355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Антонина Коптяева » Собрание сочинений. Т.1. Фарт. Товарищ Анна » Текст книги (страница 15)
Собрание сочинений. Т.1. Фарт. Товарищ Анна
  • Текст добавлен: 21 октября 2016, 21:16

Текст книги "Собрание сочинений. Т.1. Фарт. Товарищ Анна"


Автор книги: Антонина Коптяева



сообщить о нарушении

Текущая страница: 15 (всего у книги 42 страниц)

– А нормы увеличите?

Ли так и не смог настроиться на ораторский тон: его перебивали поминутно.

– Зимой у нас пекари часто получали больше забойщиков, – говорил он. – Больше получали плотники, кузнецы… А ведь главная наша рабочая сила – это вы, горняки-забойщики. Все остальные – подсобные. Чтобы создать вам лучшие условия, мы ликвидировали уравниловку. Труд забойщика должен стать ведущим! Но разве он станет ведущим, если вы хотите иметь старые нормы? Нет! Не станет! Нестеров в прошлом месяце заработал тысячу четыреста рублей… – В зале ахнули, а Ли намеренно помолчал, отыскивая взглядом Егора. – Да-да, тысячу четыреста!.. А нынче получит еще больше. Спрашиваю: разве он работает дольше вас? Нет, также шесть часов. Или он старается до седьмого поту? Тоже ничего подобного. Ударники, перешедшие на подкалку, работают спокойно. Все дело в распределении труда. Этим ведущим ударникам увеличение нормы не страшно. И себе и производству польза. Смотрите, как заинтересовались новыми методами на Куронахе.

– Там грунта крепкие.

– При таких грунтах и мы перешли бы.

Ли развел руками, выражая недоумение.

– В разном грунте разная глубина подкалки, только и всего. – Он еще минут двадцать толковал о соревновании, подкалке и уплотнении рабочего дня, а отходя от рампы, кивнул Егору.

Егор, наступая на ноги тесно сидевших шахтеров, долго пробирался вперед. Он очень волновался, когда выслушивал горняков, упрекавших его в желании возвыситься над ними. Никогда о нем так много не говорили, и он с непривычки робел и стеснялся.

Выйдя вперед, он долго пристраивался у сцены, не зная, как стоять, забыв, с чего начинать; поставил одну ногу на изломанную скамью, прислоненную к стенке, облокотился на колено, смахнул кепкой пыль с сапога, подбоченился.

– Долго ты там будешь переминаться? – крикнул ему Григорий, потеряв терпение. – Задрал ногу-то, ровно у фотографа. Лицом повернись к народу!

– Дай ему с духом собраться. Торопыга какой!

– А и вправду, чего он корячится битый час!

Егор, не обращая внимания на выкрики, поставил ногу поудобнее, вскинув голову, отыскал взглядом в президиуме Черепанова.

– Можно, что ли?

– Давай, давай, – сказал тот.

– Я, товарищи, совсем не хочу быть впереди других как личность, – сказал Егор, стоя вполуоборот к публике и помахивая кепкой. Голос у него вздрагивал, щеки горели. – Личность моя самая неинтересная: простой я парень и малограмотный. Но я хочу работать лучше всех, и тянуть меня обратно никто не имеет права. Здесь я не личность, а государственный человек. – В зале раздался смех, и Егор стушевался. – Да, тут я ударник, – поправился он. – Тут я обязанный идти напролом, не обращая своего внимания на разные хаханьки. В газете пропечатано, как я работаю с подкалкой. Вы все, наверно, читали? А я еще вот что хотел сказать: при подкалке труд в забое разделяется – откатчики только на откатке работают, забойщики на кайлении. При подручном крепильщике мне в одном забое работы не хватает. Предлагаю перейти на спаренные забои. Пусть мне дадут два смежных забоя, и я буду работать в них одним забойщиком при четырех откатчиках. Если создадут условия: чтобы был хороший инструмент, чтобы вовремя подносили крепежник, я обязуюсь выполнять техническую норму в двух спаренных забоях не меньше чем на сто семьдесят процентов.

Когда Егор сел, в зале поднялся гвалт. Обещание перевыполнять норму за двух забойщиков многим шахтерам показалось бахвальством. Другие, задетые странной самоуверенностью молодого, неловкого парня, решили тоже перейти на новые методы. И первым из них попросил слова Точильщиков.

