шествие с факелами. Молодчики весело горланили под уханье барабанов:

 
Auf der Heide blüht ein kleines Blümelein
Ein! Zwei!
Und das heisst E-e-rika…
Heiß von hunderttausend kleinen Bienelein
Ein! Zwei!
Wird umschwärmt Erika.[23]23
  …На пустоши цветёт маленький цветочек. Ать! Два! / И это – Эрика. / Сотней тысяч мелких пчелок. Ать! Два! / И это – Эрика… (нем.).


[Закрыть]

 

На углу, как раз перед известным книжным магазином «Меерсон и сыновья», какого-то весельчака осенила идея соорудить костер из книг. Маркс, Гейне, Фрейд, Фейхтвангер, Стефан Цвейг, Томас и Генрих Манны, Бертольт Брехт и Анна Зегерс, Фридрих Вольф, Леонгард Франк и Барух Спиноза, Марсель Пруст, Франц Кафка и Анри Бергсон занялись на славу. Полетел в костер, трепеща корочками обложки, как птица крыльями, томик Эйнштейна с его квантовой структурой света, выбросил рой искр, взметнул пламя.

Ясное дело, Альберт, что эти колбасники, эти пьяницы и босяки понятия не имеют, кто ты такой, но мы-то, мы тебя хорошо знаем. Тебе удалось вовремя улизнуть, и теперь ты, должно быть, с грустью наблюдаешь за происходящим на твоей бывшей родине… а вот нам весело – ведь все на свете относительно, разве это не твои слова? Мы в своем деле твою же еврейскую формулу применяем, Альберт, так что уж извини-подвинься! Наша Энергия, направленная на то, чтобы вас сокрушить, равна Массам, которые нас поддерживают, умноженным на Скорость света, с которой мы завоюем мир, да еще в квадрате. Такие вот дела, дорогой Альберт, и прощай! Пора, наконец, выяснить, кто истинные хозяева Германии: евреи или мы!

Формула E = mc2 угодила аккурат в центр огненной галактики, выбросив сноп веселых искр.

2

Двое из оркестрантов, гобой и валторна, закончили свои партии, собрали ноты, загасили свечи на пультах и тихо покинули сцену – таков ритуал при исполнении «Прощальной» Гайдна.

Однако за кулисами их ожидал сюрприз – несколько облаченных в форму штурмовиков бесцеремонно схватили музыкантов и потащили прочь. Оба, конечно, пытались упираться, требовать объяснений, но главарь штурмовиков в отутюженных галифе и надраенных до ослепительного блеска сапогах с улыбкой приложил палец к губам: тс-с-с, что вы так расшумелись, ведь концерт же! И не было злобы на его лице – только добродушное, чуть ли не дружеское расположение. Сами понимаете, друзья-приятели, здесь вам не какая-нибудь еврейская лавочка, а престижный концертный зал, так что будьте добры соответствовать!

Теодор Вайсберг, не снимая смычка со струн, сквозь огоньки свечей увидел, как за кулисами молодчики в коричневом уводят двоих музыкантов, и бросил непонимающий взгляд на соседа, первую скрипку.

Остальные музыканты тоже заметили, что происходит, и волна беспокойства прокатилась по оркестру. Но концерт продолжался. Закончили свои партии контрабас и виолончель.

Оба оркестранта, очевидно, уже догадывались, что их ждет, но на концерте как на концерте – притихшая, ничего не подозревающая публика следила за каждым их движением. Они собрали ноты, загасили свечи на пюпитрах и, вопросительно, с тревогой взглянув на первую скрипку, неуверенно побрели со сцены.

А там, за кулисами, все повторилось почти буквально: «Тс-с-с, господа, тише, уважайте арийских композиторов!»

Младший офицер склонился к уху Лотара Хасслера:

– Какой скандал – весь филармонический оркестр – евреи!

– Ну, положим, не все. Некоторые даже не подозревают, что у них была бабушка-еврейка. Ничего, мы их просветим. Однако тот факт, что мы позволили превратить Германию в синагогу, действительно скандален… Тихо, его очередь.

…Скрипач Теодор Вайсберг, которого здесь и за океаном ценили как одного из самых одаренных виртуозов Германии, собрал ноты, потушил свою – последнюю на сцене – свечу и чуть скованно направился к выходу. Таким был финал Симфонии № 45 фа-диез минор Йозефа Гайдна, известной как «Прощальная». Сцена погрузилась в темноту.

