355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Анжел Вагенштайн » Двадцатый век. Изгнанники » Текст книги (страница 20)
Двадцатый век. Изгнанники
  • Текст добавлен: 15 октября 2016, 04:42

Текст книги "Двадцатый век. Изгнанники"


Автор книги: Анжел Вагенштайн



сообщить о нарушении

Текущая страница: 20 (всего у книги 47 страниц)

Аракси держится холодно и отчужденно, как будто между вчерашним вечером, когда мы сидели в тени Большой мечети, и днем сегодняшним произошло нечто такое, что изменило расположение звезд. И вправду, может быть, все должно было закончиться еще там, у старого грека. Как чаще всего случается в жизни: встретились школьные друзья, обменялись несколькими милыми воспоминаниями, выпили по рюмочке и все – до следующего тысячелетия.

Однако Аракси нарушает молчание:

– Ты хоть взглянул на ваш дом?

– Еще нет. Но и бабушка, и дед не простили бы мне подобной оплошности. Ведь, насколько я понял, дни его сочтены, и скоро от него останется только участок «А» тире 4. Там будут строить отель. Представляешь, в нашем квартале – пятизвездочный отель!

– Ты заставляешь меня гордиться. Но я не спросила, сколько ты здесь пробудешь.

– Спросила, а я тебе ответил: – до завтрашнего дня, вторника. Но сейчас уже не знаю, зависит…

– От чего?

– От кого. От тебя.

– Ты пытаешься за мной ухаживать?

– Глупости. Но сегодня утром я пошел в авиакассу, хотел подтвердить дату обратного вылета. Посмотрел на витрину и раздумал.

– Не надо было. Первый порыв всегда самый правильный.

– Первым моим порывом было подняться сюда, в верхнюю часть города. Я подумал: а вдруг наша встреча – не результат совпадения случайностей, а веление судьбы? Скажем, ее тайная, предопределенная цель? И простится ли нам, если мы небрежно отмахнемся от нее и распрощаемся на распутье?

– Ну, какое это имеет значение, если все уже давным-давно состоялось? Есть вещи, которые случаются помимо нашей воли, милый мой Берто, хотим мы того, или нет. Как это называется – участь, карма, Божий промысел? Все равно. Мы увиделись, как ты говоришь, на распутье, это замечательно. Но знаешь, чего я теперь боюсь? Чтобы мы не стали прокручивать пленку назад и не уподобились старым, давно отправленным на пенсию актерам, которые с умилением вспоминают, как когда-то играли «Тристана и Изольду». Потому что, кроме милых сценических воспоминаний о бенефисах и шампанском, есть вещи, которые случались и за кулисами, и которые лучше всего оставить в покое.

– Например?

Мой вопрос остается без ответа. Тогда я осторожно спрашиваю:

– Случилось что-нибудь …за кулисами… со вчерашнего вечера? Что-нибудь с твоим мужем?

– Нет. Не с мужем. Случилось давно. Но я предпочитаю не касаться запретных воспоминаний…

– Ах, вот как! Значит, существуют запретные воспоминания? И какие же они, могу я знать?

– Те, которые отравляют нам жизнь. Реальную жизнь, которой мы живем сегодня. Прежде чем и она превратится в воспоминание. Потому что в прошлом, кроме засушенных фиалок, есть и колючки. Ненависть и несведенные счеты. И вопросы без ответов. Сейчас, когда тоталитарная власть рухнула, стало модным строить из себя мучеников и ненавидеть. Особенно перед иностранцами. Люди самозабвенно копаются в воспоминаниях, чтобы постоянно поддерживать огонь своей ненависти. Некоторые ненавидят просто так, даже не сумев ничего раскопать. Оставим прошлое в покое – чему суждено было случиться, случилось. Что было – то было. Там осталась и самая хорошая часть сказки, когда во мне уже зрела женщина, а ты все еще был полным дурачком, заглядывавшимся на мою мать. Так давай на этом и остановимся.

Задумчиво отвожу локон с ее лица. Седеющая прядь предательски вплелась в волосы оттенка старой меди.

– Милая моя Изольда… И все же, может, ты мне расскажешь, что случилось? Или это запоздалая ревность к родной матери?

Она вынимает из сумки пачку дешевых сигарет, машинально предлагает мне, но я отказываюсь. Закурив, разгоняет дым рукой и, глядя в сторону синих Родоп, безучастно говорит:

– Ничего ты не понял, милый мой друг Тристан, никого я не ревную. Ни ее, ни тебя. Тем более что ее уже давно нет, а ты вот здесь. Хотя бы ненадолго. Ведь это я тебя нашла, не ты меня… И я рада, что мы увиделись, честно! Но в каждом сюжете есть своя интрига. Наша – не в теперешней встрече, а в тогдашней разлуке…

Я вдруг понял, что она боится какого-то своего воспоминания, которое может пробудить тех смутных, неясных, дремлющих в каждом из нас демонов, заполняющих наши сны и разжигающих страсти. Перелистывая в душе ненаписанный дневник тех дней, я не находил ничего такого, что бы нас разъединяло. Уже позднее мне нехотя пришлось признаться, что хоть мы и учились в одной школе, жили в одном и том же городе, под одним и тем же небом, но существовали в совершенно разных мирах. И я слишком мало знал ее мир.

Помолчав, Аракси продолжила:

– Между прошлым и настоящим пролегли световые годы. Непреодолимые космические пространства. Давай не будем пытаться их перешагнуть.

– Теоретически нет непреодолимых пространств.

– Только теоретически. Или в фантастических фильмах. Как, например, «Межзвездные войны».

– Ах, да, да, войны. Я, кажется, догадываюсь. Только немного позабыл сюжет, напомни мне его. Что тогда произошло с тем вашим отъездом во Францию? Ты можешь мне рассказать?

– Нет.

– Почему?

– Потому!

15

После занятий мы с Аракси сидели за кухонным столом у них дома на Треххолмии и под тихие, нежные звуки фортепиано ели хлеб, намазанный вареньем. Через открытую дверь виднелась часть залы старинного дома с деревянным, украшенным резьбой потолком и высокими французскими окнами. Таких домов в нашем квартале не было, таких богатых домов с каменной лестницей и застекленными верандами. И Аракси приходилось по утрам бежать вниз по крутой мощеной улочке до Большой мечети, а потом снова вверх, до нашей школы, только потому, что ее мать преподавала в ней французский язык.

Сейчас мадам Мари Вартанян, для меня самая прекрасная женщина на свете, играла на фортепиано. И отсюда, из кухни, она казалась мне красивой картиной в раме. Очкастый еврейский мальчик, внук жестянщика Аврама Гуляки из квартала Среднее Кладбище, спустя много лет узнает, что в тот день он слушал Токкату и фугу Иоганна Себастьяна Баха, которая заставляла его сердце замирать от счастья, навсегда запечатлевшись в его сознании, словно матрица.

Госпожа Вартанян играла тихо, для себя, время от времени бросая отсутствующий взгляд в нашу сторону и не замечая нас, поглощенная своими мыслями.

Обычно мы, как законченные негодяи, ликовали при всяком отсутствии учителя, даже когда он не приходил из-за болезни или в силу каких-то других причин. Но когда наш классный руководитель Стойчев тихо и как-то смущенно сообщил нам, что временно у нас не будет уроков французского, мы восприняли его слова без обычного радостного гомона. Стоял март, середина учебного года, и до каникул было еще очень далеко. Мы с Аракси сидели за одной партой, свято храня тайну нашей «свадьбы» в церкви Святой Марины, состоявшейся прошлой ранней осенью. С немым вопросом в глазах я схватил ее за локоть, но она сердито отдернула его и прошептала: «Она больна».

Что-то мне подсказывало, что это неправда, что ослепительная мадам Вартанян не больна и ее внезапный уход – загадка, которую нам не дано разгадать.

И вот сейчас я сидел у них на кухне и ел хлеб с вареньем, держа его испачканными чернилами руками. Из залы доносились звуки фортепиано и мадам Вартанян время от времени бросала на нас задумчивый, но какой-то отсутствующий взгляд.

Снаружи позвонили. Она явно ждала этого звонка и мгновенно отдернула руки с клавишей, словно они были раскаленными. Из соседней комнаты выбежал отец Аракси, господин Жак Вартанян, нервно сказал что-то по-французски. Мадам Вартанян встала, несколько скованно подошла к кухонной двери, смущенно улыбнулась, как бы извиняясь, и осторожно закрыла ее.

Послышался неясный мужской разговор, незнакомый голос что-то громко доказывал по-армянски. Кто-то засмеялся, но быстро умолк. Потом раздался шум: по полу тащили что-то большое и тяжелое.

Я испуганно взглянул на Аракси, не решаясь задать вопрос. Она сосредоточенно водила пальцем в вазочке с вареньем, как будто все происходящее в зале ее не касалось. Или, может быть, она хорошо знала, что там происходит. Потом облизала палец и равнодушно спросила:

– Коммунисты хорошие люди?

– Конечно. Товарищ Стойчев – коммунист. Мои отец и мать были коммунистами. Поэтому их убили. Почему ты спрашиваешь?

– Так.

Девочка быстро взглянула на закрытую дверь и больше ничего не сказала. Маленькие дети обычно хорошо чувствуют, чего не следует говорить в присутствии чужих.

Шум внезапно стих, хлопнула дверь, а минутой позже вошла госпожа Вартанян с покрасневшими от слез глазами.

Аракси спросила мать по-французски:

– Что случилось, мама?

– Ничего, ничего…

Почувствовав себя лишним, я встал.

– Мне пора. Спасибо за угощенье, мадам Вартанян.

Она погладила меня по голове и сказала:

– Приходи опять.

Я вышел в залу и сразу заметил темное пятно, где до недавнего времени стояло фортепиано. С ним пятен стало три – два других я заметил когда пришел: одно от буфета, которого уже не было, а другое на дощатом полу – от исчезнувшего неизвестно когда тяжелого персидского ковра.

Отец, Жак Вартанян, пересчитывал стопку купюр на высоком старомодном столике для вазы.

– До свиданья, господин Вартанян, – попрощался я.

Он рассеянно взглянул на меня и кивнул, не переставая считать.

Моя подруга Аракси стояла, прислонясь к притолоке кухонной двери, заложив руки за спину. Последнее, что я увидел, прежде чем за мной закрылась наружная дверь, были покрасневшие глаза доброй мадам Мари Вартанян, которая изо всех сил пыталась мне улыбнуться.

ЧАСТЬ ВТОРАЯ
Изгнание из рая, или Как душа пловдивских трактиров Мануш Алиев, вынужден знакомиться со своей родиной, чтобы полюбить ее
16

– Мой отец был хорошим, но безвольным человеком, – говорит Аракси. – Наверняка, ты помнишь табачные склады «Вартанян и Ко» на бульваре с платанами. Богатый многочисленный армянский род. Отец был всего лишь тенью этого дерева, а когда при национализации дерево срубили, то и тень исчезла. Он не умел быть богатым, хотя и бедным тоже не был. Все легло на мамины плечи, и она достойно несла свой крест, уповая на судьбу, которой никому не дано избежать.

Мы не спеша направляемся к реке. Наш путь лежит вдоль городского сада – того самого, с дедушкиными бразильскими рыбами, где сейчас красуется какой-то Дом бракосочетаний или нечто подобное, точно не знаю. На этом месте когда-то располагалась популярная пивная с весьма вычурным для этого квартала названием – «Казино». Сейчас мне кажется, что то заведение – со складными зелеными стульями и грубо сколоченными столами на железных ножках, с кисловатым пивом и веселыми, остроумными куплетами румынского еврея Джипа – было намного более естественным и нужным людям, чем этот расфуфыренный «ритуальный дом», детище нового времени, для которого столь характерно стремление к внешней помпезности.

В былые времена у входа в «Казино» продавал запеченные в горшочке яйца мой дядя по маминой линии. Тогда в силе было бедняцкое правило: посетителям, чаще всего мелким ремесленникам и торговцам с их семьями, надлежало приносить закуску с собой. Этим же кормился и другой дядя, брат моего отца, но и он давно умер. Звали его Иуда – не тот, который со сребрениками, а другой, весьма почтенный и простодушный, хотя и очень бедный человек. В прошлом его судили за участие в коммунистическом подполье, а точнее, за то, что он смастерил фальшивые резиновые печати полицейских участков для нужд подпольщиков. Дядя Иуда, уже находясь в тюрьме, участвовал в рытье подкопа с целью побега, закончившегося весьма печально для неопытных в подобных подземных операциях беглецов: вместо того, чтобы оказаться на свободе, они угодили в карцер. Несмотря на это, впоследствии они всегда рассказывали о своей неудаче, смеясь и подшучивая друг над другом.

Мы направляемся в ту часть Орта-Мезара, что лежит немного в стороне от Четвергового базара. Там дядя Иуда проживал со своей большой семьей. Чтобы прокормить эту семью, ему приходилось продавать печеные яйца или тайно делать печати, что запрещалось властями. Хотя, надо сказать, он брался за любую работу.

Именно здесь находилась та часть большого квартала, которую журналисты и чиновники из мэрии называли, не без социального кокетства, «еврейской улицей». Называли так, скорее, по инерции, когда надо было продемонстрировать так называемую этническую толерантность или новое социальное мышление, несмотря на то, что это была не одна, а целый лабиринт пыльных улочек, переулков и небольших, случайно возникших открытых пространств между ними. При таком описании может сложиться впечатление, что в допотопные времена, а точнее – перед Великим переселением, о чем еще пойдет речь ниже, евреи жили в своей обособленной части квартала. Нечто вроде гетто или, скажем, огороженной высокими стенами, охраняемой собственной стражей толедской худерии, которую мои дальние родственники были вынуждены покинуть пять веков назад.

Действительно, во времена желтых звезд и гонений евреи не имели права покидать этот район, и каждую ночь проводили в гнетущем страхе, ожидая депортации в Польшу, о чем упорно твердили слухи, распространяемые в квартале. Тогда его жители узнали силу и человеческого сострадания, и той беспочвенной, подчас необъяснимой, но очень легко вспыхивающей ненависти, которая обычно терпеливо ждет своего часа, затаившись в самых темных уголках души.

К счастью, это продолжалось недолго, ибо после войны прежние добрососедские отношения вернулись в извечное русло, и в квартале не осталось ничего, что напоминало бы гетто. Конечно же, преобладающая часть разговоров, перебранок и песен, которые случайный прохожий все еще мог услышать на этих улочках, звучали на том странном испанском, о котором уже говорилось. Но в квартале также было немало турецких и болгарских семей, где худо-бедно могли изъясняться на языке соседей: болгарские ребятишки ругались по-турецки, в пятницу вечером наш квартальный сапожник, турок Исмет, почтительно приветствовал мою бабушку еврейским «шабат шалом», а евреи, когда в соседской мусульманской семье рождался ребенок или случалась смерть, посылали блюдо со слоеными пирожками, которые назывались по-турецки, но с испанским окончанием – «бюрекас».

Вот такой, или приблизительно такой, осталась в нашей памяти и на фотографиях господина Пападопулоса та часть города, населенная добропорядочными и скромными людьми: ремесленниками и мелкими торговцами, преимущественно сефардами, которую весьма условно называли «еврейской улицей».

И вот сейчас мы с Аракси шагаем по ней, по этой «еврейской улице», и все здесь другое. Квартал застроен безликими многоэтажными панельными зданиями с облупившейся штукатуркой и признаками запустения. Среди бетонных громадин ютятся маленькая синагога и заброшенный, непривычно молчаливый Бейт-а-Мидраш, на крышу которого мой дед Гуляка взбирался с раскаленным паяльником и оловянным бруском в руках. Единственно белье, вывешенное для просушки на балконах, да вскарабкавшаяся до самых верхних этажей виноградная лоза отдаленно напоминают о прежних тенистых двориках с южным колоритом, навсегда исчезнувших под натиском бетонного однообразия. И нигде уже не услышишь ни еврейской речи, ни того дрожащего старческого голоса, который напевает по-испански песенку о служанках из Сьерры-Морены, страдающих от неразделенной любви к смуглому гитано Антонио Варгасу Эредиа.

Аракси останавливается и кивком указывает на спуск к Марице – туда, где прежде кончались дома и незаметно начинались прибрежные баштаны. Сейчас все это представляет собой унылую картину – земля изъедена экскаваторами, которые когда-то добывали здесь речной песок и щебенку. Оставшиеся небольшие холмики обросли терновником, а большие лужи подернулись зеленью.

За дымящейся мусорной свалкой жмутся к реке жалкие домишки, скорее, лачуги. Некоторые из них появились в новые времена и явно перенаселены пришлыми, самовольно заселившимися здесь цыганами. Я догадываюсь, почему эта нищенская часть квартала уцелела под натиском новых бетонных реалий – тот адвокат с охранником-шофером еще в монастыре ясно дал понять, как обстоят дела в данном случае. А именно: как только будут изгнаны все бомжи, занявшие покинутое евреями пространство, тут же начнется строительство отеля. Пять звезд, сказал адвокат Караламбов, это же целое созвездие! Но сейчас, рассматривая этот тоскливый пейзаж и его окрестности, я сильно сомневаюсь и в количестве звезд, и в добропорядочности всего этого мероприятия. Хотя, какое это имеет значение? Участок для чего-то нужен мифической брокерской конторе «Меркурий». И вот это что-то, насколько я понимаю, находится как раз перед дедовым домом… Ну, и так далее.

– Иди, я подожду здесь, – говорит Аракси.

– Почему? Тебе противны цыгане?

Нет. Просто мне стыдно. Иди один.

Район сильно изменился, а время не оставило никаких надежных опознавательных знаков, по которым, спустя столько лет, можно было бы сориентироваться на территории моего детства. Например: каменный питьевой фонтанчик, пекарня на углу или крепко укоренившиеся в памяти мечеть и православная церковь или давно опустевшая литейная мастерская с разбитыми стеклами и украденной черепицей. И все-таки я нахожу то, что запомнил почти как свой родной дом, потому что после исчезновения моих родителей я рос среди этих дворов и пыльных улочек.

Наш дом, хотя и маленький, – всего в один-единственный этаж над землей – был белым и чистым, с занавесками на окнах, с железной ажурной калиткой перед палисадником и даже со специальным скребком у ступенек для очистки грязной обуви. Всем этим мы были обязаны, следует признаться, деду, который, несмотря на свои пристрастия к загулам, неуклонно следовал еврейской традиции заботиться о доме и семье. Сейчас же дом показался мне удивительно маленьким, каким-то съежившимся: покрытая ржавой жестью крыша в одном конце съехала вниз почти до земли.

Единственный знак, уцелевший с тех времен, когда, возможно, даже бабушка и дедушка еще были детьми, – прибитая над входом «мезуза» – ритуальный и по тем временам обязательный цилиндрик с вложенным в него листком с цитатой из Торы на иврите. Сейчас мезуза густо покрыта грязными пластами коричневой масляной краски и вряд ли может выполнять свое древнее предназначение – благословлять переступающего порог дома.

Белая и красная герань, цветущая в ржавых консервных банках, выстроенных в ряд сбоку от провалившихся ступеней, свидетельствует о неизбывной человеческой тяге к цветам, к чему-то свежему и красивому, что могло бы заменить садовые клумбы нашего детства.

Стоило мне появиться в грязном запущенном дворе среди развешанного белья, никому не нужных вещей и ржавого, выпотрошенного автомобиля без колес, как из дома буквально посыпались люди – целая ватага детей, а за ними женщины, старики и старухи, которые испуганно, и в то же время с любопытством, молча уставились на меня.

Странно, как такое количество людей уместилось на том небольшом пространстве, которое я так хорошо помнил. Дети, босые и грязные, с большими доверчивыми глазами, изумительно красивы. Молодых мужчин нет, наверно, они где-то ведут сейчас свою безрадостную, обреченную на переменный успех битву за хлеб насущный, а многие из них – насколько я знаком с неизбежностью цыганских судеб – вероятно, «мотают срок» в тюрьмах.

– Добрый день, – здороваюсь я.

В ответ – ни слова, только настороженные враждебные взгляды. Сдается мне, все подозревают пришельца в злом умысле.

Очень смуглый, почти иссиня-черный старик с морщинистым, как смятая упаковочная бумага, лицом подходит ко мне и хмуро смотрит покрасневшими мутными глазами.

Тихо, но с явным вызовом спрашивает:

– Ты из мэрии?

– Нет, – отвечаю. – Я не из мэрии.

Мои слова, кажется, успокаивают старика.

– А то сказали, что хозяин где-то за границей, и пока не вернется, мы можем здесь жить. Нам, чтоб ты знал, разрешили…

Старик, скорее всего, врет: вряд ли кто-либо мог дать подобное разрешение. А он продолжает жалостливым подобострастным голосом:

– …Когда хозяин вернется, мы уйдем. Так по закону. Потому что сказали, будут разрушать. Сказать-то сказали, а куда нам идти, не сказали. Уж не ты ли, отец, тот самый хозяин из еврейского государства?

– Он самый, – говорю.

Господи, Боже мой, да ему тысяча лет, этому старому цыгану, а он с унизительным раболепием величает меня «отцом»! Я оглядываюсь недоуменно и беспомощно – Аракси стоит все там же, на холме, где так подло меня бросила.

Какая-то цыганка начинает притворно канючить, хватает меня за руку и пытается поцеловать. Это – знак всем детям разом взвыть, что, по их мнению, должно смягчить сердце «хозяина». Резко вырываю руку, охваченный чувством неловкости и омерзения от этого самоуничижения, от притворно ласкового «отец», мелкой прозрачной хитрости фальшиво хныкающей женщины, а также от физического и духовного убожества, в которое ввергнуты эти люди.

«Мне стыдно», – сказала недавно Аракси. В замешательстве я снова поворачиваюсь к ней, словно она может мне помочь. И замечаю, как из-за домика и дымящейся свалки на полной скорости вылетает шикарная машина. Мне вдруг кажется, что это серебристый «Мерседес» адвоката Караламбова. Уж не следят ли за нами строители пятизвездочных отелей?

17

В тот день отмечали праздник Георгия Победоносца – исконно цыганский, как всегда беззаботный, шумный и веселый. По всему кварталу разносились звуки барабанов и звон бубнов, а музыкант Мануш Алиев, душа пловдивских трактиров, играл на кларнете, посылая в небо свои непревзойденные вдохновенные импровизации.

Приземистые белые домики сбегали до самых прибрежных тополей, а дальше, у реки, раскинул шатры кочующий табор. В пестрой тени ракит паслись выпряженные кони, среди них носились наперегонки голые цыганята. Дымились вечные кочевые костры, над лениво текущими темными водами Марицы стелился голубовато-сизый дым сжигаемого хлама и мокрой соломы. За столами, сколоченными из грубых, неотесанных досок, сидели старые цыгане и цыганки. Они пили прямо из бутылок мутную ракию, заедая ее жирной бараниной.

Кто не бывал на цыганском празднике, тот не знает, что это такое, – уметь радоваться жизни, беззаботно наслаждаться днем сегодняшним, не обременяя свою душу вопросами о завтрашнем дне. Сейчас, спустя годы, я отдаю себе отчет, что в таком безмятежном легкомыслии есть что-то близкое к природе, закодированное пещерными тысячелетиями, но вместе с тем, отмеченное неосознанной, спонтанной мудростью. Наверно, это способ уцелеть в наше все более ускоряющее свой бег время.

Трудно поверить, но из всех, кто тогда сбежал с уроков пения и рисования, которые мы единодушно считали незначительными и даже лишними, лучше всех, лучше самих турчат, в радостном самозабвении танцевали «танец живота» мы с Аракси. Восток у нас в крови, вполне возможно, что у наших племен было общее ассирийское начало, да и наши совместные османские времена продолжались не век и не два. Аракси была в пышном белом платьице с воланчиками, белых носочках и лаковых туфельках – как всегда, гостья из других миров, бесконечно чуждых этому пестрому и убогому цыганскому сборищу. Я же, забросив школьный ранец в траву, щелкал пальцами и пытался вертеть задом, как это видел на турецких и еврейских свадьбах в нашем квартале. Волосы у нас еще не успели высохнуть, потому что до этого мы, нарушив строжайший запрет взрослых, бездумно ныряли в глубокие прохладные омуты Марицы.

Где-то в стороне обучали сложному искусству танца, причем особо не церемонясь, неуклюжего строптивого медведя с кольцом в ноздрях, через которое была продернута цепь. А великий хронист тех времен господин Пападопулос установил свой аппарат недалеко от реки и снимал на добрую память, а также для утешения в старости, нарядившихся в яркие одежды молодых цыганок. Их волосы цвета воронова крыла были украшены розами, на груди блестели, звеня, ожерелья из фальшивых золотых монет. В качестве цветного пятна на белой стене, которая служила фоном для фотографий, был прикреплен пестрый плакат Балкантуриста: «Узнай свою родину, чтобы ее полюбить!» Он заменял греческое море с лебедями, поскольку господин Пападопулос знал толк в этих делах.

Сначала внезапно умолк, словно поперхнулся, кларнет Мануша, барабан прогрохотал еще несколько раз и тоже затих. Последними отреагировали Аракси и я. За длинным столом замолчали и уставились на зеленый холм.

Наверху остановился милицейский джип, из него выскочили и бросились к нам учитель Стойчев и два милиционера. Минутой позже появилась пролетка, из которой вышли встревоженные госпожа и господин Вартанян. Мы с Аракси обменялись взглядом, исполненным недоброго предчувствия.

Прибывшие остановились перед нами и некоторое время молчали, переводя дыхание. Наконец учитель спросил:

– Что вы здесь делаете?

Я сглотнул, потому что у меня перехватило в горле, потом несмело ответил:

– У цыган праздник, товарищ учитель…

– А вы какое имеете к нему отношение? И почему вы не в школе?

Убедительного аргумента у меня не нашлось, зато Аракси храбро бросилась мне на помощь:

– Потому что день святого Георгия Победоносца, у цыган праздник. Нас пригласили.

– Ага, значит, пригласили. Так, так… Чудесно! А где вы были до этого?

Мы промолчали. Он потрогал наши волосы и показал госпоже Вартанян мокрую ладонь.

– Я запретила тебе купаться в Марице. Да или нет? – строго спросила госпожа Вартанян. Аракси не ответила, мать взволнованно спросила: – Вы знаете, что двое детей утонули? Весь город только об этом и говорит!

Я не понимал, за что они нас ругают. В конце концов, ведь не мы же утонули. Такая же мысль, очевидно, осенила и Митко, учительского сына, потому что он небрежно проронил:

– Но ведь не из нашего же квартала… – однако, был вынужден замолчать под угрожающим взглядом отца.

Господин Вартанян, как всегда мягкий и сговорчивый, видимо, был счастлив, что с его дочерью ничего не случилось. Он погладил ее по голове и миролюбиво сказал:

– Пойдем домой, Аракси…

Моя приятельница вызывающе упрямо топнула ножкой:

– С какой стати? Я хочу остаться на празднике!

Ее мать спокойно подошла к ней, не говоря ни слова, залепила пощечину, повернулась и стала взбираться по склону, ни разу не обернувшись. Аракси, еле сдерживая слезы обиды и унижения, бросила взгляд на отца, как бы прося защитить ее, но, увидев его замешательство, опустила голову и поплелась вслед за матерью. Жак Вартанян снял белую панаму, кивком головы попрощался со всеми и так же покорно последовал за своими женщинами. Минутой позже наверху зацокали копыта, и пролетка скрылась за тополями.

В наступившей тишине учитель Стойчев спросил:

– Где Салли?

Салли – цыганенок из нашего класса, который в сухие месяцы всегда ходил в школу босиком. Он выбрался из толпы, где было скрылся от учителя, и виновато отозвался:

– Вот он я!

– Вижу, что ты. А где твой отец?

Громадный бородатый цыган выступил вперед и вызывающе пророкотал глубоким, хриплым от табака и ракии голосом:

– Я – его отец. Мюмюном кличут. Цыганский барон. Чего надо?

– Хочу с тобой поговорить, Мюмюн.

– Буйрум, раздели с нами трапезу, учитель. Уважь наш праздник, тогда поговорим. И вы, из народной милиции, тоже пожалуйте за наш стол!

Они уселись друг напротив друга в конце длинного дощатого стола и Мюмюн, не отрывая глаз от учителя, протянул ему бутылку с ракией – надо сказать, протянул с некоторым вызовом, как бы испытывая, не побрезгует ли тот приложиться к общей бутылке. Стойчев сделал два больших глотка, вытер ладонью губы, затем – горлышко бутылки и вернул ее. После этого цыганский барон передал бутылку милиционерам – экзамен продолжался. Стражи порядка переглянулись – пить во время службы строго запрещалось. С другой стороны, и отказываться неловко, особенно под прицелом такого количества угрюмых напряженных взглядов. В конце концов, они дружно решили пренебречь запретом, и один за другим приложились к бутылке с мутной жидкостью.

– Благодарствую! – сказал цыган. – Уважили. Слушаю тебя, учитель.

– Почему уже три недели твой сын Салли не ходит в школу?

– Так ведь лето же, учитель, летом цыгане не учатся. Летом цыгане работают. Сейчас наше время.

– Зимой он тоже отсутствует – из-за того, что у него нет обуви.

– Так оно и есть, – подтвердил отец. – Нет денег на обувь.

– Но на ракию деньги есть…

На этот раз Мюмюн ничего не ответил, только развел крупными, как лопаты, руками. Какой смысл объяснять непостижимую для чужаков логику цыганского бытия?

Учитель Стойчев повысил голос, чтобы могли слышать все собравшиеся вокруг люди.

– Товарищи из меньшинства, цыганский пролетариат должен посылать своих детей в школу! Вы, братья и сестры цыгане, должны иметь свою интеллигенцию – врачей, писателей, инженеров…

Его последние слова как-то повисли в безответной тишине. Вдруг заплакал младенец, со стороны реки заржали кони, залаяли собаки. Наконец, хриплым, грубым голосом, заговорила старая цыганка:

– А кто будет вязать корзины, хозяин? Кто будет ковать подковы? Кто – водить медведя? Кто будет гадать?

Один из милиционеров не сдержался и добавил во всеуслышание:

– Кто кур будет красть?

Цыганка спокойно согласилась:

– Ну да, конечно, старшина. Кто кур будет красть?

Ее слова потонули во всеобщем хохоте. Она растерянно оглянулась, прежде чем героически продолжить:

– Один росток – еще не пастбище, сена не накосишь. И садом один цветок тоже не будет. Жизнь, она должна быть пестрой. И разной. Цыгане – они и есть цыгане, пусть другие становятся докторами.

Учитель уныло вздохнул, не в силах что-либо возразить. Потом решил призвать на помощь букву закона.

– Послушайте, в Народной Республике Болгарии образование обязательно для всех. И кто не посылает своего ребенка в школу, будет платить штраф. Точка!

Цыганский барон извлек кожаный кисет из широкого кузнецкого пояса, шлепнул его на стол и развязал бечевку.

– Сколько нужно, учитель?

Стойчев только отчаянно махнул рукой.

Мюмюн продолжил не без желчи:

– И только поэтому ты явился на цыганский праздник с милицией? Это ведь наш большой праздник, брат, Святой Георгий!

– Не поэтому, Мюмюн. Не поэтому мы пришли. И вести у нас нехорошие.

Это сказал старшина. Он достал из плоской планшетки и протянул Мюмюну сложенный вчетверо листок. Барон развернул бумагу, повертел в руках, но, похоже, читать не умел и передал ее учителю.

Стойчев бросил беглый взгляд на текст, удивленно посмотрел на милиционеров, потом на Мюмюна, и я снова заметил, как его кадык подскочил, как поршень, вверх – вниз, когда он смущенно сглотнул.

– Читай, – велел цыган.

Учитель вздохнул и, помолчав, медленно стал читать. Я уже не помню, что было написано в том документе, но это было что-то одиозное, в духе самых холодных и бездушных бюрократических резолюций.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю