Текст книги "Собрание сочинений. Т.1. Фарт. Товарищ Анна"
Автор книги: Антонина Коптяева
сообщить о нарушении
Текущая страница: 41 (всего у книги 42 страниц)
– Не надо. У вас будет болеть голова, а завтра рабочий день.
– Работа? Ой, как у меня кольнуло в сердце! Нет, ничего, это нервное. Давайте выпьем, и, пожалуйста, бросьте свои мамины охи. Мне от них скучно делается, честное слово! «Будет болеть голова»! Ну, что за пустяки, когда душа расстается с телом!
Она выпила одну за другой две рюмки и, блестя глазами, посмотрела в лицо Ветлугина. Он был очень бледен.
– Вы мой друг. Вы не станете думать обо мне дурно. Но у меня такое настроение… Такое настроение! – Валентина сжала руки, хрустнув пальцами, и, не находя слов, повторила: – Такое настроение сегодня… И я, право, не пьянею. Нисколько! Это же чудесный коньяк!.. Смотрите, он светится, как золото!
От широкой спины голландки тянуло теплом, и хорошо, что рядом сидел надежный друг. Может быть, именно в нем счастье? Может быть, ему, сильному и покорному, надо было сказать сердечное слово. Она устала от своего одиночества, но зачем-то доверилась другому, который так жестоко поступил с нею!
Недавно он протянул ей руку, как всегда, вверх ладонью…
Однако он сделал это не сразу, и какое странное выражение было на его лице! Так глядят на нищего, не имея за душой ничего, что бы подать ему… Ну да! Что он мог дать, если все свое богатство отдал Анне?
Валентина потянулась за бутылкой, но вдруг увидела Тайона, который подобрался к кастрюльке с молоком, стоявшей под окном на полу, столкнул крышку и лакал лениво, громко.
– Ты с ума сошел! – вскричала Саенко. – Вот еще новости! – Она оттащила собаку в сторону, ударила ее подвернувшейся под руку мягкой туфлей. Тайон заворчал. – Ах ты, негодяй! Еще и злится!
Валентина ударила его сильнее; тогда он, извиняясь, лег, подполз к ее ногам и замер, заискивающе помахивая хвостом. Она посмотрела на его виноватую морду, и туфля выпала из ее рук.
Ветлугин улыбался, глядя на забавную сцену, а Валентина стояла, вся красная, кусая губы: точно такое виноватое выражение было прошлый раз у Андрея! «Как собака!.. Как побитая собака!» Гневные слезы выступили на ее глазах.
Значит, не было у него никакой любви! Как он сказал в лесу: «Если бы было „жаль“, то и охоты бы не было». Значит, ему не жаль меня… одна охота!
Женщина резко встряхнула головой и засмеялась, но так, что, не видя ее лица, можно было подумать о подавленном рыдании, и снова вернулась к столу.
Она подняла свою рюмку, вгляделась в нее на свету.
– Давайте выпьем за нашу встречу, – сказала она. Скорбь смягчила ее звонкий голос, и он зазвучал подкупающе сердечно: – Вы слышите, как гудит за окном пурга? А когда мы встретились, стояла весна… Какая солнечная была нынче весна! Мы сидели в столовой у окна… Я спросила вас: «Кто вы?» И вы ответили: «Человек». – Валентина положила руку на плечо Ветлугина. – Слышите, как воет на чердаке ветер? Он шумит на крыше, будто хочет своротить ее с дома!.. Тогда все разлетится… и свет и тепло… В такую страшную ночь немыслимо быть одинокой!
* * *
Валентина проснулась от испуга: кто-то держал ее за руку. Да что же это? Она лежала раздетая, закрытая простыней и одеялом… и не одна… Повернула голову, готовая вскрикнуть от испуга, и не вскрикнула: возле ее узкой кровати, склонясь к ней на подушку, прикорнул Виктор Ветлугин.
Серый рассвет вползал в комнату, но в полутьме Валентина сразу заметила, какое счастливое лицо у спавшего Ветлугина.
От ее резкого движения он открыл глаза и остановил на ней взгляд.
– Жизнь моя! – прошептал он тихо. – Радость моя!
Он был счастлив… Он был счастлив!!!
Валентина спрятала лицо в ладонях.
– Боже мой, что я наделала!
Отчаяние, прозвеневшее в ее голосе, хлестнуло Ветлугина. На сердце у него захолонуло. Желая что-то сказать, успокоить ее, он придвинулся, но она обеими руками оттолкнула его.
– Я вас ненавижу! Как смели вы… воспользоваться моей… слабостью!
Она не смотрела на Ветлугина и не видела, как он побелел, как затряслись и растянулись у него губы, уродуя лицо гримасой нестерпимой боли, только почувствовала вдруг содрогание его большого тела, забившегося у кровати в припадке тяжелого мужского плача.
– Я вас не тронул… Я не мог вас тронуть такую… больную!.. – почти выкрикивал он сквозь глухие рыдания. – Если бы это случилось, я сам возненавидел бы себя на всю жизнь!..
44
Какая пурга крутилась над землей, развевая седыми космами! Крыши враз побелели, когда опала бешено хлеставшая поземка. Стало тихо и холодно.
Да, тихо стало. А снег все падает – сплошная завеса из движущихся в воздухе пушистых хлопьев.
Рыжая собачонка, похожая на лису, дрожала на ступеньке крыльца. Валентина открыла дверь и позвала ее. У собачонки улыбчивый взгляд подхалима, но она молча проскальзывает мимо женщины в теплоту дома и садится у кучи сырых дров. В коридоре топится печь. Собачонка греется и дрожит. Она могла бы кое-что рассказать Валентине о грусти Андрея, но она только улыбается и встряхивает свою шубку, пахнущую мокрой псиной.
Валентина входит в комнату и думает:
«Все хотят любви, а она как призрак, вечно зовущий. Проходишь, словно в тумане, и остается лишь чувство щемящей тоски. Было что-то прекрасное – и рассеялось».
Она сняла пальто, вспомнив собачонку, отряхнула его под порогом и, укутавшись шалью, принялась ходить из угла в угол. Ей нездоровилось; должно быть, простудилась, когда ночью бродила по прииску. Она подошла к окну, приложилась лбом к холодному стеклу, ее знобило, но голова горела.
«Вот бы когда умереть! – подумала она, и впервые ей не стало жалко себя при этой мысли. – Ну, что я такое? Жила с одним, потом с другим – и не как-нибудь, а в семью влезла… Теперь вот еще Ветлугин! Ох, что он подумал обо мне, когда я оставила его у себя?.. Нет, он все понял. Он единственный, кто любит и уважает меня…»
Валентина отошла от окна, потирая ладонью нахолодавший лоб. Вид у нее был глубоко сосредоточенный.
«До чего жалко мне его теперь!.. Он, наверное, гордился собой, а я его точно по лицу ударила! Ушел, и ни одного упрека. А плечи у него все еще вздрагивали. Он плакал. Как страшно он заплакал тогда. И Анну мне только сейчас стало жаль. Что она пережила по моей милости?! Как она сказала: „Я и не думала, что замужем так хорошо“. У нее настоящая любовь была, а я, вместо того чтобы порадоваться ее счастью, позавидовала ей…»
«Вон ветер опять поднялся – все закружилось. И снег совсем черный летит, или у меня в глазах темно… Каждый скажет теперь обо мне: дрянь такая! А разве я дрянь? – Саенко с трудом прошла по комнате – будто груз пудовый тащился за ее ногами, и прилегла на диване. – Я чувствовала себя сильной и гордой, пока оберегала себя. После своей неудачной семейной жизни решила, что если мне понравится кто-нибудь еще, то я сбегу от него на край света… Вот и сбежала! Но нельзя же всю жизнь – до самой старости, до смерти – прожить в одиночестве! Как я была слепа!.. Почему я обижала Ветлугина? Почему оттолкнула его любовь? Оттолкнула возможность ничем не омраченного счастья!»
Валентина закрыла глаза и долго лежала не шевелясь в каком-то оцепенении.
«Ко ведь еще не все потеряно. Никто не избегает меня, не презирает, а товарищи по работе и жалеют. Даже наш милый брюзга Климентий Яковлевич сунул мне пакет яблок сегодня и прорычал, что надо лучше питаться, а то я уже не похожа ни на врача, ни на женщину, а черт знает на что! Да, он так и сказал: „Похожа черт знает на что“. – Валентина опять притихла, и глаза ее сделались огромными. – Может быть, он ухаживает за мной теперь, как за распутной… Сегодня яблоки… Завтра отрез на юбку! Но она представила его миловидную жену и троих детишек, и ей стало стыдно до боли. – Вот его бы еще оскорбить!.. Он, наверное, затопал бы ногами, закричал, во всяком случае, не заплакал бы… Что же не идет Ветлугин? Какими словами попросить теперь у него прощения?»
