Текст книги "Собрание сочинений. Т.1. Фарт. Товарищ Анна"
Автор книги: Антонина Коптяева
сообщить о нарушении
Текущая страница: 38 (всего у книги 42 страниц)
Перед ними, как дно большой реки, высохшей в незапамятные времена, лежала на глубине заросшая лесами долина ключа Звездного. Горы, окружавшие долину, – отлогие, если смотреть на них снизу, – теперь выросли и теснили ее, смыкаясь вдали неровными хребтинами, будто допотопные чудовища, окаменевшие среди вечного молчания. Ни жилья, ни дорог. Только на груде камней, на вершине гольца сиротливо торчала тренога, крепко-накрепко поставленная геологами, чтобы медведи, приходящие сюда, не разламывали и не опрокидывали эту вышку.
– «Здесь будет город заложен!» – с шутливой торжественностью провозгласил Уваров, отыскивая глазами знакомый рельеф Долгой горы. – Правда твоя, Анна Сергеевна: то была присказка, а сказка только теперь начинается. Проведем сюда шоссе, явятся люди… тысячи людей с машинами, цветами, ребятишками. Недаром давеча толковали мы про сады. Будут здесь сады! Не райские, конечно, но такие, где живому человеку отдохнуть можно.
– Фабрику поставим! – в тон Уварову откликнулась Анна. – Миллионное строительство развернется. Ты смотри, какое здесь сочетание природных условий: и лесу строевого непочатый край, и площадь по долине раздольная, и воды вдосталь… А на россыпи шахтовые работы…
Ей уже виделось, как поднимались из дремучих чащоб шахтовые копры, крыши домов вырастали среди островков бывшего леса, и выше всего вставали над долиной светлые корпуса фабрики. А там ляжет широкая лента шоссе. Мощная сеть электрических проводов опояшет горы…
«Все благодаря Андрею!» – неожиданно подумала Анна, но тут же у нее опять возникла жестокая мысль: уходит он от меня. Ушел уже. Сердце могло бы перевернуться, когда стало видно, как он ехал далеко впереди… один. Пока один! И это сейчас, во время такого радостного события!
– Всех переупрямил! – будто угадал ее мысли Уваров. – Смотрю я на эту дикую сторонку и думаю – какая жизнь здесь закипит! Россыпь отработаем в три-четыре года, потом драги по ней пройдут, и все, а рудник с таким золотом – целый переворот в тайге! Может быть, центр приисковый сюда переведем. Новый жилой район возникнет, и еще одно белое пятно на карте исчезнет.
Илья посмотрел на Анну и, заметив выражение беспокойства на ее лице, но не совсем угадав его, сказал:
– Я не стану скрывать, что уговаривал Андрея повременить с рудной разведкой, и то не забуду, что в последнее время разуверился в ней. Говорить теперь другое – значит примазываться к чужой славе и умалять доблесть наших разведчиков, которые, как солдаты, стояли насмерть. Но мы не злоупотребляли своим положением, мы боялись погнаться за журавлем в небе. А у Андрея в этой погоне был весь смысл работы, и он, убежденный в своей правоте, пошел напролом и оказался прав.
– Честь и хвала ему, – сказала она и отвернулась.
21
Со дня на день Анна откладывала объяснение с мужем, хотя видела неизбежность разрыва и ненавидела себя за слабохарактерность и надежду на какой-то лучший выход из мучительного положения.
«Надо объясниться! – решительно говорила она себе. – Да, да, надо объясниться. Так дальше нельзя. Это невозможно! Я превращусь в сварливую бабу, закисну, состарюсь, начну хандрить…»
Она возвращалась с шахты, где устанавливали ленточный транспортер. Погода стояла бешеная: солнце, жара и ветер, поднимавший вихри пыли.
Ветер забегал навстречу, кружил мусор и желтые листики, опавшие с кустарников, перебирал и колебал, словно струны, провода на столбах. Провода сдержанно гудели, и от их унылого гудения делалось совсем тоскливо.
Анна вспомнила, как в прошлом году, в это же время, они с Андреем ходили к разведчикам за ближний перевал и отдыхали под елочкой, а бледное небо смотрело на них сквозь нависшие шалашом еловые лапы и голые голубые ветви осинника. Теперь от такого воспоминания хотелось плакать.