21

– Хочу я, старуха, обратно на старание податься, – сказал Рыжков жене, придя однажды с занятий ликбеза.

– Да что ты, Афоня? – испуганно воскликнула Акимовна, поднимая с подушки голову, повязанную мокрым платком. У нее даже прошла головная боль, так всколыхнуло ее это сообщение. – Или случай какой?

– Нет, все в порядке. Просто есть у меня думка. – Рыжков положил на полку тетрадки, потом достал одну снова и, осторожно перелистывая страницы, сказал. – Вот, погляди-ка! Сам написал! Чернилом! Только буквы не совсем ровные – близко вижу хуже, чем издаля.

– Ты мне зубы-то не заговаривай! – Акимовна подошла к мужу, строго посмотрела на него. – Почему надумал с шахты уходить? Или с начальством контры получились?

– Контров никаких. Отношение со всех сторон хорошее, мне даже мастером предлагают идти в якутскую смену… Однако тянет меня на старанье, прямо покою нет. – Рыжков говорил медленно, негромко, как будто речь шла о самом пустяковом деле, но в душе побаивался, что жена начнет сейчас спорить, а может быть, и плакать, и мрачнел лицом, продолжая перелистывать страницы ученической тетрадки. Но Акимовна только укоризненно покачала головой:

– Эх ты-ы, единоличник!

Она не заплакала, и Афанасий Лаврентьевич облегченно вздохнул, но слова ее неприятно задели его. Он никогда не жил в деревне и понял по-своему, что это упрек в желании отделиться от товарищей – обидный для настоящего таежника.

– Я ведь в артель буду вступать, чтобы большой коллектив был.

– Мало тебе двух-то лет в Трудовой артели показалось?! Хорошо ведь сейчас живем, гляди, сколько всякого добра накупили! Небось на старанье не до тетрадок было. Брось ты это дело, Афоня, право!

– Нельзя бросать, Аннушка, невозможно. Я теперь кое-что соображать начинаю, новой забойной технике обучился. Нужно, чтобы на старанье было то же. – Рыжков присел к столу, начал свертывать цигарку – папирос он не признавал, считая махорочный дым „самым чистым“, – и продолжал с важностью: – Шахта – хорошее дело, да ведь не везде можно вести крупные хозяйские работы. На небольшой россыпи или на приисках, где площади уже испорчены, без старателей не обойдешься. Только в маленьких артелях никакой организованности нет и механизацию на пять – восемь человек не заведешь. Кроме того, научились мы теперь распределять труд, и сразу видно стало, сколько рабочей силы пропадает зря в мелких артелях. Стало быть, самое выгодное – крупный коллектив. Трудовую артель ты теперь забудь! Тогда мы работали безо всяких льгот и машин. А теперь такое дело: можно организовать гидравлику – это раз, можно большие буторные работы – два, или шахтовые с кулибиной – три. Поняла? – Рыжков поднес к сухонькому лицу Акимовны тяжелую ручищу с прижатыми пальцами и сказал: – Выбирай любое!

Акимовна из всей этой непривычно длинной речи поняла лишь одно, что Афоня с шахты уйдет обязательно, хотела отругать хорошенько, но посмотрела, как лучились под косматыми бровями его глаза, мохнато обросшие светло-русыми ресницами, и сдалась.

„Ну что с ним натолкуешь! Как к стенке горох. Раз решил – пересолит да выхлебает“, – подумала она и спросила:

– С квартиры-то съезжать придется?..

– Пока здесь будем помещаться. Старатели теперь приравнялись к рабочим. Раз я тут живу, куда же меня девать? А после свой домик выстроим, как настоящие жители. Завтра пойду с начальством разговаривать.

– Егор тоже переходит на старание? – поинтересовалась Акимовна.

Она была огорчена, но стоило ей взглянуть на мужа, и досада таяла: впервые за долгие годы совместной жизни она видела его таким успокоенным и счастливым. Но ведь он упрямый, а упрямцы, часто даже в ущерб собственному благополучию, поступают так, как им однажды захотелось. Он и сам не рад потом, а все гнет по-своему, пока не упрется лбом в непреодолимую стену. Шахтер – это звучало гордо и независимо. Старатель – отдавало горечью.