К ночи Валентина совсем разболелась и начала метаться то в жару, то в забытьи. И вдруг ей показалось, что около нее в темноте стоит Андрей. Она замерла: страх нового унижения охватил ее.
– Уходите, – тихо сказала она. – Теперь все кончено.
И столько печальной решимости было в ее голосе, что тот молча отвернулся и, сгорбясь, пошел к выходу. Он отворил дверь, свет из коридора упал на его плечо, и Валентина узнала кожаное пальто Ветлугина.
– Виктор! – крикнула она, поднимаясь.
Он остановился, включил свет и подошел к ней, похожей на тоненькое деревцо, дрожавшее под осенним ветром. Шаль, протянувшаяся за нею по полу, походила на ее тень.
– Какими словами просить мне у вас… – заговорила она, поднимая к нему восковое лицо с пятнами горячечного румянца.
– Вы совсем больны! – Ветлугин со страхом вгляделся в ее черты, искаженные страданием. – Пожалуйста, не надо никаких слов!
45
Почти двое суток бушевала метель, будто зима утвердилась по-настоящему. Андрей хорошо запомнил эту метель. В те дни он поверил, что зима уже пришла, как поверил тому, что его полноценная жизнь навсегда надорвана.
В тот метельный вечер, когда Валентина узнала о беременности Анны, Андрей решил окончательно переговорить с ней. Он всегда был очень прям, даже резок в отношениях с людьми и сразу предпочитал идти навстречу неизвестности. Как же мог он в течение стольких дней малодушно избегать объяснения с женщиной, с которой не на счастье связал свою судьбу? Что его удерживало? Анна отказалась от, него. Он был волен располагать собой, а медлил, и, уже решив наконец, что с Валентиной будет несчастен, но еще не выяснив толком почему, прятался от нее, подавленный стыдом и раскаянием.
Теперь, когда Анна отошла от него, Андрей все чаще думал о прошлом: оно было прекрасно. А с чем бы он пришел к Валентине?..
«Вот когда настоящий-то разброд! – мучительно думал он, прислушиваясь к разбойному свисту ветра, кидавшего в стекла пригоршни мерзлого снега. – Надо пойти к Валентине и все рассказать, что я мучаюсь, что детей не смогу забыть, и ничего, кроме терзаний, не внесу в ее жизнь. А то она ждет и думает разное, а тут еще ветер, как с цепи сорвался! Пусть она осудит… Да нет, она не осудит меня за увлечение, оно было серьезно – я сам все поставил на карту. А малодушие мое – обида страшная».
Андрей торопливо оделся и, впервые не таясь, поспешил на квартиру Валентины. Ему казалось, что таиться теперь было не для чего: он шел не к любовнице, а к обиженному им человеку. Но дверь ее комнаты была закрыта. Он вышел в мутную метельную мглу и направился к больнице.
– Давно бы так надо – в открытую, – строго сказала ему дерзкая на язык сиделка Максимовна. – К той или к другой, чем обеих-то мучить.
– Я не с тем пришел.
– А не с тем, так и говорить не о чем, и искать ее, зря тревожить не побегу, – сердито сказала она и, удаляясь, проворчала: – Ох, уж эти мужики! И везде-то наша сестра за них страдает!
* * *
Андрей замедлял шаги, проходя мимо освещенных окон, смотрел, нет ли где Валентины? Может быть, в тот момент, когда она, изнемогая от горя, стояла у обледеневшей скамьи, он прошел улицей мимо тополей парка, второй раз заглянул в ее дом, потрогал дверь, постучал и почти выбежал с тяжелым чувством невольного убийцы.
Ветер точно потешался над ним: толкал его то в спину, то в грудь, рвал с него одежду, с шипеньем расползался перед ним сизой поземкой. Но вдруг в стороне распахнулась дверь, золотой сноп света рассыпался по черно-белой улице, и мужской голос, молодой, звучный, радостный, сказал громко:
– Ну и погодка! Разгулялась – красота!
Девичий смех послышался, и двое юных, может быть, те, которые недавно растревожили Анну, пробежали мимо Андрея.
Вернувшись домой, он, как был, в мокром пальто, лег у себя на диване, зарылся лицом в подушки.
Ночью Анна проснулась от странной тревоги. Она села на постели. Ветер шумел за стеной. Она напрягла слух и услышала подавленно-глухие рыдания в соседней комнате. Рука ее судорожно захватила и сжала оборку ночной рубашки. Жалость матери к несчастному сыну пробудилась в ней. Встать! Подойти! Сказать ласковое слово! Но она сидела, не шевелясь: гнев оскорбленной женщины был сильнее жалости.
46
Через несколько дней снег растаял, и снова наступило настоящее лето. Удивляя всех старожилов, оно стояло еще не одну неделю, такое жаркое, что шоссе поседело от пыли, а по обочинам его и по взгорью из-под бурой травяной ветоши проглянула зелень. И, точно устав от этой безвременной жары, торопливо стали осыпаться последние листья с ив и тополей.
– Эксцентрическая погода! – сказала Клавдия, греясь под солнышком на завалине дома; она была в темном шерстяном платье и черном шарфике. – Климат здесь совсем ненормальный.
Несмотря на это решительное утверждение, лицо старой девы выражало явное удовольствие. Она была чем-то очень довольна и в то же время обеспокоена. Время обеда давно прошло, а она все не двигалась с места и только изредка вытягивала узкую на длинной шее головку и присматривалась, прислушивалась.
Она слышала, как Андрей входил в столовую, как выходил обратно, шумно двинув стулом.
«Ничего, подождешь! А распорядиться сам не посмеешь», – подумала она, притаиваясь, но тут же оживленно вскочила, увидев идущую к дому Анну.
Очень редко теперь Анна и Андрей садились за стол вместе, а Клавдии сегодня это было просто необходимо. Подавая второе, волнуясь до хрипоты в голосе, она сообщила:
– Виктор Павлович и Валентина Ивановна сегодня с законным браком! Сама видела, своими глазами, как они ходили в поселковый Совет.
Подосенов опустил вилку, закашлялся. Анна покраснела, но оба не произнесли ни слова и не посмотрели друг на друга.
«Так она решила вытравить из сердца Андрея, – думала Анна о Валентине, возвращаясь на работу. – Да, нашла себе другого и всю любовь растоптала. Неужели это легче сделать, чем перестрадать одной?»
* * *
В первую минуту Андрей ощутил от слов Клавдии почти физическую боль и в то же время… невольное облегчение. Потом все слилось в чувство грусти. Оскорбленная им Валентина сделала новый шаг в жизни, совсем отделивший ее от Андрея; она точно спряталась за широкой спиной Ветлугина. Думая о ней, Андрей сразу представлял выпуклые карие глаза главного инженера, его мощные плечи, руки его, которыми он обнимал ее.
Встретясь с ним, Андрей не смог набраться решимости, чтобы поздравить его, а сразу холодно заговорил о деле, Ветлугин, наоборот, был добр, уступчив, а когда кто-то, может быть по примеру Клавдии, громко спросил его о здоровье жены, он юношески покраснел от удовольствия.
Он был счастлив.
«Ну и пусть живут, радуются. Хорошо, что они счастливы. Он красивый, здоровый!.. – Чувство неприязни к молодожену шевельнулось в душе Андрея, и он нахмурился от досады на себя. – Определенно красивый, – отметил он, исподлобья посматривая на Виктора, – такие нравятся женщинам… Но разве это любовь была у нее, если она так скоро ушла к другому? Если назло мне, то это все равно никуда не годится».
47
Андрей стряхнул снег с рукавицы, натянул поводья. Перед ним лежала болотистая марь, запушенная молодым снегом. Под белыми кочками еще чернела сморщенная тонким ледком вода. Было тепло, и снег валил такими клочьями, что за его живой завесой едва виднелись черный лесок по ту сторону болота и приземистые горы за ним. В этих горах ожидал Андрея Чулков: нужно было осмотреть участки для новой разведки. Они закончили свою работу на Звездном, и теперь там хозяйничали Ветлугин и Анна.
Геолог вспомнил приезд Чулкова с образцами найденной руды, красавицу канаву на Долгой горе и то гордое и радостное оживление, которое было у разведчиков в первые дни открытия. Теперь все понемногу улеглось. Андрей чувствовал себя уверенно, но радости уже не испытывал.
«Отгрохают они там заводище!» – подумал он о Ветлугине и Анне и осмотрелся по сторонам.
Он проезжал здесь два раза прошлым летом, но снег, щедро лепивший свои хлопья на что ни попало, совершенно изменил вид окрестности. Подосенов хорошо помнил только то, что ехать надо прямо на черневший впереди островок, а там начиналась возвышенность, тоже болотистая, но поросшая редким лесом.
– Тропа где-то здесь, – пробормотал Андрей и тронул с места Хунхуза.
Следы конских ног, налитые черной грязью, остались ненадолго на опушке, где торчали хилые березки, облепленные мягкими комьями снега. Анна сама предложила мужу взять для этой дальней поездки ее лошадь вместо его захромавшего Коршуна.
Андрей-то не совсем доверял чутью горячего Хунхуза, хотя и отдавал должное его смелости.
Торопливо выдирая ноги из чавкающей грязи, талой под снегом, Хунхуз уверенно пробирался по болоту, раздирал широкой грудью спутанные кусты, шагая по крупному могильнику. Но он упрямо направлялся на пропотевшее от подземных ключей озерко, где ржавая вода окрасила желтизной падающий в нее снег, и нервы Андрея не выдержали… Он совсем не помнил, чтобы на пути стояла такая широкая мочажина, – правда, они были раскиданы по всей равнине, но меньше, незаметней. Конечно, левее, там, где кочки торчали чаще, должна пролегать тропа, по которой он ездил летом.
Пустив в дело плеть, Андрей с трудом заставил толстокожего Хунхуза свернуть с облюбованного им направления.
Хунхуз, неохотно подчинившись, пошел так же смело, но острые уши его, поставленные торчком над стриженой гривкой, стали прядать настороженнее, и в оскаленной, с трепещущими ноздрями морде появилось волчье выражение. Широко расставляя ноги, он переступал по кочкам, которые оседали под двойной тяжестью лошади и человека и, сбросив пухлые шапки снега, снова выпрямлялись, косматые от жесткой рыжей осоки.
Подосенов проехал еще и оглянулся: дальний лес теперь едва виднелся в снегопаде, но черная полоса, обозначавшая путь лошади, еще темнела отчетливо.
«Хорошо, что я свернул сюда», – подумал Андрей, но вдруг странно осел книзу вместе с седлом.
Скошенный назад выпуклый глаз Хунхуза смотрел на него.
«Ну, что теперь будет?» – просто спрашивал взгляд остановившейся лошади.
Она не поднялась на дыбы, не опрокинулась, заваливая под собой всадника, а с безрассудной храбростью влезла в болото с последнего зыбкого островка всеми четырьмя ногами. Не зря же ее направили сюда. Пока можно было, она шла…
«А дальше как?» – спрашивал взгляд Хунхуза, ставший непривычно кротким.
– Ну, милый, ну! – ободряюще сказал Андрей и подобрал ноги выше к седлу.
«Милый» натужно вздохнул и, поверив еще раз, рванулся вперед всем напряженно собранным телом, рванулся и действительно пошел, разваливая грудью черную грязь. Крутые мускулы его шеи сразу налились мелкой дрожью.
– Шагай смелей! Немножко осталось, – просил Андрей, приподнимаясь в седле, точно это могло облегчить движения Хунхуза.
Снег продолжал падать, и все так же близким и далеким казался желанный ольховый лесок.
«Может быть, я не туда правлю?» – подумал Андрей, тоскливо осматриваясь и замечая, что правее выделился второй такой же колок.
Хунхуз шел, выбиваясь из последних сил. Он сам не хотел тратить время на отдых: лес манил его, обещая твердую землю под копытом.
«Нет, не туда!» – холодея, решил Подосенов, видя, как с каждым шагом глубже заходит лошадь, хрипя от натуги, и потянул правый повод. Но Хунхуз только устало повел ушами.
«Что же ты сразу не пустил меня туда?» – как будто сказал он.
И, точно вправду осознав эту мысль, поняв неуверенность седока и безнадежность своей попытки выбраться, лошадь остановилась. Силы сразу покинули ее.
Теперь болото держало ее прочно. Андрей встал в седле и, не выпуская поводьев, прыгнул на ближнюю высокую под снегом кочку. Он попробовал тянуть за повод, но едва удержался сам на зыбкой дерновой подушке, наросшей на плавучем торфяном пласту, и лошадь не тронулась с места, оседая все ниже, кося на человека тоскующим взглядом. Утратив опору, она еще искала ее ногами, и от судорожных этих движений трясина вздрагивала и сипела, жадно расступаясь под тяжестью животного.
Жалуясь, лошадь заржала тихим, бархатным голосом. Андрей огляделся, но ждать помощи было не от кого… Не оборачиваясь на вытянутую, с приложенными ушами, тонконоздрую морду лошади, он двинулся прочь, опираясь на ружье, как на дубинку, скользя и проваливаясь. Тогда, испугавшись, что его покидают, Хунхуз заржал пронзительно-звонко.
Андрей полз по кочкам, хватался, выдираясь из топи, за жесткую осоку, изрезавшую в кровь его ладони, и все время отчаянное ржанье покинутой лошади, не переставая, билось в его ушах. Но уже не жалость, а ужас вызывал в нем этот напрасный зов: он сам, как дикий зверь, боролся за свою жизнь, пока, обессиленный, не уткнулся лицом в обхваченную руками травяную подушку.
– Ох, мама! – сказал он и затих.
48
Он лежал, запорошенный снегом, и милые образы теснились в его стынущем, словно обнаженном мозгу. Он видел Анну, которая тоже шла по болоту, но шла стремительно; приблизилась к нему, подняла его и понесла, будто ребенка, а вокруг волновалась уже голубая зыбь гигантского озера. Солнце просвечивало воду до твердого дна; длинные волосы женщины колыхались в ней, точно черные водоросли. Анна легко несла Андрея на вытянутых руках, и волны омывали его нагое тело… Но вот волна поднялась, подхватила его на гребень – и кинула обратно в болото. Он лежит на снегу, и волосы его смешиваются не с жесткой осокой, а со светлыми кудрями Валентины. Он целует их, эти кудри, целует ее глаза. Но не любовь смотрит из них, а смертельный ужас. Какие они черные, глубокие, огромные! Это глаза Анны!.. Анна стонет там, в зыбунах.
Андрей приподнял голову и снова уронил. Но Анна стонала, звала его. Собрав все силы, он стряхнул с себя оцепенение, понял, где находится, вспомнил, что Анна жива, и страстное желание выбраться отсюда снова овладело им. Руки закоченели, и ему с трудом удалось стронуться с места, двигая ими, словно ластами… И вот он выбрался, выполз, как выползает из болота лось. Поднявшись на ноги, геолог обернулся. Глаза его искали место, где была лошадь. Но снег запушил и его собственный след…
* * *
На Чулкова Андрей набрел по запаху дыма. Таежник уже перекочевал и отсиживался в шалаше на берегу реки. Он ожидал Подосенова дня на два позже и, числясь в очередном отпуску, охотился на тетеревов, успев подбить штук двадцать черных косачей, краснобровых и белохвостых, и с дюжину скромнорябеньких тетерок, а потом снег испортил ему охотничье настроение.
– Косачи сидят на березках, а у меня в глазах сплошное мелькание, – сердито ворчал он, развешивая и растягивая у костра выполосканную им в реке одежду Андрея. – Нагрянет братва – надолго ли этой дичины хватит! Эк его прорвало: сыплет да сыплет! В метель по тайге ходить немыслимо: она так тебе изобразит местность, своего жилья не признаешь!.. Жалко Хунхуза!.. Теперь старик Ковба изведется с горя.
Андрей все еще не мог прийти в себя, зябнул и жался к огню. Чулков говорил, явно пренебрегая собеседником: в голосе его звучало не столько сожаление о лошади, сколько осуждение Андрея. Потом, взглянув на него, худого, измученного, облаченного в одежду с чужого плеча, Чулков смягчился и добавил:
– Спасибо, хоть сами-то выбрались. Бог с ней, с лошадью.
Он снял с огня чайник, поставил на ящике в шалаше нарезанное в миске вареное мясо, хлеб, каменно-жесткую «московскую» колбасу, выпил за компанию стопку разведенного спирта, не закусил, а просто утерся рукой и, выбрав парочку косачей, грузно сел у входа – начал теребить атласно-черные перья.
«Хорошие люди, а канитель какая у них идет! – грустно думал Чулков. – Зачем было в трясину лезть, когда тропа существует? Мысли-то не тем заняты! Мог бы и вовсе не выбраться!»
Гладкая головка мертвой птицы моталась по земле, подмигивая Андрею прижмуренным глазком, а сам Чулков, осыпанный птичьим пером, походил на большого хищного зверя. Он ощипывал свою добычу молча, хмуро, и эта хмурь, как тень, ложилась на лицо Андрея: казалось, рвалась последняя дружба, скупая на внешние проявления, но надежная.
Андрею вспомнилась ночь на Долгой горе, тоскливое чувство отчуждения от работы, от окружающей обстановки. Легче ли было ему теперь? Теперь он просто боялся приближения ночи.
49
Чулков хотел выйти из шалаша, но оленья шкура, прикрывавшая вход, была придавлена чем-то снаружи, потом она мягко подалась, и целая куча снегу обрушилась на голову и плечи таежника.
– Ух! – вскрикнул он, ощутив холод за воротником, и, что-то бормоча себе под нос, принялся отбрасывать снег.
Андрей, разбуженный восклицанием Чулкова, сонно смотрел, как возился в сугробе его приятель. Над тайгой вовсю гуляла метелица. Но, только увидев косо летевшую поземку, Подосенов услышал тонкий посвист ветра, а затем и мощное гудение леса, раскачиваемого бурей, и проснулся окончательно. Вся неприглядность его положения представилась ему: одно хуже другого, и в завершение драмы гибель замечательной лошади. Ржанье гибнущего Хунхуза как будто еще звенело в ушах Андрея.
«Душегуб ты проклятый», – сказал он себе со злостью, сбросил одеяло и сел. Чулков, загораживая вход своей крупной фигурой, втаскивал в шалаш железную печку.
– Сейчас огонька добудем, чайку сварим, тогда дури сколько влезет, – рассуждал он вслух. – Все закидала. Прорвало ее не вовремя! – пожаловался он Андрею на метель с тем же вчерашним брюзгливо-недовольным выражением. – Печку еле раскопал!
Он быстро установил трубу, растопил печурку, поставил на нее котелок со снегом и присел возле, на куче нарубленных дров, протягивая к теплу растопыренные пальцы, озябшие и красные.
– Теперь нам дня два здесь отсиживаться, покуда ветер не переменится, – продолжал он, не поворачивая головы, с обычной манерой словоохотливого человека, привыкшего рассуждать наедине с собой. – Вот ужо стихнет, тогда пойдем на ключ, где разведка будет. К этому времени, глядишь, и ребята наши подъедут. Жалею я: не наказал конюхам, чтобы они обратным ходом книжечек побольше захватили из библиотеки. Теперь мое дело таковское – своя жизнь конченная, так хоть на чужую поинтересоваться. Книжку такую почитать, про любовь, про молодых да хороших.
«Что он меня ковыряет?» – подумал Андрей с досадой.
А Чулков снял с печки котелок и, высунувшись из шалаша, начал тут же, у входа, добавлять в него снегу.
– Молодой, еще не слежался, как пух, – приговаривал он. – Вот мороз двинет, тогда другое дело. Тогда снег, как сахар, станет, зернистый да тяжелый, раз черпанешь – и сразу полкотла натает.
Разведчик снова сел на свое место, и Подосенов увидел, что лицо у него сегодня особенно грустное, даже унылое.
– Не люблю метель. Форменный ералаш она устраивает, никому не нужный, – сказал Чулков, искоса взглянув на своего начальника.
– Вы всю жизнь в лесу, – ответил нехотя, чтобы только поддержать разговор. – Вам это родное… привычное.
– Родное, конечно, – пробормотал Чулков и продолжал оживленнее: – Вот живет, к примеру, муж с женой, любит ее… уважает, а она горячая, нервная… Чуть не по ней – и пошла рвать: бранится, истерики всякие… Так разве мужу приятно? Терпит, да и все. Но привычка к этому делу плохая. Не люблю сварливых баб и когда метель не люблю. Когда этак вьюжит, самому выть хочется.
Он умолк, а воображению Андрея представилась Фекла, тоненькая, хрупкая, несчастная женщина, бегущая по лесу с ременной веревкой в руках. И еще тоньше кажется она в мглистых облаках бурана, под раскидистым суком дерева. Ветер покачивает ее, треплет тугие косы, роняет, обегая ее, пригоршни снега. И растет сугроб, тянется белым языком к носочкам маленьких меховых унтиков, и снежинки не тают на лбу Феклы, на жестких ресницах, над тусклой чернью раскосых глаз…
– Всегда я любовался на вас с Анной Сергеевной, – промолвил вдруг Чулков, и Подосенов весь вздрогнул: так резанули его эти жестокие теперь слова. – Вот, думал, какое счастье людям выпало, и дитенок у них… Только бы жить да радоваться, а все наперекосяк, извините, пошло. – Чулков задумался и неожиданно смело сказал: – И как вам не грех было этакую женщину обидеть, Андрей Никитич!
Андрей открыл рот, но ответить не мог: задыхался, глядя на Чулкова большими глазами.
– Ну, чего вы встопорщились? Обидели, факт. И я, при всем моем уважении к вам, не могу о том промолчать.
– Лежачего бьете!
– Нет, я этого сроду не делал. Хотя кого другого за Анну Сергеевну побил бы. Ведь в самую трудную минуту она нам деньжонок подбросила… А вы? Да за такое сочувствие!..
– Сочувствие! – перебил геолог, загораясь страстным негодованием. – Кинуть в окно кусок нищему. Как это называется по-вашему?
– Не кусок, а пятьдесят тысяч, да не государственных, а своих. Вот так – выложила из кармана и сказала: возьмите, товарищи, дорогие, – не унимался Чулков. – Не шумите, все равно тут, кроме меня, никто не услышит: лес да снег кругом.
– Да разве я один виноват в том, что случилось?! – кричал Андрей. Все напряжение последних месяцев прорвалось у него бешеной вспышкой: так больно задел его Чулков. – А она святая, выходит! Не верю в твои поиски! Грош цена твоему труду. Ага, ты еще кипятишься! Ты еще ходишь, привязываешься ко всем, как сумасшедший, как нищий. Ну, на тебе, и отвяжись! Сочувствие! Эти деньги – подачка – самое страшное оскорбление в моей жизни. А надо было стерпеть, принять их надо было, потому что иного выхода не предвиделось. Я в работу на Долгой горе всю душу вложил… – Голос Подосенова прервался на выкрике.
Охваченному гневом тесно в шалаше. Стукнувшись раза два о жерди наката, он опомнился, но, присев на вьюк, так и застыл с опущенными руками.
Чулков смутился: слишком близко и понятно было ему чувство, оскорбленное в его начальнике.
– Да разве она так относилась? Не верю я что-то!.. Не из таких она, Анна-то Сергеевна!
Андрей не ответил, потом, глядя на выход из шалаша, где безобразничала метель, заговорил в тяжелой задумчивости:
– В труде все мое значение человеческое, лучшее, что я вырастил в себе, и плевать на него никому не позволю.
Таежник слушал. Он сам мыслил и чувствовал так же. Если бы его сняли с разведки, не доверяя ему это дело, и заставили выполнять что-нибудь другое, ведь и в нем поднялся бы гневный протест! Неужели Анна Сергеевна так оскорбила Андрея? Не напрасно ли он, Чулков, взбудоражил его? Не лучше ли было промолчать, как молчал он в последнее время, уже зная обо всем? Но вспомнилась энергия, доброта Анны, и Чулкову снова захотелось обрушиться на Подосенова.
«Зря ты, Андрей Никитич, себе и другим голову морочишь. Думаешь, мы сами рассуждать не умеем!» – хотел он сказать, но почувствовал, что геолог все-таки прав: нельзя было не обидеться, когда его не признавали. Прав и в том, что защитил свое дело и довел его на Долгой горе до победы, и, однако, подумав, Чулков заговорил снова:
– Был у нас случай на разведке… Один разведчик порубил себе руку топором. Парень здоровенный. Сами мы – доктора и знахари. Да надоумил его кто-то, что может получиться заражение крови. Он и ударился на приисковый стан. Покуда добирался тайгой, не день, не два прошли. Явился в больницу без ума и еще с порога орет: «Доктор, заражение крови у меня!»