Ветер отгибал полу легкого пальто, открывал край шерстяной юбки. Женщина шла, жмурилась от пыли и все думала о себе и о муже. Вчера он нагрубил Клавдии, и та целый день ходила с красными от слез глазами.
«Ему тяжело теперь с нами, со мной, – думала Анна, – тяжело, но он молчит. Он хочет, чтобы я сама…»
Нервное озлобление охватило ее, и, все более озлобляясь, она вспомнила, что теперь часто, придя домой с работы, он беспокойно ходит по комнатам, не снимая кепи. Или так же, в кепи, присядет у себя на диване.
Он совсем забросил работу над диссертацией, мало ест, тревожно вздыхает.
«О чем ему вздыхать? Работа дала блестящие результаты, в сердечных делах счастлив. Значит, только я мешаю… Мое присутствие давит его! Хорошо, я все возьму на себя, – решила Анна с горестной гордостью. – Я отпущу его. Видно, и вправду клетка оказалась тесной».
Было совсем поздно, когда, осмотрев на конном дворе лошадей, пригнанных из Якутска, она не спеша возвращалась домой. Слишком тягостно стало ей притворяться спокойной перед Маринкой и перед теми, кто заходил к ним.
Вдруг словно кто толкнул ее в грудь, и она остановилась замерев: из переулочка вышли Андрей и Валентина. Они шли под руку, тесно прижавшись друг к другу. Имя Кирика, произнесенное Валентиной, дошло до сознания Анны и слова его: «Обманывать – спаси бог».
У них хватило стыда говорить об этом! Они смеют вышучивать!..
Ей хотелось догнать их, ударить, наговорить злых, горячих слов, но она продолжала стоять с полуоткрытым от удушья ртом.
«Я увижу, как они будут целоваться. – Эта мысль сорвала ее с места. – Тогда я скажу им… Я все им выскажу!..»
Но чтобы увидеть, надо идти тихо, надо прислушиваться, а кровь звенела в ушах Анны, и туман застилал глаза. Она не умела подсматривать и, отвернувшись, точно стыдясь взглянуть, обогнала их. «Какая я несчастная! Какая несчастная!» – повторяла она, вся дрожа.
Тем же быстрым шагом, не разбирая дороги, Анна прошла мимо домов засыпающего поселка, мимо шахтовых отвалов, где чернели везде провалы ям и канав, и, казалось, ни один камень не ворохнулся под ее ногой. Она опомнилась далеко в лесу.
Глухо шептал в чаще затаившийся ночной ветер. Сквозь высокие стволы деревьев, прямые и черные, зябко дрожали звезды: по-осеннему темное небо прижималось к самой земле. Женщина тоже легла на землю, припала лицом к траве.
Плакать бы, рыдая во весь голос! Кричать… кричать так, чтобы остановилось сердце!
Кричать и плакать! Любой зов заглохнет здесь, как крик птицы, схваченной зверем. Но она только простонала:
– Да за что же? За что мне такое? – И, ощутив живую теплоту своей подвернувшейся руки, с ожесточением впилась в нее зубами.
Боль привела ее в себя…
Потом Анна услышала таинственный звон. Он вошел в ее сознание, пленительно-нежный, успокаивающий, как тихая музыка. Она приподнялась, придерживая рукой развившуюся тяжелую косу, прислушалась. Земля баюкала ее: где-то пробиралась, журчала вода.
Женщине захотелось пить. Она поднялась и побрела, прислушиваясь к голосу ручья, то замиравшему, то возникавшему вновь в темноте ночи.
Не сразу определился впереди знакомый контур высокой горы – дракона, сторожившего Светлый, – горы, так хорошо видной с террасы дома Анны. Медленно надвигалась она в ночи непроглядно черной громадой, только серебрилась в густой синеве неба линия крутого обрыва, на который щедро и бесконечно лился поток Млечного Пути. И уже нельзя было понять, в небе ли, на земле ли звенело все зовом бегущего потока.
Пройдя еще немного, будущая мать опустилась на колени: в узкой щели между камнями зашевелилась черная струя воды. Анна потянулась к ней руками, зачерпнула полные пригоршни – и как будто не воду, а звездный блеск, обжигающий холодом, подняла она на ладонях.
22
Дома встретил Андрей, очень встревоженный, и она сразу поняла, что они с Валентиной даже не заметили ее, когда шли вместе.
– Где ты была? Я звонил всюду…
– Ты… беспокоился?
Он ответил с хмурой уклончивостью:
– Маринке что-то нездоровится. Я пришел, малышка еще не спала.
– А где ты был? – спросила Анна, не глядя на него.
– Я был у себя… в кабинете, – сказал он сухо, взял с этажерки две книги, словарь и направился к двери.
Анна как вошла – в черном берете, в пальто с прилипшими иголочками хвои, – так и стояла у стола, не раздеваясь, не вынимая рук из карманов. Сейчас Андрей выйдет из комнаты, засядет у себя и будет до рассвета перелистывать страницы, скрипеть пером или сидеть неподвижно, изредка прерывая тишину неровными вздохами, а завтра она опять не сможет начать разговор… Снова молчать, терзаться, может быть, подсматривать. Нет! Сейчас же!
– Андрей!
Он быстро обернулся.
– Мне нужно поговорить с тобой.
Он посмотрел на нее, на свои книги и подошел, неловко улыбаясь:
– Что ты хочешь сказать?
От его жалкой улыбки гнев Анны сразу остыл.
– Я не могу больше так жить, – прошептала она с кроткой растерянностью. – Я не хочу…
Андрей стоял перед ней, напряженно выпрямись, ожидая тяжелого объяснения, смотрел в сторону и машинально тасовал в руках книги.
– Погоди, не шурши! – сказала она нетерпеливо и, забывшись, положила ладонь на его горячую руку.
Одна из книг выскользнула, с шумом упала на пол. Оба вздрогнули.
– Чего ты от меня хочешь?
– Я хочу, чтобы ты сказал мне все прямо. Все как есть, – потребовала Анна, стараясь унять бившую ее дрожь.
– Мне кажется, я ничего не скрываю.
– Неправда! – вскричала она, сразу охваченная гневом. – Ты унижаешь нас обоих своей трусостью! Если ты любишь больше Саенко, иди к ней! Я не держу тебя… – Анна тяжело оперлась рукой о край стола, боясь упасть и вызвать жалость к себе. – Я опять чуть не стала подсматривать сегодня… – сказала она подавленно. – Это мерзко… Ты вовсе не был на работе. Ты ходил к Саенко.
– Да, я ходил к ней.
С минуту Анна молчала, потрясенная. Даже после сообщения Кирика в ней жила затаенная надежда, что тот ошибся и все обойдется по-хорошему. Даже увидев Валентину и Андрея вместе, она еще не совсем поверила в свое несчастье. Теперь последняя надежда рухнула, и Анна сказала почти спокойно:
– Нам надо разойтись.
– Видимо, иного выхода нет, – согласился Андрей, но побледнел. – Придется расстаться.
– Немедленно.
– Когда захочешь.
– Когда захочешь! – вспылила Анна. – Не я, а ты к этому стремишься!
Андрей наклонился, поднял книгу.
– Значит, мне надо уходить из дома?
– Пожалуйста…
«Неужели это конец?» – с ужасом подумал он и спросил:
– Но как же с Маринкой? Разве нельзя условно жить вместе ради нее?..
– К чему?! – возразила Анна холодно. – Мы ведь не обыватели, заключившие брачную сделку по расчету. Зачем нам условности? Жить без любви, без уважения друг к другу!.. Ради чего? Существовать в роли снисходительной жены я не смогу. Терпеть или… ссориться… Только калечить детей… Маринку! – поспешно поправилась она, огромным усилием подавляя желание сказать ему о своей беременности. – Полюбил другую… дал волю чувству… Жестоко… Очень жестоко… Но лучше уж так… по-честному.
Андрей хотел еще что-то сказать, не смог и вышел из комнаты неровным шагом.
23
Теперь уже никакой надежды не было. Теперь полагалось побороть в себе чувства к недостойному человеку и рьяно взяться за работу. В старину подобного рецепта от сердечной болезни не существовало. Условия жизни того не позволяли, и ни одна бабка в своей ворожбе не возвысилась бы до такой фантазии. Тогда пошли бы в ход все приворотные зелья, чтобы вернуть ветреника в лоно семьи и сокрушить соперницу. Именно в этой борьбе с злодейкой судьбой, а не на общественном поприще восстанавливалось бы попранное достоинство женщины. Можно и теперь бороться с судьбой и вернуть любимого без всякой ворожбы: подать на него жалобу в партбюро, мобилизовав мнение коллектива…
Горькая ирония помогла Анне немного прийти в себя, снять пальто, умыться, но, когда она вошла в свою рабочую комнату и села к письменному столу, силы покинули ее.
«Что я ему сделала! – вырвался у нее душевный крик. – Почему он так безжалостно расправляется со мной? А надо выдержать… – Глаза Анны выразили тоску загнанного, смертельно измученного животного. – Стерпеть надо эту боль и устоять. Смог же пережить свое горе Уваров! Неужели я слабее? Но как глухо, тошно, будто навалили на меня мешки с золой… тяжко, и задыхаюсь! Ничего, Андрей Никитич, я еще встану и стряхну с себя эту пыль».
Женщина болезненно усмехнулась, опустила на руки отяжелевшую голову. Сколько уже бессонных ночей! Сухие глаза не смыкаются, в них точно песок, а по утрам надо идти в контору, на шахты или в рудник и, сцепив зубы, заставлять себя заниматься делами.
«Все дрожит у меня внутри! Такая пустота в груди, боль страшная! Гейне говорил, что при зубной боли в сердце помогает „свинцовая пломба“… „Свинцовая пломба“ помогла бы и мне, несомненно. Но как это было бы дико! Мать, беременная женщина – стреляет в себя… Нехорошо. Ах, нехорошо!»
Анна переменила положение рук, но взгляд ее под тенью ресниц остался неподвижным. Ей точно в бреду представилось, как она на днях ходила в баню. Безотрадное настроение ее было развеяно там видом молодой матери, которая мылась с ребенком напротив нее. Хорошенький мальчик с пухлой, вздернутой кверху губкой, спокойно сидел в тазу и поливал на себя из зеленого стаканчика. Приятно ему это было очень, но все удовольствие его выражалось только в улыбчивом блеске глаз, а губкой он шевелил задумчиво, как бы прислушиваясь к своим ощущениям. И еще там была чудная толстушка-девчонка, которая так же сидела в тазу, и, пока ее мать полоскала и ворошила обеими руками свои намыленные космы, ничего не видя, девчонка наклонялась и пила воду из таза. Каждый раз, проделав это, она радостно всплескивала ладошками, брыкала в воде ногами и, довольная собой, с торжеством осматривалась. Глядя на этих детей, Анна думала о своем будущем ребенке, и ей становилось легче, а сейчас сна подумала, что у тех детей есть отцы, что они не брошенные..
И заметалась по комнате.
«Это какие-то жестокие приступы, точно родовые схватки. Но так родиться может только ненависть… Я бы не хотела зла. Я хочу только хоть на минутку успокоиться. Вот как он истолковал мою помощь денежную… Видно, правду говорил Ветлугин: когда возникает физическое влечение, оно украшает свой предмет, а охладев, стараются развенчать, рассеяв все иллюзии. Это чтобы оправдаться, чтобы не стыдно было за себя. Тогда как ни повернись – плох. А я не хочу, не хочу, чтобы меня опошлили ради собственного оправдания».
Она взяла портфель… порывисто открыла его, вытащила бумаги… Но где почерпнуть живого внимания и сообразительности ей, полумертвой от горя? Перебирая деловые бумаги, она думала только о случившемся несчастье, о Маринке… Ах, Маринка!
Анна прошла в спальню. Тяжело ей стало заходить в эту комнату! После того, как Андрей застал ее у своего письменного стола, он не спал здесь, но Анна не могла забыть, как радостно засыпала она на руке Андрея и как счастлива бывала, когда он, просыпаясь рядом с ней, с сонной блаженной улыбкой обнимал ее. Какой любовностью были проникнуты все их отношения! И часто даже во сне Анне было жаль переложить на подушку голову с его руки. И вот совершилось то, чего с ужасом ожидала она все эти дни: не было исхода и никакой надежды на примирение.
– Никакой! – прошептала Анна, подходя к кроватке дочери.
Маринка спала неспокойно. Что-то снилось ей: она морщилась, вертела головенкой. Мать прижалась губами к ее виску. Такие пушистые волосики! Детеныш был еще совсем крошечный, и горло у него почему-то завязано белым платком.
«Болеет, – подумала Анна, жадно всматриваясь в любимые черты ребенка. – А мы со своими делами забросили ее!»
Горестный стон чуть не вырвался у нее. Боясь разбудить Маринку, она выбежала из спальни, метнулась в столовую и тут, уже не в силах владеть собой, опустилась у дивана, уткнув лицо в ладони, сотрясаясь всем телом от подавленных, бесслезных рыданий.
24
Эти рыдания вызвали такую усталость, что Анна уснула тут же, привалившись к дивану плечом и головой; одна рука ее была неловко подвернута, другая бессильно отброшена в сторону. В такой позе пьяного человека, с закинутым, болезненно нахмуренным лицом она проспала, сидя на полу, часа два.
Пробуждение было мучительно: в ушах гудело, болел затылок, вся кожа головы. Женщина пересела на диван, распустила волосы, морщась от боли, расчесала их.
Часики показывали шесть утра. Осторожно ступая, Анна прошла на кухню, где позевывала проснувшаяся Клавдия.
– Что с Маринкой? – спросила Анна, включив свет и прикрывая дверь в коридор. – Вызовите сегодня врача, пусть он посмотрит ее. Я вернусь домой к завтраку. Нет, нет, можете сейчас не вставать, – поспешно добавила она, глядя на худые, жилистые ноги Клавдии, на длинные шнурки ее полосатой юбки, которые та начала было завязывать над своими плоскими бедрами. – Я не буду завтракать.
У вешалки Анна переоделась, натянув суконные брюки и сапожки, надела теплую куртку, шапочку-папаху и вышла из дому. Холодный воздух освежил ее открытый лоб и щеки, и она вспомнила, что забыла умыться. По спине сразу потекла зябкая дрожь: на ступеньках крыльца и досках, вдавленных, втоптанных в высохшую грязь, на траве по косогору лежал сплошной иней первого крепкого утренника. Анна глубоко вдохнула морозный воздух и поморщилась от боли в груди.
– Эка, до чего довздыхалась! – укоризненно сказала она себе и пошла по дорожке.
Внизу замешкалась, не решив еще, с чего начать свой рабочий день: пройти ли в механическую мастерскую, где срочно склепывали по новому проекту трубный обогатитель для гидравлики, или проехать на лесозаготовки?
В голове у нее мутилось, ноги подкашивались. Хотелось залечь в темном углу и лежать, никуда не показываясь, никого не видя.
Впервые Анна почувствовала жестокость своих обязанностей: у нее разрывалась душа от огромного горя, а надо было думать о том, чем заняты окружавшие ее люди.
Никто из них не догадывался о том, как ей тяжело. Наоборот, все осаждали директора своими деловыми и личными просьбами, растаскивая на тысячи кусков каждый день ее жизни. Нет, она никого не хотела видеть сейчас, но и домой возвращаться было невозможно. В лес! Да, конечно. И она круто свернула к конному двору.
Пока конюх, поставленный временно вместо Ковбы, выводил из стойла, поил и оседлывал Хунхуза, Анна стояла, прислонясь к новой, еще сухой колоде, смотрела на чисто выметенный, рыжий от навоза двор, на ярко-белые от инея былинки просыпанного вечером сена; слушала фырканье и звучное жевание коней и постукивание их подков по деревянным настилам, вдыхала крепкий запах конюшни, и чувство тоскливого отчуждения от всего этого – почти неестественного в своей спокойной простоте – овладевало ею. Поеживаясь от нервного озноба, она приняла поводья из рук конюха и, почти не ощущая тяжести своего тела, села в седло.
Синие сумерки переходили в рассвет, наливались румянцем. Истончалась, бледнела ущербная луна. Как она мучила своим светом Анну в эти бессонные ночи! Но луна уже постарела. Какие-то пятна двигались по ней, разрыхляли ее, – казалось, сквозь нее проглядывало небо.
– Так тебе и надо! – прошептала женщина и остановила лошадь над перевалом.
Солнце уже улыбалось земле, земля улыбалась солнцу блеском каждой песчинки, каждой иголочки изморози. Только Анна смотрела на все неподвижно-застывшим взглядом.
– Так тебе и надо! – громко сказал кто-то.
Она вздрогнула. Неужели она сама произнесла эти слова?
25
Оставив лошадь у барака, Анна пошла по делянкам. Тонкое серебро инея оплывало с верхних ветвей леса, блестели на солнце мокрые сучья, и редкие листья, падавшие и копившиеся на них огнистые капли; искрились, выхватываемые вдруг солнечными лучами верхушки уже оголенного лиственного подлеска, точно покрытые белым кружевом; выпрямлялась согретая, мокрая до корней желтая трава на круто-склоне, и, как слезы, стекала влага по смуглой коре сломленной придорожной сосны. Лес вздыхал и, прекрасный в мощной своей скорби, томился ожиданием белого, подобного смерти покоя зимы.
Здесь все было огромно: и деревья, и очищенные от коры бревна, светлые, точно восковые, и сами лесорубы, – громкоголосые мужики.
Вместе с десятником Анна поднялась на крутой водораздел, и десятник-бурят, работавший раньше на вишерских лесозаготовках, показал, в каком месте и как можно сделать ледяную дорожку для лесоспуска.
– На Вишере она здорово помогла нам, – оживленно говорил он, сверкая узкими глазами. – Это очень дешево. Это очень выгодно.
Они вернулись на делянку, когда лесорубы, вдосталь намахавшись топорами и пилами, отдыхали у костра перед своим шалашом. В располосованной сучьями ватной одежде, обросшие щетиной, они полулежали на земле, как лесные разбойники. Отточенные топоры их хищно поблескивали в стороне, всаженные полукружьем в широкий пень.
Лесники пили черный, как деготь, чай с брусникой. Куски пшеничного хлеба были свалены грудой на чьей-то поношенной телогрейке.
– Чай пить с нами, Анна Сергеевна! Душу попарить! – ласково предложил Ковба, временно посланный на лесозаготовки вместе с другими рабочими, но как будто здесь, в лесу, и родившийся.
Чай пах дымом. Мелкие соринки плавали в нем. Анна ела хлеб, порушенный неотмываемо черными мужскими руками, черпала деревянной ложкой ягоду из общей миски.
Лесорубы, смеясь, рассказывали ей, что Ковба совсем истосковался по конюшне, что он пробовал кого-то из них зануздать спросонья вместо Хунхуза и каждую ночь кричит:
– Тпру ты, холера, урюк соленый!
Старик смеялся вместе со всеми, щеря в косматой бороде желтые зубы, сплошные и крупные.
Потом он встал, ушел куда-то и возвратился очень скоро с охапкой сена. Его встретили шутками, что все, мол, сыты, но он обратился к Анне, которую им так и не удалось рассмешить:
– Земля-то холодная. Сядь на сенцо, а мы песню сыграем.
Конюх положил сено на землю, помедлил, стряхивая с рукава прилипшие сухие травинки.
– Оно, правда, скучаю я тут, – сказал он тихо, и Анна подумала, что он хочет поскорее обратно на прииск, и это сено, и песня, которую он собирался сыграть, и угощение – все просто-напросто является его заискиванием перед ней.
– Ничего, работать везде нужно, – произнесла она намеренно сухо.
– Знамо, нужно, – по-прежнему тихо сказал Ковба, – только по Хунхузу я скучаю. Привык. А так и в лесу тоже свой интерес есть. Вот недавно, к примеру, случай был… Видел я, как один охотник пальнул в ястреба. И что ему взбрело? Птица красивая. Помехи здесь от нее никому нету. А он стрелил. Я неподалеку ягоду брал… Гляжу, падает. Камнем. Пал и лежит – куча пера смятого. А охотничек-то из-за куста снизу посматривает – брать не идет: неохота, знать, в гору лезть. И вот видим – ожил ястребок: голову поднял, крыло подтягивает да как глянул на нас через плечо, зорко да злобно так: «Эх, вы! Сволочи, мол». И двинулся прочь. Только шагнул раза три и свалился. Дышит тяжко. Взъерошился. Кровь на нем. Однако вздохнул и опять зашагал. Глядим, крылья разводит… Лететь надо, а мочи нет. Упал, и так ему больно да тошно на ту боль: глаза будто угли. Про нас думать забыл. Потом рванулся еще раз и побежал, потом крылами ударил и опять взлетел. Перья с него падают, кружатся, а он все выше и выше и пошел отмахивать. Эка птица сильная да гордая! Прямо до слез она меня тронула. Вот ведь оно, дело-то, какое бывает, Анна Сергеевна. – Ковба взглянул на понуренную Анну и добавил еще внушительнее: – Птица, а гляди, чего… Не сдается, да и все тебе!
Из шалаша тем временем принесли гармошку, на которой весной играл Уваров. Без всякого ломанья Ковба присел на чурбак у костра. Молодой гармонист, по прозвищу Расейский, черный, как цыган, пристроился тут же. Сам Ковба давно не перебирал ладов, жалуясь на свои уже нечуткие пальцы.
С минуту он сидел молча, поглядывая на всех, потом сказал что-то Расейскому. Сиповатым, но задушевным и мягким голосом вывел он слова песни:
Среди долины ровныя
на гладкой высоте… —
разом подхватили остальные.
Растет, цветет высокий дуб
в могучей красоте.
и снова тосковал Ковба:
Высокий дуб, развесистый,
один у всех в глазах, —
и мощно, слаженно поднимали песню полтора десятка мужских голосов:
Один, один, бедняжечка,
как рекрут на часах.
«Ах ты, леший косматый! – любовно думала Анна, с трудом удерживаясь от слез. – Когда ты успел разгадать, что у меня?!»
Но глаза ее отсырели, и словно сквозь дымку видела она, как пел старик, глядя в огонь, охватив колено заскорузлыми руками:
Взойдет ли красно солнышко,
кого под тень принять?
И дружно откликался, жаловался хор:
Ударит непогодушка,
кто станет защищать?
Нет, все-таки потекли и сразу хлынули слезы, и женщина уже не стеснялась их. По тому, как еще сердечнее зазвучали голоса лесных людей, как теснее сдвинулись они вокруг, она поняла, что все тут знали о ее горе и так же, как Ковба, жалели ее. Она подумала о своей нужности этим людям и о том, как много должна сделать для них, – и заплакала навзрыд, точно таяла в ее груди ледяная, душившая ее глыба. А песня набирала силу, и все хорошели, разгораясь, лица певцов.
26
– Мы сказали себе: «Надо выполнить». И подготовительные работы на руднике были выполнены в кратчайший срок. Это сделали золотые руки и золотые сердца наших рабочих – крепильщиков, забойщиков, проходчиков передовых…
Андрей сидел в большом зале клуба, на производственном совещании, и слушал выступление Анны. Она стояла на сцене, прекрасная в своем воодушевлении, и ее слова задевали лучшие чувства собравшихся людей.
– С каких это пор сердца бывших старателей стали принимать любовное участие в работе, которая не манит золотым фартом? С каких пор забойщик из старых хищников начал заглядывать к табелисту, выспрашивая о нормах выработки забойщика-комсомольца?.. Да с тех самых пор, как они почувствовали себя ответственными за свой участок перед всей страной. Тогда в них проснулась гордость за себя и стремление к творчеству. Эта могучая сила поставила на один уровень инженера Ветлугина и забойщика Никанора Чернова, нашего главного механика и слесаря товарища Ивашкина…
Андрей всмотрелся в далекое от него лицо Анны, потом оглядел соседей по скамьям. В зале, набитом битком, была тишина: всех волновала речь женщины-директора, которая вкладывала в нее горячее собственное убеждение. Старатели, шахтеры, бурильщики с рудника, мастера смен и инженеры слушали ее, точно песню о своем мастерстве. Взлеты и падения отмечались в фактах и цифрах, задевавших за живое, когда зал то притаивался, блестя сотнями глаз, то дружно вздыхал.
«А Никанор Чернов, пожалуй, и выше Ветлугина», – подумал Андрей.
– Рабочий Никанор Чернов не останавливается на своих успехах, – продолжала Анна, словно отвечая Андрею. – Он настоящий новатор и идет все дальше. Он перестраивает в забое свое звено, по-новому ставит работу с буром-перфоратором и дает двести сорок процентов нормы, потом переходит на два станка, на три и, наконец, на четыре. Норма выработки у него доходит теперь до тысячи процентов, заработок его выше, чем у инженеров, мы создаем ему наилучшие бытовые условия. Кажется, рабочий сделал и получил все, что мог, но на днях внес опять техническое предложение по устройству перфоратора, и наши специалисты должны были признать и принять его. Так растет в труде человек!..
– Растет, ядрена-зелена! – одобрительно отозвался, сам того не замечая, сосед Андрея – организатор крупнейшей старательской артели.
Сидел этот старатель, кинув неловкие в праздности жилистые руки на наколенники болотных сапог, кивал Анне бритым подбородком, притопывал каблуком, и победно осматривался по сторонам. «Вот, мол, какие мы!» Артель его шла первой из передовых по всем показателям. Как же было не ликовать его растревоженной душе!
– Еще мы сильны тем, что нет у нас стремления залезть в свою нору и отделиться от товарищей по работе. У нас личное благополучие зависит от общественного процветания, а это порождает коллективизм – свойство народа, который строит для себя будущее. Поэтому наряду со своим трудовым вкладом и заботой о народной собственности рождается внимание к человеку-товарищу. Чтобы не только жил он да выполнял норму, но не остался одиноким и в личной беде. А уж если он попал в нее, то сделать все, чтобы у него поскорее стала душа на место. Это делает наш рабочий коллектив несокрушимым.
Тут в голосе Анны прозвучало что-то такое, что взорвало весь зал бурей аплодисментов и заставило Андрея не раз прокашляться: встал поперек его горла непослушный комок.
27
Многие, аплодируя, поднялись со скамей. Со всех сторон обращались к Анне оживленные взгляды.
Она еще стояла за трибуной, тоже взволнованная, и укладывала в папку листы бумаги, испещренные цифрами, на которые изредка поглядывала во время выступления. Легкая испарина проступила на ее лице: после пережитого нервного подъема она едва держалась на ногах. Огромным усилием воли заставила она себя собраться с мыслями – выступая, как всегда, не по бумажке, – не только передала людям то, что хотела, но зажгла их и теперь вместе со страшной усталостью ощущала грустное облегчение: сердечная боль, угнетавшая ее непрерывно в эти дни, отступила.
«Оживать начинаю, – подумала она, вспомнив рассказ о ястребе. – Может, и упал потом, может, погиб, а все-таки справился – полетел».
В это время листок бумаги, свернутый угольником, прошел через зал из рук в руки и лег на трибуну. Анна, уже с папкой под мышкой, рассеянно взяла его и, на ходу развертывая, направилась за кулисы…
«Да, здорово получается, – подумал Андрей, припоминая сказанное ею. – Впервые за последнее полугодие перевыполнена месячная программа, и, конечно, они наверстают теперь упущенное. Как сразу сказалась отработка рудника широкими камерами!»
Общее приподнятое настроение передалось ему. Но почему Анна уклонилась от вопроса о разведке? Конечно, это не годовой отчет, но она могла сказать и о разведчиках. Пришла было мысль, что ей просто тяжело упоминать о нем, но он отмахнулся от этого. Ему казалось, что Анна целиком погружена в дела производства и заинтересована ими больше, чем своими собственными. Разве можно было вообразить, слушая ее выступление, что лишь несколько дней назад она сказала самому близкому человеку: «Нам надо расстаться»?
«Неужели ей так легко расстаться со мной? Не плакала! – Андрей задумался и все лучшее, что он пережил с нею, предстало перед ним. – Разве она не сожалеет об этом?»
Он поднялся и начал шарить по карманам, ему захотелось курить. Все уже вышли, торопясь использовать перерыв, и Андрей, поколебавшись, направился не в переполненное фойе, а за сцену.
– Полно, Анна Сергеевна, не надо так расстраиваться. Зачем убивать себя? – услышал он совсем рядом, за кулисами, голос Ветлугина и невольно притаился.
Сквозь разодранную декорацию он увидел Виктора и Анну, которая сидела на скамейке, закрыв глаза, откинувшись головой на картонную стену; руки ее, лежавшие на коленях, выражали полную беспомощность.