– Егор из шахты никуда не уйдет, – сказал, подумав, Рыжков. – Его теперь стараньем не переманишь. Прошлую смену они снова по шесть кубометров на брата дали. Из газеты не выходят: разошелся парень, спасу нет. Подумать только, как выработка взыграла! Кто бы мне сказал в прошлом году, что за смену можно завесить восемь огнив, я бы не поверил. А Егор и до двенадцати завешивает. Ведь это около двух метров погону! Вчера я к нему заходил… Лежит на постели и книжку читает. Тоненькая такая книжка, вроде тетрадки. „Интересуюсь, говорит, горным делом“. Учительница к ним на дом приходит, к ударникам-то. „Осенью, говорит, в школе будем заниматься“. Он ведь тоже не больно обучен грамоте-то. – Недавно совсем неграмотный, Рыжков не без гордости подчеркнул слово „тоже“, но Акимовна была слишком озабочена, чтобы обратить внимание на его самодовольство.

– Молодая учительница-то?

– Молодая… в твоих годах будет, пожалуй, – Рыжков рассмеялся от души, радуясь, что разгадал мысли жены. – Чего у них с Марусей-то опять получилось? Который уж день у нас не бывает. „Как, спрашивает, поживает Марья Афанасьевна?“ – а у самого ажно голос рвется. Зря она откладывает.

– Что же я поделаю, коли она такая поперешная? Нет у нее, стало быть, охоты выходить замуж, я ее и не тороплю. Колабин тоже за ней увивается, и техник один строительный…

– Техники все женатые, – сердито перебил Рыжков. – Это и гадать нечего, у всех дома жены оставлены. Пускай бы шла за горняка – как-то ближе к сердцу. Вот я ужо сам с ней поговорю.

– Выдумывай-ка! Мужское ли дело девчонке об замужестве говорить!

– Так ведь я же отец!

– Мало ли что! – сказала Акимовна и повернула выключатель: ровный белый свет разлился по комнате. Не мигающая свеча, не лампа-коптилка! Словно всю жизнь повертывала Акимовна такие вот выключатели. Светлые сумерки, голубевшие за окном, сразу потемнели, глянув синевой сквозь переплеты рам. Акимовна задернула занавески в своей и Марусиной комнатах, поправила зацепившуюся за подоконник тюлевую штору.

„Только начали жить по-людски, и опять все нарушится“! – грустно подумала она, пройдя на кухню, достала с печки пучок занозистых лучин, принялась растапливать плиту. Примус, блестя незахватанными боками, праздно сиял на полке. Разжигать его Акимовна не любила: больно шумит, засорится – ковыряй иголкой. Боязно: не ровен час пыхнет огнем в лицо».

– Опять плиту топишь? – спросил Рыжков, заглянув на кухню в кепке и сшитом Акимовной пиджаке. – Зачем же я тебе горелку покупал? Дрова летом экономить надо. Теперь леса близ приисков поредели.

– Ладно уж с экономией своей! Далеко ли собрался?

– Хочу в партком сходить! Ежели Маруся скоро придет, с ужином меня не ждите. Я еще в клуб зайду. Может, новости какие узнаю… Старик Фетистов нынче оконфузил меня насчет политики, спасу нет!

Акимовна приготовила ужин, поставила его в духовку, чтобы не остыл, вымыла руки и прошла в комнату. Ей вдруг захотелось плакать. Когда Афанасий ушел, ее снова охватило сомнение: а будет ли после перехода его на старание так же хорошо, как сейчас? Впервые за свои пятьдесят лет она жила в удобной светлой квартире и готовила настоящие обеды, ожидая с работы мужа и дочь. Однако она не ограничивалась только этим, а постепенно обрастала все новыми заботами: доставала у знакомых баб отростки с трудом завезенных комнатных цветов, воевала с курами, совершавшими разбойничьи набеги на огородные грядки, на единственную клумбу с белыми левкоями и золотисто-оранжевыми бархатцами. Недавно хохлатая пестрая курица вывела одиннадцать цыплят, и едва оперившиеся пострелята, к великому сокрушению Акимовны, совсем отвыкшей в тайге от домашней живности, успевали пакостить всюду. Только вышугнет она их из своего огорода, они уже роются в соседском; сбегает туда – глядь, они полезли в помойку, и она поспевает как раз вовремя, чтобы вытащить намокшего, жалко цымкающего птенца.

Для порядку она ворчит и ахает, хотя эти новые для нее хлопоты очень приятны ей. Но ей все кажется, что она бездельничает, и в хозяйстве появляется большеухий, длиннорылый поросенок, потом кошка, оставленная уезжающей знакомой, и Шарик с перебитой лапой, а когда рабочий день домохозяйки уплотнен до отказа, Акимовна начинает посещать женские собрания и приносит домой целую кипу шитья для детских яслей.

Вместе с шахтовым производством вошли в ее жизнь обеспеченность и спокойствие. И вдруг опять предстоит крутой поворот…

Давно забытая неприязнь к старательской работе проснулась снова в душе Акимовны. Полное тревог и огорчений встало перед нею прошлое.

«Всю свою молодость закопал Афоня в проклятые ямы – шурфы. Зачем же сейчас связываться с этим де лом?» Акимовна подумала о том, что запоздалое стремление мужа на старательские работы не принесет им счастья, и ей стало страшно. Найти бы его сейчас и попросить: «Не уходи из шахты, Афоня!» Но разве он послушается? Даже когда она была молодая, ее любовь не смогла отвоевать его у тайги. Сама уступила, сама пошла за ним на лишения. Акимовна вспомнила, какой заботой платил ей Афанасий за это, улыбнулась сквозь слезы и, вытерев щеки шершавой ладонью, прошептала:

– Стыдно тебе, Анна Акимовна! По раздумью-то завсегда, будто по болоту, поколь не выбредешь, зыбко. Пускай делает, как ему по сердцу. Верит, – значит будет хорошо.

Она достала с полки тетрадь Афанасия, начала просматривать крупно и коряво исписанные карандашом страницы: «На колхозных полях работают тракторы и комбайны».

«Что за комбайны такие?» – подумала она и припухшими от слез глазами прочитала дальше: «Красная Армия стоит на страже мирного труда». На следующей странице очень грязно написано чернилами: от неумелых нажимов перо, поцарапав бумагу, разбрызгало зеленоватые пятна. Сама Анна Акимовна давно уже умела и читать и писать – выучилась от Маруси.

22

Рыжков спокойно шагал по улице, поглядывая на освещенные окна, в которых маячили неясные тени. Спать на прииске ложились поздно, и сейчас около бараков еще шумел отдыхающий народ. Пиликали гармошки. Смеялись женщины. Пьяный горланил песню, навалясь на увешанную бельем изгородь. Влюбленные парочки шли по обочинам шоссе. Песок хрустел и шуршал под их ногами, а они ворковали себе, как лесные голуби.

«Ведут своих любушек и ничего, окромя их, не видят! – добродушно отметил Рыжков. – Эх, молодость!»

В долине было темнее и тише, чем на прииске, – там все движение совершалось под землей, но Рыжков хорошо представлял, какая сложная сеть ходов и переходов тянулась там, внизу… Ветер холодил его лицо. Звезды стояли над ним, отливая водянисто-прозрачным блеском, точно осколки горного хрусталя. Все принадлежало ему, и он шагал по своей изведанной земле с чувством победителя.

Черепанова в парткоме не оказалось. Кабинет его был закрыт, а в смежной комнате проходили занятия курсов по горному делу. Седоватый инженер, не закончив фразу, строго-вопросительно взглянул на Рыжкова, и тот, смешно приподняв плечи и мягко ступая на носки, заспешил к выходу.

Выйдя, Рыжков остановился в раздумье. Инженер за стеклами окна говорил что-то, округло разводя руками. Слов не слышно, только видно было, как шевелятся короткие седоватые усы и дряблые над белоснежным воротничком щеки. Ссутуленные спины слушателей выражали напряженное внимание. Женщина в темном халате и красном платочке распахнула крайнее окно, начала трясти скатерть, тихо всхлопывая мягкую ткань. Ее появление спугнуло Рыжкова, и он отошел, раздумывая, почему бы ему не зайти на квартиру Черепанова. Парень свой, приисковый, с народом обращается просто. Кроме того, он принимал когда-то участие в делах артели «Труд», и Афанасий Рыжков считал его теперь чуть ли не сотоварищем в переживании прошлых трудностей.

Рыжков решительно свернул с шоссе, проходившего вдоль поселков по Ортосале, как широкая улица, и пошел в сторону общежития служащих, где жил Мирон. Спросив уборщицу в коридоре, он сразу отыскал по номеру нужную дверь и, не постучав, вошел.

То, что он увидел, смутило его, он даже крякнул от удивления. Раскосмаченный Черепанов стоял посреди комнаты в глубокомысленной позе, а на столе виднелась недопитая бутылка, хлеб, красные маринованные помидоры и селедка с зеленым луком.

«Зашибать стал! – подумал Рыжков и побагровел от неловкости, досадуя на себя за свое непрошеное вторжение. – Партийный человек, неприятно ему будет, что его так застали».

Черепанов вздрогнул от неожиданности, повернулся и сказал, ясно выговаривая слова:

– Здравствуй, Лаврентьевич! Как это ты надумал?

Но Рыжков, избегая его взгляда, торопливо насунул кепку на самые глаза, быстро шагнул к двери:

– Ладно уж… Я завтра утречком после смены зайду к вам в партком. Извиняйте… нечаянно зашел.

– Как это нечаянно? – Черепанов вдруг догадался о причине бегства Рыжкова, и густой загар на его лице сделался бурым. – Вот это действительно, вывел ты меня на чистую воду! Теперь придется прослыть пьяницей. Нет, я знаю, что ты никому не скажешь! – добавил он, заметив, как обиженно дрогнули брови Рыжкова. – Ты ведь из тех, которые привыкли обо всем помалкивать. Ишь ты, какой прыткий: выглядел – и сразу наутек! Моя, мол, хата с краю! Нехорошо так, Лаврентьевич! – Черепанов схватил старателя под локоть, потащил к столу. – Вот, смотри.

С большого листа бумаги глянуло на Рыжкова лицо Надежды. Черты были еще неопределенны, но глаза так и светились упреком и страданием.

Рыжков посмотрел, нерешительно сказал, пощипывая себя за мочку уха:

– Похоже ведь…

– Хочется мне нарисовать ее… Да все не выходит. Не могу смириться: на людях ведь погибла! Видели, как он пришел, как бить ее стал, и никто не вмешался вовремя, не отогнал зверя… – Крохотный живчик беспокойно задергался под глазом Черепанова, и он умолк, тяжело и часто дыша.

– Верно! – с горечью подтвердил Рыжков. – Побоялись, стало быть!

– Нет, не то, Лаврентьевич! Ты помнишь, когда паводок был и все мы работали… Кто тогда о себе думал? Чего мы побоялись? Ради общего дела не щадим себя, а семейные конфликты стараемся по старинке стороной обойти. Тут еще много надо… Даже ударников наших возьми. На работе настоящие, большие люди, а дома… – Черепанов прошелся по комнате, лихорадочно возбужденный, взвихренный. – Заглянул я на днях к одному нашему знатному шахтеру, а он пьяный. В квартире беспорядок: посуда побитая, жена разлохмаченная, на лице у нее синячище! Ну, взял я его под грудки, тряхнул и говорю: «Что же ты вытворяешь? Я тебя привлеку за это!» Он молчит, сопит, а она в слезы: «Брось ты его, говорит, муж ведь он мне! Как-нибудь помиримся!»

Черепанов взглянул на Рыжкова и спохватился.

– Садись, рассказывай. Угощайся помидорами. Только водки нет. В бутылке – уксус. Нюхай. – Он поднес бутылку к носу Афанасия, и тот нюхнул во избежание сомнений. – Проездил по приискам, опоздал к ужину, вот мне наша уборщица и принесла кое-чего.

Вечер у меня сегодня свободный, начал рисовать, а ты нагрянул;

Черепанов достал из ящика стола большую папку, развязал. Рыжков с любопытством начал разглядывать рисунки. Старатели суетились около бутары. Смеющийся китаец, обнаженный до пояса, с рожками платка, повязанного над бритым лбом, стоял, держа пустую тачку, и Рыжков тоже невольно улыбнулся, глянув на его выпуклые зубы. Цветы, опять старатели на отдыхе, приисковые виды, щенок, зевающий на стуле, и просто отдельные предметы, переданные с большой правдивостью.

Поощренный доверчивостью хозяина, Рыжков потер о шаровары пальцы и сам вытащил несколько рисунков.

Черепанов, несколько отстранясь, сидел напротив, предоставляя Рыжкову любоваться своим искусством, которым он занимался втихомолку и урывками. Черные глаза его были смягчены теперь выражением грусти.

Рыжков разворошил всю кипу, нашел еще несколько набросков с Надежды. «Сильно тоскует по ней!» – подумал он о Черепанове и оглянул его скромную холостяцкую квартирку. Все прибрано. Чистенько. По стенам полки, уставленные тесными рядами книг. Книги и на столе, одни открытые, другие с белыми хвостиками бумажных закладок: сразу видно, живет в комнате человек, много читающий и любящий подумать над книгой.

– А ведь я к тебе, Мирон Устиныч, по серьезному делу. Хочу я обратно на старание.

– Да ну? Что так?

Рыжков смутился немножко, но в глаза Черепанова взглянул прямо.

– Знаешь россыпь, что открыли старатели на ортосалинской террасе повыше Орочена? Хорошее золото… Клондайком ее, эту россыпь, назвали. Обидно мне… Кабы я весной на шахту не пошел, кабы не увяз раньше в Трудовой артели, был бы сам первооткрывателем на Клондайке. Я ведь эту терраску давно приметил. На днях начнут там делянки нарезать; ходил я туда нынче раз пять и уж которую ночь спать не могу. Ельничек там поломанный, старые разведочные шурфы… Прикипела у меня душа к золоту. Веришь – нет, сплю и во сне самородки собираю. Для себя мне крупинки не надо… – Тут Рыжков вспомнил о Потатуеве и запнулся: «Сказать или нет?», но смолчал. – Хочу я перейти на деляну, – продолжал он горячо, – и научить старателей работать с подкалкой. Вот, скажем, работали бы мы теперь такой же артелью, как Трудовая, и получился бы толк. Я завтра буду говорить со своим начальством, чтобы организовать большую артель с механизацией. А они ладят меня в сменные мастера назначить, так уж ты, пожалуйста, вступись в это дело.

Черепанов, не спуская с него пытливого взгляда, молча кивнул головой.

23

Поспевала черника. Поспевала голубица. Тучи комаров и мошек толклись над мшистыми кочковатыми марями, над болотистым редколесьем. В дремучих хвойных и лиственничных чащах, под мелким подсадом, по-куриному рылись капалухи [13]13
  Капалухи – самки глухаря.


[Закрыть]
нежно подзывая уже оперившихся глухарят.

Рыжие белки выводили из дупел и домиков-гнезд пучеглазых бельчат, проворных, как ящерицы. Гаврюшка поглядывал на них и думал о том, что нынче много родится ореха и много белки. Добычливая будет зимой охота! Эвенк был охотник и хорошо знал тайгу от верховьев Амги до берегов Тимптона. Дальше чужие земли, но и там он мог пройти по любому бездорожью до двух железных полос, проходящих, как лыжный след, с востока на запад. Туда ходил он с отцом лет двадцать назад, провожая людей, приходивших в тайгу искать золото.

Дук-дук! – испуганно кричала белка над его головой, и он видел, как с треском неслась она вверх по сосне, где в развилке темнел искусно сделанный домик. Эвенк видел ее семейство и сразу отличал детенышей весеннего помета от летних, еще совсем крохотных.

Олени шли без ботал, только сухо похрустывали суставы их крепких ног. Шуметь не полагалось, и праздно висела за спиной Гаврюшки двустволка, заряженная на всякий случай картечью и медвежьим жаганом: сейчас он не стал бы стрелять ни в глухаря, ни в сохатого. Он заключил договор… Правда, на словах, но для эвенка сказанное слово было дороже написанного, потому что ни писать, ни читать он не умел. За хорошую плату он согласился сопровождать до Невера знакомого человека, которого возил на прииска с берегов Тимптона в прошлые годы, проводить его так, чтобы миновать кордоны. Что же, если это нужно, можно сделать уважение, тем более что сейчас лето и настоящему охотнику делать нечего.

Человек, которого вез эвенк, был Санька Степаноза. Он ехал на втором олене, еще один олень шел под вьюками, а на последнем ехал страшно исхудалый и загорелый Забродин.

После убийства Надежды Забродин все время скрывался в районе Ороченских приисков, по ночам подходил к жилью, обворовывал кладовки, выставлял окна в бараках и, нагруженные добычей, уходил в тайгу. Два раза он чуть не попался: один раз, когда давил кур в чьем-то темном курятнике и упустил из рук горластого петуха, в другой – когда напоролся на повешенную у входа литовку. Длинный узкий шрам остался у него на щеке.

Однажды, под вечер, он выследил Черепанова и долго крался за ним по низкому кустарнику. Черепанов собирал какие-то камушки, разбивал их, разглядывал, что-то откладывал в рюкзак. Забродин видел его широкое темнобровое лицо и крепкие плечи, осматривал его всего, как оглядывает мясник быка, приведенного на бойню, оценивал его сложение и силу, прикидывал, в какое место ударить.

Когда между ними осталось совсем пустяковое расстояние, у Забродина вдруг задрожали руки, и он перестал ползти: ему вспомнились маленькие окровавленные ступни убитой Надежды. Полежав на земле, он поднял голову и поглядел на Черепанова, – у него пропало желание убить. В конце-то концов какое ему дело до этого парня, который стоял, широко расставив ноги, над грудой камней и отбивал молотком нужный ему кусок. Если он не растеряется, можно получить этим самым молотком по лбу…

Через несколько дней после слежки за секретарем парткома Забродин случайно встретил Саньку-спиртоноса. Тот ехал тайгой без тропы. Сначала Забродин подумал, что Санька отправился за контрабандою, но потом смекнул, что он едет не по шоссе потому, что везет золото.

Санька был очень огорчен встречей с Василием, однако, когда тот попросил, чтобы и его взяли на Невер, китаец не решился скандалить и безропотно согласился. У него действительно было девять килограммов золота и он надеялся перебраться через Амур на свою сторону, где жила в семье отца оставленная им жена. За время своей деятельности в приисковом районе Санька успел переправить за границу не меньше пуда золотого песку с такими же, как он, контрабандистами. Теперь, когда «работать» становилось слишком трудно, он решил уехать совсем и открыть магазин на родине.

Мечтая о будущем, он видел себя в шелковом халате, важным, толстым хозяином. Новый дом, набитый хорошими вещами, охраняемый послушными слугами. Общий почет, уважение. Жена в дорогой кофте и узеньких, как дудочки, штанах, покачиваясь всем телом, ступала перед ним на своих маленьких ножках-копытцах: туп-туп, туп-туп.

От таких мыслей толстые губы Саньки расползались в неудержимой улыбке, а глаза совсем суживались. Он приосанивался, не выпуская из рук ременного повода, и выпячивал пока еще впалый живот, как будто уже шествовал по своим богатым дворам.

Проехали мимо поселков Юхты и Немныра, обойдя их тайгой с левой стороны шоссе. Впереди предстоял перевал через Эвоту. Пробирались еле заметными тропами, а то и вовсе нетронутой чащей.

– Проводник у тебя барахольный, – сказал Забродин, подъехав поближе к Саньке. – С ним до Невера и за год не доберемся!

– Тише едеша – дальше будеша, – глубокомысленно ответил китаец, любивший русские пословицы и поговорки. – Куда ваша торопися? Ожидай никому нету.

Забродин ничего не возразил, только прищурил одичалые глаза.

– Ты на свою сторону думаешь переходить? – тихо спросил он.

– Моя еще посмотри, – небрежно ответил Санька, но в этой небрежности невольно проскользнула тревога, и он с досадой покосился на нескромного попутчика.

– Возьми меня с собой! – потребовал Забродин, словно не слыхал уклончивого ответа.

Лицо китайца под сеткой накомарника передернулось нервной гримасой.

– Моя не собирается за граница! Ваша хочу попадай Невер, моя говори – пожалуста. Больше моя ничего не могу! Сичаса переходи наша сторона очень трудно. Я не хочу играй своя голова. Пять года назад могу ходи компания десять люди, сичаса один собака ходи – пограничника ловити его за хвост. Тебе, Вася, не учитывает обстановка, – добавил он мягче.

– Очень даже учитываю. Я хлопот не доставлю. Сам переходил не раз, знаю… Одному мне не с чем идти, а там-то я устроюсь. Явлюсь к белым гвардейцам, они меня примут. Пошел бы я в каратели со всем удовольствием! Теперь у меня рука ни перед чем не дрогнет. Ты не бойся! – тихонько и злобно сказал Забродин, заметив, как Санька отшатнулся в сторону. – Мне с тобой ссориться ни к чему. Я в каратели пошел бы против всяких советских начальников… Помню я, когда уходили японцы в двадцатом году с Зеи… Мы, говорят, приезжали к вам с мирными целями. Защищать вас хотели от большевиков, а вы, мол, сами на их сторону перекинулись. В другой раз придем, пощады не ждите: будем с корнем уничтожать, от малых ребят до стариков. Вот какая у них программа! Мне она очень подходящая. Ребятишек я бы не тронул, но кое-кому… – Он схватил невидимый нож и, тряхнув сжатым кулаком, так скрипнул зубами, что самому больно стало.

– Худо тебе люди есть! – прошептал Санька, опасливо поглядывая на Забродина. Мысленно он ругал его самыми крепкими русскими и китайскими слогами, какие только были ему известны.

Василий невесело рассмеялся. Ярко блеснули на его заросшем лице выпуклые подковы плотно слитых зубов с темной щербатиной посредине.

– Я, Степаноза, работу не люблю! Почему я обязан любить ее, окаянную? Хочу жить на полной воле. А у них свои лозунги: не потопаешь, не полопаешь. Вот и получилось разногласие. Теперь мое дело здесь конченое. К социализму я не приспособленный, а дрова пилить в лагере еще раз не стану. Хочешь или нет, бери меня с собой.

Санька намеревался промолчать, чтобы не ссориться с таким опасным человеком, но досада взяла верх над благоразумием, и он презрительно бросил через плечо:

– Я тебя подбирай на дорожка. Надо за это спасибо говорити. Моя не боиса, на пушка не бери! – Он отвернулся от Забродина и, ударив пятками оленя, зарысил вперед.

На ночлег они остановились, как обычно, подальше от шоссе. Не разжигая огня, поужинали холодными консервами. Вместо чая эвенк принес из ключа котелок студеной воды, и они начали устраивать постель в маленькой тесной палатке. Забродин всю ночь спал плохо, часто просыпался, ворочался так, что хвойные лапы, подстеленные снизу, сбились в сторону. Рядом легко и чутко спал эвенк, то и дело просыпавшийся из-за беспокойного соседа. У стены похрапывал Степаноза, побоявшийся лечь рядом с Забродиным.

Василий сразу почуял это недоверие и как-то весь сжался. Неясное пока намерение бродило и созревало в нем. Определилось точно одно: нужно уйти за границу. Теперь он обдумывал возможности. В прошлом он ничего и никого не жалел, понятие «совесть» для него не существовало, и он не мучился раскаянием, вспоминая о Надежде: «Сама виновата. Зазналась со своей красивой жизнью! Могла хотя бы для видимости принять покорно». Он скорее готов был пожалеть о том, что не убил Черепанова. «Ничего, еще все впереди. Будет война, со всеми расквитаемся».

Утром, когда Санька умывался у ключа, Забродин тихо окликнул эвенка, чинившего у входа в палатку порванный седельный ремень:

– Дагор! [14]14
  Дагор – друг.


[Закрыть]

Гаврюшка посмотрел вопросительно. Скуластое бронзовое лицо его с горбатым, опущенным вниз носом и узкими удлиненными глазами было спокойно.

– Мог бы ты, дагор, убить человека? – спросил Василий. – Не даром, конечно, а за деньги. – Он не собирался давать ему такое поручение, но просто хотел выяснить, как отнесется эвенк к исчезновению Саньки. Наивное удивление охотника рассердило его. Забродин хотел оставить проводника в живых: ехать одному до Невера очень трудно: надо знать местность, когда приходится удаляться от шоссе, надо ловить и седлать оленей. Летом они едят всякую зелень, за ночь уходят далеко, и только эвенк может отыскивать их по следу.

– Я окотник… – медленно выговаривая слова и так же тихо, словно чувствуя, о ком идет речь, ответил Гаврюшка. – Стреляем зверя… птичка, большой да маленький глукарь, куропатка. Пушнина торгуем за деньги. Человека-то за деньги, однако, нельзя убить.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю