Текст книги "Долина белых ягнят"
Автор книги: Алим Кешоков
Жанр:
Военная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 31 (всего у книги 59 страниц)
– Нет его в лагере, – сказал Бекан жене. – Все мимо меня прошли, я не видел. Не знаю, радоваться или нет. Может быть, он не попал в лагеря, а может быть, давно уж во рву.
Душа Данизат осветилась надеждой. Значит, за хребет ушел сын. Кончится война – вернется живой и здоровый.
Но вслух Данизат не сказала ни слова. О чем говорить? Как скажет аллах, так и будет. Спасибо ему хотя бы за то, что до сих пор ни немцы, ни их приспешники не обнаружили Локотоша. Она открыла рот только за тем, чтобы сообщить мужу:
– Помирает капитан. Без памяти. Совсем плох.
Бекан поспешил на мельницу. Локотоша он нашел почти без признаков жизни. Вернее, он увидел, что жизнь капитана висит на волоске. Признаки жизни как раз были: пылающий жар, бред, пересохшие губы, мутные глаза, но не было надежды на спасение. Нужна срочная помощь, нужен медик, хирург, а где его взять? Кому доверишься, кого приведешь на мельницу, кому покажешь красного командира? Всюду рыскают холуи да наушники. И без того Бекан не живет, а идет по острому лезвию кинжала.
Дыхание больного сделалось прерывистым, на лбу выступили капельки пота, веки вздрагивали, но открыть глаза Локотош не мог.
Бекан откинул одеяло, ощупал больного. Капитан вздрагивал и стонал.
– Терпи, терпи, капитан, – говорил старик, – я знаю, что тебе больно. Но что поделаешь? Надо повернуть тебя на правый бок, чтобы осмотреть рану.
Локотош стонал и бредил, но в сознание не приходил, поэтому Бекан мог поворачивать его сколько нужно. Он начал осторожно разматывать повязку, но повязка присохла так, что про осторожность надо было забыть. Повязку приходилось отдирать, смачивая ее теплой водой. Когда обнажилась вся спина, Бекан увидел то, чего больше всего опасался: в глубине раны под лопаточной костью образовался огромный гнойник. Рана нарывала. Вся левая сторона спины распухла, воспаленная кожа натянулась, лоснилась. Бекан заскорузлыми пальцами притрагивался к вздувшейся округлой спине, нащупывая центр гнойника. Гнойник мог прорваться вовнутрь. Локотош скрежетал зубами, стонал, вскрикивал, вздрагивал от каждого прикосновения, но из забытья не выходил. Седельщик накрыл капитана одеялом, рану пока не завязывал.
Пришла Данизат с бульоном.
– Аллах не оставит его без милости.
– Нужен здесь не аллах, нужен доктор. Где его взять?
Из головы Бекана не выходил аптекарь, одолживший деньги Ирине, но найдешь ли его? И цел ли он? Не может ли Ирина сама вскрыть гнойник? Аптекарь-то откажется, не поедет сюда, а Ирина поедет. Но пока едешь до города, пока едешь обратно… Гнойник может прорваться, и если он прорвется вовнутрь… Да и жар у Локотоша такой, при котором отдают богу душу. Заросшее щетиной лицо Локотоша заострилось, как у покойника. Видно, что не жилец.
– Съезди к знахарке, – начала советовать Данизат. – Она поможет. В прошлом году Ахмет, сын Мюслима, совсем умирал…
Старик слушал Данизат, сам что-то прикидывал в уме, вспоминал, копался в сушеных травах, молчал, сопел…
– Поезжай! Видит аллах, дня не протянет капитан…
Тут Бекан, как видно на что-то решившись, положил на сковороду горячих углей, а в угли сунул шомпол из капитанова пистолета. Взял мыло, горячую воду, травяной настой, полотенце.
– Пойдем, поможешь.
Данизат засеменила за мужем, не совсем понимая, что он задумал.
Бекан стал раздувать пламя под котлом, и в помещении сделалось немного теплее. На сковороду он насыпал свежих, пышущих жаром углей. Чтобы не обжечь руку, один конец шомпола он обмотал мокрой тряпкой. Другой конец к этому времени уже раскалился добела.
Данизат, сообразив, что собирается делать муж, носилась по мельнице, подавая ему то одно, то другое.
– Тверда ли твоя рука? – спросила она у мужа.
– Припаси печеного лука, – вместо ответа приказал Бекан. – А теперь крепче держи его голову и руки. Наваливайся на него, держи, садись на него, а то он сейчас взовьется…
Данизат как могла навалилась на горящего в огне Локотоша, но отвернулась. Видела еще, как Бекан нащупывает центр гнойника и как подносит добела раскаленный шомпол, а потом отвернулась. Зашипело. Заколыхался сизый дымок. В нос ударил тошнотворный запах гноя, струя которого, брызнув из-под шипящего шомпола, окатила «хирурга» и Данизат.
– Вот и все. – По тому, как он это сказал, старуха поняла, что операцией Бекан доволен. – Теперь дело за тобой, Данизат. Все обошлось хорошо. Теперь он должен выжить. Больше прикладывай печеного лука, он будет вытягивать гной наружу. Давай лук, сейчас мы его перевяжем. Хорошо еще, что Мисост забыл про меня, не требует, чтобы я искал Шоулоха. Он занят подготовкой курбан-байрама. Ищет девушек и парней для ансамбля. Девушек, может, и подберет, а парней ему не найти… Давай и ту тряпку, перевяжем, чтобы было теплее. Сейчас пойду проведаю Шоулоха. Не наткнулся ли кто на него.
Утром Локотошу стало легче. Когда он сам попросил бульону, Данизат от радости забыла о своем горе. Температура спадала. Когда седельщик вернулся от Шоулоха из пещеры в Долине белых ягнят, Локотош мог уже говорить.
– А-а, хирург, – даже улыбнулся Локотош.
– Разве плохой? Мы так лошадей лечили, когда их порежет волк. Тебя тоже волк порезал, двуногий…
– Я думал, что нахожусь уже в аду и меня начинают поджаривать в преисподней.
– О, огонь – лучшее средство. Огонь чистый, в нем никакая зараза не живет. Чока, когда маленький был, занозил ногу. Нога распухла, как барабан. Парнишка терял сознание. Таким же способом его вылечил.
Вспомнив о Чоке, Бекан помрачнел. Локотош спросил о сыне, где он, что с ним.
– Воллаги, плохо. Говорят, в лагере. Ездил – не нашел. Не знаю, что и делать. Старуха с ума сходит.
– Далеко лагерь?
– В Прохладной. Наверно, умер Чока, загубили. Это не лагерь – ад на земле. Людей там не жарят, но муки их невозможно измерить… Голоду и холоду дали волю, разрешили им проверить, на что они способны, когда люди от них не защищены. Если Чока не выдержал этих страданий и умер, уж лучше сразу конец, чем испытывать такие мытарства и мучительно ждать конца.
Локотош не мог ничего посоветовать.
– А вот подобрал на улице. – Бекан из складок папахи вынул листовку и протянул ее больному. Листовка была написана ученическим почерком.
– Наша?!
– Да. Наша. Про праздник на нашей улице пишут… – Бекан наблюдал, как радостью загораются глаза Локотоша, как намечается улыбка на заросшем лице, повернул скомканный листок бумаги другой стороной, чтобы капитан мог прочитать все до конца. Для Локотоша это был целебный напиток, лучшее в мире лекарство.
– Поверни еще, – прошептал он, стараясь запомнить каждое слово.
– Сталин, оказывается, жив, не хочет шапки снять перед Гитлером. Чувствует силу. Воллаги, Сталин вырвет все волосы из ноздрей Гитлера, раз обещал нам победу на нашей улице. Я прав?
– Да, Бекан, ты прав. – У Локотоша кружилась голова и от боли, и от радости. – А Чопрак?
– Трухлявое дерево от ветра падает первым…
Теперь, когда жизнь Локотоша оказалась вне опасности, Бекан решил снова отправиться на поиски Чоки. Он зарезал теленка. Часть мяса оставил для больного, а остальное сварил в котле. Данизат напекла лепешек из кукурузной муки. Было несколько кур – не пожалели и их. Всего набралось два мешка еды. Найдется Чока – достанется ему своя доля, а не найдется – пусть все это будет поминками. Ведь на поминки, по кабардинскому обычаю, собирают самых бедных, нищих, несчастных, обездоленных людей. Говорят при этом, что пищу, доставшуюся бедным людям, аллах передает потом тому, кого поминают. Значит, чем беднее, тем лучше. А где найдешь несчастнее тех, кто копошится в мороженой лагерной грязи. Им раздаст Бекан эту еду, если убедится, что Чоки нет в живых. О, во все века ни у кого в Кабарде не бывало таких поминок!
Сначала Бекан решил пойти к Мисосту и выпросить у него справку о том, что Чока никакой не партизан и не начальник партизанского штаба. С этой бумагой можно съездить к Аниуару, сыну Шабатуко, а теперь адъютанту немецкого генерала. Хорошо бы разыскать Апчару, чтобы она сходила к Аниуару, если он действительно ищет ее, чтобы зачислить в танцевальный ансамбль.
Мисост сначала никак не хотел подписывать такую бумагу, но Бекан просил, очень просил, и тогда в конце концов бургомистр выдал справку, где написал:
«Мутаев Чока, житель села Машуко, в Красной Армии не служил. Скотовод».
Теперь надо было найти Апчару. Бекан подозревал, что она скрывается на черепичном заводе у Курацы. Увидев Курацу, он не стал ни расспрашивать ее, ни что-либо ей объяснять. Он просто сказал, что будет ждать Апчару на своей двуколке за мельницей. Не прошло и часа, как Апчара пришла в условленное место.
День был пасмурный, падали редкие снежинки. Апчара была одета в замусоленную и рваную телогрейку. Клочья пожелтевшей ваты торчали из многих прорех. Обута поверх сероватых вязаных шерстяных носков в тряпичные чувяки на сыромятной подошве. Пропускают воду, подумал седельщик. На голове шерстяной платок. В руки и лицо въелись сажа и кирпичная пыль. Как видно, не старалась быть привлекательной, наоборот, пыталась скрыть свою девичью стать, свежесть и цвет лица. Это ей удалось. Даже Бекан не сразу узнал ее.
Разговаривать на месте встречи не стали.
– Садись в двуколку. Дорогой поговорим.
Апчара знала, что седельщик не стал бы беспокоить ее понапрасну, поэтому безропотно, не задавая вопросов, села в коляску.
– Настоящий джигит, – одобрительно усмехнулся Бекан. – Когда джигиту говорят: «Собирайся, поедем» – джигит не спрашивает, куда и зачем. Он седлает коня и едет.
– Не с мамой ли что-нибудь? Но ведь Кураца знает все аульские новости. Она говорит, что маме ничего не грозит, что старый седельщик покрыл ей крышу соломой. Видишь, мы тут все знаем. Спасибо тебе за крышу.
– Нет, я не от Хабибы. Я к тебе за помощью пришел.
– Скажи. Я на все готова.
Бекан рассказал ей о первой попытке найти Чоку и о своих новых планах. Он покопался в складках папахи и достал заветную бумагу, подписанную Мисостом.
– Вот, читай. Если это не поможет и мы на этот раз не выручим Чоку, значит, встретимся с ним только на том свете. Данизат места себе не находит. Сама хотела ехать со мной. Но чем она поможет? Ее язык – материнские слезы, а этого языка как раз не понимают немцы. Ты – другое дело. Ты – грамотная. И по-русски, слава богу, и по-немецки тоже смыслишь.
Чтобы немного отвлечь Апчару от раздумий над предстоящим тяжелым делом, Бекан стал расспрашивать ее. Апчара охотно рассказывала.
– Сначала, когда я только перебралась к Кураце, мы жили в ее домике, а в траншейную печь бегали прятаться от бомбежек. Но потом дом Курацы разбило, и мы совсем перебрались в печь. Разобрали жженые кирпичи, поставили стол, койки, кое-какую утварь. Там хорошо было – и тепло, и безопасно. Темно только очень, окон ведь нет. Да еще беда была с ее ребятишками. Две девочки, шести и одиннадцати лет, забирались в глубину печи, играли в прятки между штабелями. Кураца все боялась, что их завалит.
Первые дни оккупации прошли благополучно, никто нас не тревожил. Но однажды вечером пришел румын, забрался в печь с фонарями, обследовал ее, осмотрел штабеля готовой продукции и предложил всем убираться из печи. Пришлось подчиниться. Лучшие дома на заводе были заняты гитлеровцами. Кураца не нашла ничего подходящего, кроме кладовки – полуподвальной пристройки к машинному отделению. Там хранилось горючее, инструменты, запасные части к двигателю. Выбросили мы все это. В кладовке окно загорожено решеткой, но стекла нет. Задыхались от запаха керосина и мазута, но кое-как притерпелись.
В первую ночь мы положили девочек между собой, согревали их своим теплом. Я лежала поближе к двери. Всю ночь дрожали от холода, а утром у меня поднялась температура, заложило грудь, заболела голова. Я, правда, все равно встала раньше всех, хотела развести огонь в углу. Развонялось мазутом и дымом. Девочки расчихались.
Как ни крепилась я, а к вечеру меня свалило. Стало совсем плохо. Я боялась, что унесу с собой тайну о гибели Аслануко, и рассказала Кураце все, как это было. Ей сначала показалось, что я брежу. Но я была в ясном сознании, а историю с сапогами, что Альбиян подарил Аслануко, трудно было придумать. Кураца долго убивалась от горя, не находила себе места, вечерами садилась у порога и долго выла, сочиняя песню-плач о погибшем сыне.
У Курацы не было никаких запасов на зиму. Завод, где она работала формовщицей, заглох. Все, кто мог эвакуироваться, побросали свое имущество и подались неизвестно куда. Небольшой огород, выделенный месткомом завода за карьером, был засажен картофелем. Но солдаты опередили нас и выкопали картошку.
Однажды к Кураце пришел румын-толстяк. Видно, что не рядовой, но и не офицер. Потом я узнала, что фельдфебель. Он насвистывал веселую песенку, а сам заглядывал во все уголки в кладовке. Увидал в кувшине несколько яиц и сразу оживился. Выбрал все яйца, рассовал их по карманам, не переставая насвистывать.
Кураца хотела поднять шум и отнять яйца, но куда там!
Румын достал из-за пазухи какой-то листок и протянул его вместо денег.
Кураца выхватила эту бумагу, скомкала и со злостью бросила в угол.
Когда румын ушел, я подняла листок, распрямила его и прочла. Это оказалась наша листовка. Выдержки из речи Сталина, произнесенной в годовщину Октября. Фраза «Будет и на нашей улице праздник» напечатана большими буквами на весь листок. На другой стороне – сводка Совинформбюро за четырнадцатое ноября.
Кураца не могла понять, почему я радуюсь.
– Это дороже золота, Кураца! – говорю я ей. – Речь Сталина! Ты понимаешь!
– А не крючок?
– Какой крючок?
– Может, толстяк хочет подцепить нас с тобой на этот крючок, как карасей. В огонь его!
– Нет! Надо переписать ее и расклеить. Пусть люди знают правду.
Так вот мы и начали размножать листовки.
Предприимчивый фельдфебель приносил листовки чаще, чем несушки Курацы успевали нести яйца. Иногда он давал их даром. А когда эта торговля исчерпала себя, фельдфебель нашел другой выход. Он предложил Кураце реализовать готовую черепицу, оставшуюся в печи. Десять плит – одно яйцо. За каждую тысячу фельдфебель обещал «комиссионные» по своему усмотрению. И я вошла в пай. Вдвоем с Курацей мы теперь продаем черепицу. Кураца находит покупателей. В ауле после бомбежек редко у кого уцелела крыша. На мне лежит погрузка и отпуск черепицы. Был спрос и на кирпич. На зиму многие захотели сложить печи.
Фельдфебель поставил дело на широкую ногу, за отдельную плату выделил двуколку для доставки товара на дом. Я обрадовалась этой работе. В траншейной печи я скрыта от посторонних глаз. В расположении румынских зенитчиков Мисосту в голову не придет искать меня. В глубине траншейной печи между штабелями кирпичей можно спокойно переписывать листовки. А сегодня Кураца сказала, что ты ждешь меня около мельницы.
Апчара помолчала и вдруг спросила:
– О Локотоше ничего не слышно? Чопрак пал. Кураца утверждает, что капитан на Шоулохе перемахнул через Кавказский хребет.
Седельщик смутился. Он знал, что капитан Апчаре не меньше дорог, чем Чока. Сейчас узнает, что он на мельнице, и ринется к нему, вместо того чтобы ехать выручать жениха.
Но врать седельщик не мог и рассказал все как есть, в том числе и про хирургическую операцию. После этого старик и девушка ехали молча. Двуколка мягко катилась по укатанной проселочной дороге. Впереди за оврагом показался Нальчик, притаившийся под лесистой горой. За эти дни на склонах горы появились плешины. С наступлением холодов гитлеровцы начали вырубать деревья в лесопарке, не решаясь углубляться подальше в лес.
ТРУПОВОЗ ФЕДЯГде находится немецкая комендатура, Бекан уже знал. Во всем городе, наверное, не было человека, который со страхом и трепетом не глядел бы на небольшой, дачного типа, коттедж со шпилем, утопающий в садах. До войны эти сады были местом отдыха. В тени деревьев прогуливались влюбленные пары. Местечко называлось Затишье. И оно оправдывало свое название. В первые годы установления Советской власти в этом домике отдыхал Сталин. Немцы заняли его не потому, что коттедж исторический, им он просто приглянулся, было что-то немецкое в его архитектуре. В доме отдыха, где полтора месяца тому назад размещался штаб армии, немцы разместили свой войсковой штаб, а в этом коттедже – комендатуру. Гестаповцев привлекало еще и то, что дом расположен за городской чертой, а поблизости от него есть глубокий ров, поросший кустарниками. Можно было не рыть могил. Этого рва хватило бы, чтобы захоронить всех. Немцы ставили обреченных над самой кромкой обрыва, и то, что начала пуля, доделывали каменные выступы, на которые, ударяясь, падали раненые люди.
Ручей, журчавший по дну глубокого оврага, покрылся розовым льдом. До оккупации в эту балку спускали отходы мясокомбината. От этого вода в речке была красной. И теперь, глядя на розовый цвет ручья, впадающего в Чопрак у самого моста, путники недоуменно спрашивали: почему река красная? Опять работает мясокомбинат? Задумались об этом и Бекан с Апчарой.
По городу пошли слухи, будто немцы собираются всех татов – горских евреев – положить на дно этого оврага. Татам запретили выезд из города. Некоторые таты надеялись на то, что немцы их считают кабардинцами, и сами везде говорили, что они кабардинцы. Но немецкие специалисты по расовому вопросу свое дело знали.
Сначала массовому истреблению татов помешал праздник освобождения – немцам не хотелось его омрачать кровавой акцией, а потом Красная Армия нанесла два чувствительных удара: в районе Орджоникидзе и Моздока. Немцы понесли большие потери и вынуждены были значительно потесниться. А тут еще партизаны стали устраивать смелые вылазки из ущелий. Неспокойно стало и в Нальчике. Партизаны действовали и против немцев, и против их приспешников из местного населения.
В верхних Куратах рано утром появилось верхом на ишаке чучело бургомистра. В вытянутой правой руке бургомистр держал большой лист бумаги с надписью: «Хайль Гит-лер!» Он сидел задом наперед и левой рукой держался вместо поводьев за ишачий хвост. Вся злость этой шутки содержалась в надписи, в том, что «Гитлер» было разделено на две части, потому что «гит» по-кабардински означает некую часть мужского тела, а слово «лер» означает «лишнее».
Голова «бургомистра» повисала, а ноги были крепко связаны под брюхом ишака, чтобы чучело сохраняло сидячее положение. Палка, просунутая в рукав, не давала согнуться руке, держащей плакат.
Люди шарахались от чучела, а ишак медленно брел по улице.
Мисост, услышав об этом, затосковал. Он усилил охрану своего дома и управы. Если ночью он шел один, то стрелял в воздух через каждые двадцать шагов. Ему казалось, что так он распугивает партизан, которые охотятся за ним, идут по следам или устраивают засаду. Но умные люди сказали Мисосту:
– Ты не только попусту тратишь патроны, но и обнаруживаешь себя. Ночью не видно, кто идет, а стрельбой ты заранее даешь им знать…
Мисост согласился, но без охраны не делал ни шагу. Теперь он жалел, что уборную поставил слишком далеко от дома – у самой улицы, как это делали раньше только князья. Это щекотало его самолюбие. Но теперь Мисосту было не до престижа – он чувствовал близость партизан и ждал возмездия.
Между тем Бекан и Апчара подъехали к комендатуре. У подъезда они увидели крытые машины, мотоциклы, легковые машины и даже коней под седлом. У ворот часовые с автоматами. Коттедж раньше был огорожен ажурным штакетником, теперь забор сверху донизу опутан колючей проволокой, а поверху тянется еще и спираль. Ни подойти, ни подъехать. Бекан решил больше не показываться в этом доме. Он остановился поодаль, бумагу, что вымолил у Мисоста, отдал Апчаре.
– Встретишь сына Шабатуко, скажи, что Чока – твой брат, близкий родственник. Пусть его генерал подпишет бумагу. Одно слово пусть напишет: «Освободить». Не бойся, иди смело – аллах поможет тебе.
Апчара боялась. Кураца ей рассказывала, что сын Шабатуко ищет Апчару и хочет записать ее в ансамбль. Но та же Кураца советовала ей не высовываться даже в окно. Ее ищут по всем аулам, а теперь она явится сама, собственной персоной: берите меня.
Часовой, сурово преградивший дорогу Апчаре, долго вглядывался в бумагу, но и умеющему читать по-русски нелегко было бы разобраться в каракулях Мисоста. Так ничего и не поняв в записке, часовой пропустил девушку к коменданту.
Апчара с трепетом переступала зловещий порог. Многие уже переступали через него, но только в одну сторону. Обратно дороги не было. Апчара ждала и надеялась, что вот-вот навстречу ей попадется сын Шабатуко. Но и этой встречи она боялась. Неизвестно, как он встретит дерзкую Апчару. «А-а, – скажет, – это ты прячешься от меня! А теперь сама, как куропатка, лезешь в силок? Хабибу я пожалел, это верно, но с тебя я возьму полной мерой». Когда Апчаре представилась вся эта сцена, она едва не повернула назад. Но уже возникла перед ней дверь с надписью на русском и немецком языках: «Временный комендант города Нальчика». Остановилась, чтобы отдышаться и успокоиться, иначе не хватило бы сил выговорить ни одного слова.
Комендант оказался пожилым светловолосым мужчиной. Апчаре показалось даже чудно, что она видит живого немца так близко от себя и что немец этот похож на обыкновенного человека: тонкие губы, серые глаза, лоб нависает над переносицей, а нос нависает над ртом.
– Можно? – с нарочитым кабардинским акцентом спросила она, когда уже переступила порог.
– Хайль Гитлер! – Комендант выбросил вперед руку не столько для приветствия девушке, сколько из стремления внедрить среди местных людей новую форму приветствия, принятую в его стране.
Апчара поняла это иначе. Она подумала, что ее гонят вон, потому что немец показал рукой на дверь. Она испуганно попятилась назад. В ее руке дрожала бумага.
– Што есть бумага? – спросил гитлеровец другим голосом. Он шагнул к ней и взял записку.
– Бургомистр Адыгеунов подписал. – Апчара была уверена, что комендант знает всех бургомистров, а тем более Мисоста, живущего в соседнем ауле.
Комендант, держа бумагу, вынул из кармана монокль.
Апчара только на плакатах видела капиталистов в черных цилиндрах и с моноклями. Немец ловко вставил монокль в глазницу и стал читать… Язык Мисоста не блистал ясностью, но комендант, видимо, уловил суть.
– Ты кто есть ему?
– Сестра. Чока Мутаев – мне брат. Двоюродный. Близкий родственник. Очень просим, господин комендант. Отец очень старый. Мать очень старая…
– Ошн старый, ошн старая. – Комендант взглянул на Апчару. – Почему ты не есть ошн старая?
Апчара не знала, как ответить. Она смутилась и побледнела. Попыталась построить предложение, но немецкие слова куда-то улетучились из памяти.
Комендант понял это и обратился к своему запасу русских слов.
– Этот шеловек – есть ваш родственник?
Апчара утвердительно кивнула головой.
– Ви есть абориген – кабардинка?
Апчара снова закивала головой, хотя не понимала, что значит слово «абориген».
Комендант вертел в руке бумажку.
– Он больной, умрет…
Немец встал из-за стола.
«Хочет схватить меня», – от этой мысли Апчара задрожала сильнее, чем бумажка в пальцах у коменданта.
Немец подошел к карте, висевшей на стене, ткнул пальцем в точку, где написано: «Прохладная».
– Ваш родственник здесь?
– Да. В Прохладной. Животновод он. Не военный. Его даже в Нацдивизию не взяли. Не доверили…
– Не доверили? – Комендант обернулся и уставился на Апчару удивленными глазами.
– То есть взяли сначала, потом исключили…
Комендант решил, как видно, воспользоваться случаем и поговорить с девушкой местной национальности, войти к ней в доверие. Потом она расскажет своим о высших целях германского рейха. Это очень важно накануне большого события – праздника освобождения, намеченного по распоряжению генерала Руффа.
– Наша цель – освободить маленькие народы, – начал Линден свое внушение этой девушке с испуганными глазами и простодушным лицом. – Германия – друг малых народов, освободитель. Она хочет освободить малые народы из-под большевистского гнета и покончить с жидовско-комиссарским произволом… – Комендант не скупился на слова, чтоб охмурить девушку. Он достал из папки обращение германского командования к горским народам. Население оповещалось в нем о формировании представительской власти из людей местного населения, названной «гражданской администрацией». Провозглашалась свобода вероисповедания, обещалось равенство, восстанавливалась частная собственность на землю, упразднялись колхозы и вместо них рекомендовались десятидворки. Лучшие земли обещались тем, кто хорошо проявит себя в «установлении нового порядка». В листовке уже похоронена Советская власть. Когда Линден дошел до «близости окончательной победы над большевизмом», голос его несколько изменился, стал глуше, утратил первоначальную уверенность. Это и понятно. Все знали, что на немцев обрушился сокрушительный удар у Эльхотовских ворот. Но комендант снова повысил голос, когда дошел до «великого праздника освобождения» малых народов.
Наконец Линден снял монокль.
– Ви поняли листовка?
– Да, да. Все поняла.
– Ви это поддерживаит?
– Разумеется.
– Корош девушк. – Линден сел на свое место и испытующе поглядел на Апчару, потом снова уставился в бумагу.
– Поставьте, пожалуйста, резолюцию. – У Апчары щеки выбросили два ярких красных флажка, глаза налились слезами, дрогнули углы губ.
– Айн резолютион? – Линден понимал, что от него требуют. – Пожалуйста…
Комендант на чистом поле в конце текста, пониже кривых букв, из которых состояла подпись Мисоста, написал одно лишь слово «прюфен» и расписался.
Апчара чуть не выхватила письмо из рук коменданта, боясь, как бы он не раздумал. Она встала, чтобы уйти.
– Фюрер есть друг Кабардинии, Балкарии, Чечении. Большой друг есть. Понимайт?
– Понимаю. – Апчара дрожала всем телом.
Через минуту она уже бежала мимо часового, и ее никто не остановил.
…Апчара старалась представить себе лагерь, где томится Чока, но в ее воображении вставали только пионерские лагеря с палатками.
Бекан всю дорогу расхваливал хозяйку мазанки и уверял Апчару, что она примет их как близких родственников. Бекан прихватил для нее вяленое мясо – баранью ногу. Такое подношение, конечно, раздобрит ее, и хозяйка разрешит им остановиться и переночевать у нее.
Это радовало и Апчару. За долгую дорогу она так продрогла, что не раз слезала с двуколки и бежала следом, чтобы хоть немного согреться. Она бежала и повторяла вслух немецкие слова, которые знала. Только теперь она пожалела, что плохо учила немецкий язык в школе. Если б знать, как будет необходим этот язык, учила бы его не только ради экзаменов.
Вопреки ожиданиям Бекана, хозяйка мазанки приняла гостей очень холодно. Правда, белокурый мальчонка сразу узнал старика, побежал ему навстречу, блестя глазенками, надеясь на что-нибудь вкусненькое. Его матери не хватало решительности сказать гостям: «Уходите от моего дома», но и приглашать в мазанку она не приглашала. Бекан сразу вытащил все гостинцы.
Женщину смягчило не столько мясо, сколько вид девушки, посиневшей от холода.
– Заходите, коли так, – наконец промолвила она. В темной мазанке за ужином женщина рассказала Бекану и Апчаре о своем постояльце – лагерном труповозе, который вернется с дежурства после двенадцати ночи. На кровати – новая постель, там и спит постоялец. Женщина с мальчиком спят на большом кованом сундуке.
После ужина стали ждать возвращения постояльца: хозяйка со страхом, а Бекан и Апчара с надеждой и тревогой. Апчара все-таки верила, что ее бумага с резолюцией коменданта стоит много.
Когда время подошло к двенадцати, хозяйка вышла на улицу. Видимо, она хотела предупредить постояльца, подготовить его к неожиданной встрече.
За дверью раздался шум. Первой в избушку вошла хозяйка, а за ней ввалился мужчина лет тридцати, одетый в немецкую форму, с белой повязкой на рукаве – знак лагерной охраны. На боку увесистый парабеллум оттягивал не очень туго затянутый пояс. Все обмундирование на «добровольце» было немецкое, за исключением сапог. Это понятно: на территории лагеря непролазная грязь, по ней не походишь в немецких ботинках.
– Вот он – постоялец мой. Поговорите. Он тут все знает, – сказала хозяйка Апчаре, а потом обратилась к постояльцу: – Федя, его сын томится у вас… Старик горемычный так убивается, глядеть больно…
Ожесточившийся труповоз не поздоровался, не подал никому руки, хотя Апчара шагнула ему навстречу и несмело протянула свою маленькую руку. Он сел на табурет и ястребиными глазами впился в старика. Потом перевел взгляд на девушку.
– Командир, комиссар, рядовой?
– Никто он. Чока Мутаев – его имя и фамилия. Не командир и не комиссар, даже не рядовой. Гражданский. Никогда не служил в армии. Скотовод. В горах, на альпийских пастбищах его схватили.
– А тебе он кто?
– Брат, – неуверенно ответила Апчара. Если бы в комнате было светло, охранник увидел бы, как зарделись щеки Апчары. Но в ее голосе он уже уловил фальшь.
– Твой отец? – Труповоз головой мотнул в сторону старика.
– Отец…
Доброволец больше не стал ни о чем спрашивать. Он снял куртку и бросил ее на постель. Чуть не погасла коптилка. Пламя затрепетало, потом выпрямилось. Трудней оказалось снять сапоги. Левым носком парень зацепил задник правого сапога и, низко нагнувшись, пальцами рук нажимал на сапог, облепленный грязью, кряхтел, надувался.
По кабардинскому обычаю, Апчара соскочила с места:
– Разрешите, я потяну…
Доброволец удивился, взглянул в лицо девушки.
– Спасибо. Я сам.
Но Апчара уже схватила огромный сапог. Только сейчас она поняла, как он грязен. Потянула к себе. Охранник упирался в пол другой ногой, чтобы не съехать с табурета, но все же плюхнулся на пол и рассмеялся. Засмеялась и Апчара. С одним сапогом кое-как справились. Охранник размотал портянку. Она была совсем мокрая.
Апчара потянула за второй сапог и не рассчитала усилий.
– Стой! Так ты и ногу мне оторвешь.
Апчара залилась смехом:
– Я нечаянно.
Это развеселило всех.
Хозяйка воспользовалась неожиданной переменой настроения.
– Федь, помоги. Видишь, сердешные какие!
Охранник сопел. Апчара ждала с замиранием сердца, что скажет Федя, вытирала руки. Она готова была притащить все, что они привезли, накормить, напоить охранника, но тот молчал. Потом, отсопевшись, начал бурчать:
– Легко сказать: помоги. Пойди там разбери, кто Мутаев, кто Питаев. Тысячи их. Ни имен, ни фамилий никто не знает. Помер – и все. Может быть, его давно нет в живых…
До сих пор Бекан все крепился, но стариковские нервы наконец сдали. Сначала он только делал вид, что собирается плакать, чтобы разжалобить охранника, но вдруг сорвался и зарыдал в голос, колотясь лбом о собственные колени. Мальчик с перепугу юркнул за сундук и тоже заплакал.