Благоговейная тишина продолжалась довольно долго, и только когда вспыхнули с полной силой хрустальные плафоны, зал взорвался аплодисментами. Но ритуал выхода на аплодисменты не состоялся – раскланиваться было некому.

Это был последний концерт оркестра Дрезденской филармонии.

3

До лунного Нового года оставалось более двух месяцев, но только после его наступления можно было ожидать смягчения режима, введенного японцами. Только тогда родственники наконец-то смогут погостить друг у друга. По юлианскому календарю стоял ноябрь. Отвратительная погода. Можно бы назвать ее и собачьей, если бы беспризорные собаки на всем пространстве огромного города – от самых южных кварталов Лангхуа и Нанши до северных Чжабей и Янпу – давно не были съедены.

Воздух был морозным и влажным, насыщенным липким запахом горелого жира, илистой воды в каналах. Легкий бриз, дувший с моря, приносил не свежесть, а вонь с безбрежных болот в устье Хуанпу, левого притока великой Янцзы, по которому в Шанхайский порт заходили океанские суда.

Вечерело. Сотни джонок кружили вокруг пароходов, чьи высокие борта угрожающе нависали над ними. На этих утлых суденышках уже зажгли бумажные фонарики. Отражения бесчисленных огоньков плясали, удлиняясь, на маслянистых волнах с пятнами нефти и целыми плавучими островами нечистот. Продавцы перекрикивали друг друга на языке, который они считали английским, предлагая овощи, фрукты, рыбу – а также талисманы и амулеты, маленьких божков, вырезанных из рога буйвола и нефрита.

С палуб на них глазели, свешиваясь через планшир фальшборта, скучающие транзитные пассажиры, которые даже не сходили на берег, напуганные слухами о портовых карманниках и профессиональных жуликах. И вообще через пару часов их плавание на юг, в Сингапур, Гонконг и Макао, а то и еще дальше – в Манилу или Бомбей, должно было продолжиться. Что касается пассажиров, для которых этот порт был конечным пунктом, то им, сходившим на берег с плотно пришвартованных рядом друг с другом судов, было не до сувениров и уж совсем не до овощей и фруктов. Это были главным образом штатские японцы – торговцы, банковские служащие и маклеры недавно открывшихся представительств крупных токийских фирм – которые пользовались услугами пароходной компании, зарегистрированной в Кобе, чьи регулярные рейсы связывали Японские острова с континентальным Китаем. Кое-кого из официальных лиц, которых встречали шоферы в форме и представители консульств или крупных банков, везли прямиком в аэропорт Лунгхоа, откуда они летели во внутренние районы страны – в Пекин или еще дальше, в новое марионеточное государство Маньчжоуго, находившееся под контролем японцев. Позже, когда военных судов станет не хватать, пароходы этой компании послужат для транспортировки пополнений оккупационного корпуса. Среди солдатской массы будут выделяться исполненные самурайского высокомерия низкорослые офицеры-очкарики.

Доки, склады, приземистые желтые корпуса японской комендатуры и портовой администрации, представительства пароходств, таможня и пограничная полиция, портальные краны и горы ящиков и тюков тянулись вдоль тяжелых черных вод реки, на которые падали отсветы фонарей с раскачивавшихся на волнах джонок. Высоко-высоко над ними облачное небо отражало мутное оранжевое зарево, полыхавшее над фешенебельными отелями и офисами на набережной Вайтань, в которое вливались ослепительные потоки огней Международной концессии[24]24
  Имеются в виду территории Шанхая, отданные в концессию (возмездное пользование) зарубежным державам.


[Закрыть]
. Обитатели джонок там никогда не бывали, но с детских лет слышали бесчисленные легенды об ином, невиданном и неведомом мире широких проспектов и бульваров.

Обитатели джонок появлялись на свет на воде, жили на воде, и покидали этот мир тоже на воде, да и предки их проводили свою жизнь по колено в воде на рисовых полях болотистой равнины в низовьях Янцзы. Никто из них не имел случая воочию увидеть роскошные здания в колониальном английском стиле, казино, теннисные корты, джентльменские клубы, отели и рестораны с горделиво стоящими у входа двухметровыми сикхами в снежно-белых тюрбанах и с грозными кривыми кинжалами на поясе.

Такие, или подобные им, размышления мелькали в голове капитана русского каботажного сухогруза «Челябинск», который стоял на мостике, жуя погасшую папиросу. Судя по виду, это порядком потрепанное, ржавое корыто пережило и русско-японскую войну 1904-го, и разгром при Цусиме, и драматические события Октябрьской революции в ее дальневосточном варианте.

Как у неспешных пригородных трамвайчиков, маршрут «Челябинска» был неизменен. Его рейсы начинались в устье Меконга, где он загружал каучук-сырец с французских плантаций в Южном Индокитае. В Шанхае он заполнял трюмы хлопком и необработанным шелком, порт предназначения которых находился на севере, в Да-Ляне, а по-русски Дальнем, откуда эти грузы отправлялись в дальний путь по Транссибирской железнодорожной магистрали. Капитан равнодушно следил за худющими грузчиками-кули, сновавшими по трапу: вверх с огромными тюками на спине, а вниз, на причал – с плоскими дощатыми ящиками из неструганного сибирского кедра с нанесенной по трафарету надписью Uralmash – USSR.

Он не особенно встревожился, когда один из грузчиков уронил свой тюк и грохнулся на мокрую, скользкую палубу. Наверно, от голода – оставалось еще целых два часа до получки. Пятидесяти шанхайских центов за день работы ему бы хватило всего на миску риса с жареным луком-пореем и кружку зеленого чая. Капитан отдал двум матросам короткое, равнодушное приказание и те отнесли потерявшего сознание в каюту, овальная металлическая дверь которой была помечена красным крестом.

…Полчаса спустя из каюты вышли уже двое грузчиков, и никто – ни на судне, ни на берегу – не обратил внимания на это мелкое происшествие. Оба понесли вниз по сходням по ящику с надписью Uralmash, и тот факт, что в безымянном и безличном человеческом муравейнике, от которого разило луком и потом, стало на одного кули больше, ничего не менял в огромном, многомиллионном и хаотическом уравнении, состоящем из безысходной бедности и чрезмерного богатства, под названием «Шанхай». Каждое утро муниципальные власти подбирали на улицах умерших за ночь от голода, так что еще один кандидат на подобную участь ничего не менял в ту или другую сторону.

Как уже было сказано, стоял ноябрь. Десятое ноября, среда, 1938 года.

До начала Большой войны на Западе оставалось девять месяцев и двадцать дней.

4

Хильда отдернула занавески на окне и осталась разочарована тем, что увидела. Она сама не знала, чего именно ожидала, но этот городской пейзаж вовсе не походил на рекламные плакаты бюро путешествий, или на сбывшиеся надежды тех, кто им поверил. Унылые, покрытые копотью фасады, развешенное на просушку белье, а далеко-далеко внизу, как будто ее отель располагался на Монблане, – бескрайнее хитросплетение железнодорожных путей, стрелок, проводов и семафоров, брошенные в тупиках разваливающиеся вагоны и одинокий, пыхтящий маневровый паровозик, который из ее окна выглядел детской игрушкой. Гостиница была популярна среди постояльцев со скромными средствами – категории «две звезды», одна из которых, увы, уже почти закатилась.

Отсюда не было видно ни Эйфелевой башни, ни Монмартра, ни Триумфальной арки, ни темно-серебристой ленты Сены, рассекавшей город и отражавшей небо над ним. Она знала Париж как свои пять пальцев – не только бульвар Сен-Мишель, Лувр, и Нотр-Дам, но даже бистро на углу напротив ее полуторазвездочного отеля. Хильде казалось, что она лично знакома с его хозяином. Никогда раньше не бывав в Париже, она увлеченно, чуть ли не сладострастно, изучала французский язык и литературу в Берлинском университете имени Гумбольдта, и этот изумительный город со всей ясностью присутствовал в ее сознании. Увы, студенческая жизнь Хильды оборвалась рано и безвозвратно – когда пришло к концу жалкое наследство, оставленное ей родителями. Но мечта увидеть Париж своими глазами жила: увидеть его не на страницах книг, не в кинокадрах, а во всем его истинном блеске, вдохнуть его воздух, услышать его звуки – лизнуть его и почувствовать его вкус, выпить чашечку кофе у своего вымышленного знакомца, по-соседски дружелюбного провансальца из бистро на углу. «Доброе утро, мадемуазель Хильда. Вам как всегда? Значит, кофе с круассаном, ведь так, мадемуазель Хильда?»

Огорчение из-за безрадостного вида за окном быстро улетучилось: какое счастье быть здесь, хоть ненадолго вырваться из удушливой атмосферы Берлина, этого амбара Европы, как назвал его неизвестный Хильде Илья Эренбург. Можно было расслабиться, забыть о гнетущих тревогах и слухах, о бесперспективных актерских курсах, о тех идиотах, которые считали, что крошечная роль из двух реплик приведет их прямиком в твою постель. Так приятно было избавиться от бесконечных дублей во время массовок, когда, непонятно почему, всю толпу в сотый раз возвращают на исходную позицию, снова и снова, как стадо, прогоняя перед камерой. И так – целый день: за пять марок в костюме студии и за шесть с половиной в своей одежде, если она подходит для фильма, о котором ты понятия не имеешь и который, по всей вероятности, никогда не посмотришь. Да еще вечные ухаживания ассистентов, воображавших, что якобы случайные прикосновения к твоему мягкому месту – кратчайший путь к твоему сердцу… И вечная дурацкая надежда статистки из массовки на то, что в один прекрасный день ее заметят, что режиссер, удобно развалившийся на служебном складном стуле, поманит пальцем ассистентку и тихонько спросит «Кто эта блондинка, вон там?» И тогда вся эта бессмыслица обретет смысл, и сбудется то судьбоносное предначертание, чей логический результат – широко распахнутая перед тобой дверь в большое кино. Ничего подобного, однако, никогда ни с одной статисткой не происходило.

Впрочем, пусть не в точности, но нечто подобное с Хильдой на этот раз произошло – вследствие чего она и проснулась нынче утром не в берлинском Грюневальде у себя в мансарде, а в парижской гостиничке.

Деликатно постучавшись, в дверь заглянул однорукий Вернер Гауке, легендарный фотограф студии УФА. Он потерял руку в Первую мировую войну под Верденом, что не помешало ему стать великим мастером художественной фотографии. Его изумительные фотоэтюды, славившиеся игрой светотеней, не раз украшали витрины Фридрихштрассе и Курфюрстендамм, выставлялись в галереях и репродуцировались престижными журналами. А еще он был известен как ловелас, чему не мешали ни его однорукость, ни плешь во всю голову, что будило недоумение непосвященных.

– Ну, милая, ты готова? Возьми все три костюма, будем целый день вкалывать. Я заказал машину, жду тебя внизу, в кафе.

– Приму душ и спускаюсь.

– Десять минут, куколка! Целую!

Послав ей звучный воздушный поцелуй, Вернер закрыл дверь.

В кафе ее и ждало первое разочарование – никакого провансальца из ее фантазий! Хозяйкой бистро была рыхлая матрона, вероятно, бывшая проститутка, вложившая в это заведение сбережения, добытые добросовестным трудом на парижских тротуарах. Дешевый пролетарский кофе, поданный не в фарфоровой чашке, а в пиале для бульона, был щедро сдобрен цикорием и не больно-то отличался от среднестатистического эрзац-варева в Бабельсберге, которое предлагалось в буфетах киностудий УФА. Зато круассаны оказались и вправду хороши. Но ведь Париж без Эйфелевой башни, «Мулен Руж» и круассанов не был бы Парижем!

И пошло-поехало. Смотри вниз! Облокотись на парапет – еще, еще! Свободнее, ты что замерла, как памятник? А теперь вытянись на скамейке – да выгнись, чтобы топорщились грудки! Отодвинься немного вправо, куколка, не заслоняй Обелиск!

Бедняга Вернер – ему, округлившемуся и отяжелевшему с возрастом, увешанному фотоаппаратами и объективами в кожаных футлярах, приходилось то и дело вытирать единственной рукой обильно потевшую плешь огромным платком, что отнюдь не мешало ему вкладывать все свое художественное воображение в достойное исполнение поставленной перед ним задачи. Задачей же было, ни больше ни меньше, создать коллекцию выразительных фотографий красивой немки на фоне Парижа.

Хильда совершенно случайно стала объектом этих его стараний.

После прихода НСДРП к власти в 1933 году все киностудии – от УФА и «Баварии-фильм» до ТОБИСа и «Терры» – были подчинены нацистскому министерству пропаганды, которым руководил колченогий Йозеф Пауль Геббельс, похожий скорее на профессионального шулера, чем на рейхсминистра. «Союз народного кино», который в лучшие годы возглавляли подлинные светила, в том числе Генрих Манн, Бертольт Брехт, Кете Кольвиц и Бела Балаш, разогнали. Несколькими годами раньше в Голливуд перебрались Эрнст Любич, Георг Пабст, Эмиль Яннингс, Лиа де Путти, Пола Негри, Грета Гарбо. В тридцать третьем Петер Лорре уехал в Лондон, а годом позже вместе с Билли Уайлдером подался за океан. Также в Лондоне прочно осела Элизабет Бергнер. Марлен Дитрих покинула Германию и отбыла прямым курсом на Беверли-Хиллз в самый день премьеры «Голубого ангела» еще в 1930 году, вместе со сделавшим ее звездой режиссером фон Штернбергом. Нацисты запретили к показу фильм Фрица Ланга, и он уехал во Францию, где снял свою знаменитую картину «Лилиом».

Немецкий экран осиротел, кануло в прошлое время великих триумфов «Куле Вампе», «Доктор Мабузе», «Метрополис» и «Безрадостный переулок».

Классическое немецкое кино приказало долго жить.

И вот тогда взошла звезда Лени Рифеншталь.

Карьера тридцатилетней посредственной актрисы и страстной спортсменки началась с «альпийских» фильмов – ни хороших, ни плохих, но все же «Буря над Монбланом» появилась в прокате даже в советской глубинке. Каждому творцу уготован звездный миг, распахивающий перед ним врата к успеху и славе, только надо не проглядеть его. Такое мгновение наступило для Лени Рифеншталь в 1935-ом, на съезде Национал-социалистической партии в Нюрнберге, где она сняла «Триумф воли». Помпезно-патетическая эстетика фильма была почти неотличима от многих советских документальных лент того времени, только с иной идеологической окраской: место Класса заняла Раса. В одночасье оказавшись в партийном фаворе, бывшая актриса разразилась новой серией фильмов, вершина которых – «Наш Вермахт» – стал культовым произведением, окончательно оформившим эстетические параметры нацизма. Лени Рифеншталь приняла активное участие в создании клише, ставшего государственным нормативом, – образа непобедимого германского воина, который впечатлял не мускулами, как какая-нибудь африканская горилла, а несколько женственной нордической красотой. Облик этого воина возбуждал национальную гордость, и никто не обращал внимания на тот факт, что ни сам фюрер, ни Геринг с Гиммлером, ни Борман такой арийской матрице не соответствовали. Тут и там среди партийной верхушки встречались напоминавшие эту модель красавчики, но, по слухам, большинство из них были нетрадиционной сексуальной ориентации.

Берлинская Олимпиада тридцать шестого года придала новый сильный импульс карьере Лени Рифеншталь – ее «Праздник народов» патетически восхвалял арийскую кровь. Правда, американский негр Джесси Оуэнс, легендарный олимпийский легкоатлет, завоевавший в Берлине золото в четырех дисциплинах, слегка затенил безграничное могущество и красоту белой расы, но, как известно людям творческим, тень лишь еще ярче подчеркивает свет. Колоссальный успех фильма, особенно среди нацистской элиты, вдохновил Рифеншталь на продолжение, и в 1938, почти на пороге войны, она начала работу над второй картиной дилогии «Олимпия» – «Праздник красоты».

Вот тут-то и наступил звездный миг Хильды.

Хильда была необыкновенно красива: молодая голубоглазая блондинка словно олицетворяла собой будущую немецкую мать здоровых немецких детей, типичную представительницу высшей расы – в точном соответствии с Матрицей. Ассистенты, норовя ее ущипнуть, нашептывали ей банальные комплименты, сравнивая голубизну ее глаз с чистыми скандинавскими озерами, гримерши знали красивую статистку в лицо и чмокали в щечку: «А вот и наша валькирия!»


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю