Текст книги "Долина белых ягнят"
Автор книги: Алим Кешоков
Жанр:
Военная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 38 (всего у книги 59 страниц)
Долгим и печальным был рассказ Нарчо.
Его отец Батыр многие годы мучился от туберкулеза. Последнее время он уже не мог работать.
Кореец-рисовод как-то посоветовал ему питаться собачьим жиром. Он, дескать, целебный. Сначала больной, конечно, не мог решиться на это. Кабардинцы говорят: «отвратителен, как собачье мясо». Но болезнь есть болезнь. Батыр проступил запрет предков и понемногу привык к новой нище. Лиха беда начало. Теперь он заставлял сына искать молодых здоровых собак для откорма. Через какое-то время больной почувствовал облегчение, уверовал в новое лекарство, перестал обкладывать себя в постели горячими кирпичами и наконец даже попросился на службу в ночные сторожа. Дали ему кол, сказали: «Не пускай кабанов на поля». Батыр поначалу с энтузиазмом охранял кукурузные посевы от потравы, но от ночной сырости опять слег.
Нарчо не ленился, ходил по аулам, выпрашивал собак. Мальчишки ополчились против него, грозили избить, если он не перестанет уничтожать псов. Напрасно расстроенный Нарчо доказывал, что он делает это не со зла, что надеется с помощью собачьего мяса вылечить смертельно больного отца… Когда гитлеровцы вступили на Кавказ, Батыр, пожелтевший и обессиленный, окончательно согнулся под тяжестью дурных вестей. Лежа в постели, он слушал радио. Слова «наши войска оставили город…», словно глыбы камня, придавливали его к ложу. Попытка полуживого Батыра пойти на фронт вместе с Нацдивизией, естественно, кончилась провалом. Он почти перестал посылать сына за собаками, махнув на все рукой. Вскоре враг приблизился к их аулу. Послышались разрывы бомб, вой самолетов, перестало работать и радио. Соседи больше не заходили проведать больного – люди словно оцепенели от ужаса и горя.
Однажды в дом влетел перепуганный до смерти сынишка:
– Папа, немецкие танки! С крестами!
Батыр пытался приподняться, посмотреть в окно – руки дрожали, больной не мог даже присесть. Помог Нарчо. По улице прогромыхало несколько машин – зазвенели стекла в окнах, задрожала земля.
– Вот мы и под пятой врага! – Батыр упал на подушки, зашелся в кашле.
Шли дни. Воина «застряла» в горах: ни вперед, ни назад. Мальчишки ватагами шастали по аулу, присматривались – где стоят орудия, где немцы спрятали лошадей.
Однажды Нарчо вернулся домой в страхе: в ауле идут повальные обыски, полицаи ищут хомуты. Оказывается, фашисты своих лошадей держали рядом с пушками, на бывшей колхозной ферме. В соседнем ауле еще были наши, поэтому перестрелки происходили довольно часто. С наступлением осенних холодов оккупанты попрятались в дома, в землянки, ослабили бдительность, а кто-то этим воспользовался: порезал конскую сбрую.
Гитлеровцы узнали обо всем, получив приказ занять новые артиллерийские позиции: стали напяливать на головы лошадям хомуты – клещи развалились. Ременные постромки, шлеи, чересседельники, уздечки с затылочным, лобным, подглоточным, щечным, носовыми ремнями оказались изрезанными в куски. Фашисты орали, орали друг на друга и в конце концов бросились добывать новые хомуты… Ребята мечтали и в орудия насыпать песок, но возле них всегда стоял часовой.
Нарчо обо всем рассказывал так подробно, что отец догадался: его сын – один из тех, кто забрался на ферму. Будь в комнате посветлей, Нарчо увидел бы, как отец улыбается в усы. Дрожащей мокрой рукой Батыр отыскал руку сына, стоявшего у изголовья, молча погладил ее.
Полицаи из кожи вон лезли, чтобы навести карателей на след злоумышленников, поставить под удар тех, кого опасались, подозревая в связи с партизанами.
Особенно свирепствовал отряд под командованием дезертира Шаругова. Шаругов, хитрый делец, зять человека, занимавшего неплохой пост, долго уклонялся от мобилизации. Потом он малое время побыл на фронте, быстро вернулся в аул в немецком обмундировании и тут же поступил на службу в полицию. Теперь он заставлял своих недругов, прежних и теперешних, «ползать на животе».
Вот и сегодня у него из ноздрей дым идет. Шаругов командует отрядом, состоящим из полицаев и солдат. Никто не представлял себе, как он объясняется с немцами. Языка он не знает, знает лишь несколько слов вроде: «хайль», «шнель», «шлехт», «нах линкс», «нах рехтс», «геен», «зитцен», «штеен», но видно, настолько ловко оперирует ими, что производит впечатление человека, всю жизнь говорившего только по-немецки.
Заготовители прошли мимо дома Батыра, зная, что здесь им поживиться нечем. Убогий домишко накренился, не будь подпорок, он давно бы рухнул. Курятник крыт гнилым сеном. На крыше бурьян. Но среди «заготовителей» был человек, еще до революции учившийся вместе с Батыром в медресе. Кстати сказать, в те времена Батыр отличался удивительной памятью. Юноше было достаточно два-три раза прочитать суру из корана, чтобы запомнить ее наизусть. Когда учение закончилось, Хамац стал муллой, а Батыру не повезло – не нашлось места, хотя он отдал последнюю корову в обмен на коран, необходимый всякому грамотному мусульманину.
Хамац не сомневался, что этот коран с золотым тиснением и сейчас хранится у Батыра. Сам же Хамац свои арабские книги повыкидывал еще в тридцатые годы, когда священнослужителей постигла участь кулаков. Теперь он решил замолить грехи, прикинуться настоящим дугаши – ревнителем веры, который в силу обстоятельств вынужден был скрывать свои убеждения.
В ауле не было мечети. Хамац собрал со стариков деньги, нанял людей, стал строить мечеть-времянку из плетня, обмазанного глиной. Вместо минарета решено было использовать грушевое дерево: возле него сколотили халупу под соломенной крышей, приставили лестницу, чтобы по ней на площадку взбирался муэдзин, то бишь он сам, Хамац. Хамац начал с проповеди во славу германского оружия, на многолюдных похоронах не боялся призывать к покорности оккупационным властям.
Новоявленному мулле не хватало существенного атрибута духовной особы – корана. Вспомнив о священной книге, на которую в свое время Батыр не пожалел коровы, он отправился в дом Додохова.
– Уара ар? Это ты? – Батыр думал, что жена вернулась с похорон. В ответ он услышал мужской голос:
– Дао, ушит, Батыр? Прочно ли стоишь?
– О, если бы я стоял! Лежу. Кто это? А-а, Хамац! Ты словно в гости на тот свет пришел. Найди табурет, садись. Клянусь, лежу один, как в могиле. Все забыли дорогу к моему порогу. Боятся заразиться. Ты не побоялся. Спасибо тебе, не забыл… Мы ведь учились вместе.
Хамац сел на табурет, поглядывая по сторонам в надежде увидеть коран.
– Такое не забывается. Мудрость священного писания мы постигали вместе. Медресе породнило наши души. – При этих словах глаза бывшего однокашника Батыра остановились на кованом сундуке, поверх которого была сложена постель. Толстые матрацы, набитые шерстью, такие же одеяла. На них – подушки в пестрых, давно не стиранных наволочках. «В сундуке, – подумал Хамац, – но как туда залезть? Вдруг Батыр добровольно отдаст коран? Вдруг скажет: достань из сундука коран, дни мои, мол, сочтены, пора подумать о боге. Неплохо будет, если на его похоронах суру «я-син» прочтут по его же корану». Но больной молчал, часто и прерывисто дыша.
Хамац извлек из кармана недавно купленные аметистовые четки, стал перебирать полированные камешки, как бы подчеркивая, что он теперь истинный мулла, со всем, что было при Советской власти, покончено. Четки – вещь не простая, каждое зернышко (их обычно бывает шестьдесят одно) соответствует числу эпитетов во славу аллаха. Хамац таких эпитетов мог назвать не больше пяти, но все равно шевелил губами. Заметив, что из-под одеяла больного торчит кирпич и вот-вот упадет на пол, он, не вставая, палкой запихнул его обратно.
– И кирпич остыл. Некому подогреть, – жалобно проговорил Батыр.
Хамац возразил:
– Кто теперь в гости ходит? У каждого свои гости – солдаты. Успевай поворачиваться, угождать, иначе головы не сносить. Злости Шаругова на всех хватит.
– Злой человек и со своего коня упадет… А ты? Ты, кажется, одно время был у партизан, или неправду мне говорил сын? О, если б мне встать на ноги…
– Куда нам в партизаны? Мы с тобой дугаши. Нам аллах дал в руки коран, а не винтовку. У людей души искривлены, бог велел нам выпрямлять эти души. Я вот стал муллой. Отказаться было бы грехом.
Батыр не мог понять, всерьез говорит Хамац или его разыгрывает бывший председатель сельпо. Нет, видимо, он не шутит. Больной повернулся к гостю, чтобы получше разглядеть его лицо.
– Да, души искривлены. Это верно. – Батыр, внешне как бы соглашаясь с собеседником, на деле имел в виду самого Хамаца, который, оказывается, столько лет кривил душой – когда бы активистом, участвовал в закрытии мечети, на сходах предлагал наказывать аульчан за пережитки прошлого в их сознании, а однажды, в пятницу, будучи колхозным бригадиром, ворвался в мечеть, где старики совершали молебен, прервал дневной намаз и приказал всем отправиться на прополку кукурузы. Теперь этот человек взялся за выпрямление душ. Хотелось спросить Хамаца, когда же его собственная душа была «прямой» – при Советской власти или при гитлеровцах? Но сказал больной другое:
– Мечети у нас нет – вот что плохо.
– Строим, Батыр, пока соорудили времянку. Бог даст силы, построим каменную, с высоким минаретом. Новая власть разрешает. А мы все растеряли. Корана не найдешь. – Хамац сделал паузу, ожидая, что вот сейчас Батыр скажет: «У меня есть коран, бери», – но больной промолчал, поэтому гость как бы невзначай поинтересовался: – Ты не знаешь, где бы можно было раздобыть священное писание?
В Батыре боролись два чувства. Отдать коран? Все равно на тот свет его не унести, осталось жить совсем недолго. Коран у него под подушкой. Но, с другой стороны, зачем отдавать священную книгу этому седлу на жирном коне? (Так говорят о достойных презрения, о неверных людях: они – словно седло, которое легко сползает то на левый, то на правый бок, когда оседланный кони перекормлен.)
– Коран теперь ищи на Соловках. Муллы ведь с собой прихватили и священные книги. Коль вновь откроются мечети и детишек начнут учить корану, на них будет спрос, – сказал Батыр, догадавшись наконец, что сосед пришел к нему отнюдь не с дружеским чувством.
…Весь день больной Батыр лежал один. Мать с сестренкой должны были возвратиться к вечеру. Сам Нарчо бродил в поисках собаки.
Мулла, уйдя от больного, встретил Шаругова и попросил послать в дом Додохова солдата, чтобы тот отыскал коран. «Будет у меня священная книга, – пообещал он полицаю, – ставлю литр водки и, конечно, закуску». Тот послал солдата, приказав: «Переверни все вверх дном, а коран найди».
Батыр вздрогнул, когда фашист толкнул дверь прикладом и переступил порог, держа винтовку наизготове, словно собирался выстрелить. Пахло сыростью, затхлым воздухом, болезнью. Заметив около кровати глиняную миску с кровавой мокротой, солдат брезгливо попятился и хотел было уйти, но разглядел в углу все тот же кованый сундук с потускневшей медной отделкой. Больной не произнес ни звука. Гитлеровец приставил винтовку к стене, откинул увесистую крышку, нагнулся и принялся перебирать вещи. Вытащил женский пояс, несколько минут разглядывал его на свет, потом отложил в сторону и вновь склонился над сундуком.
В душе Батыра вспыхнула ненависть, жажда мести. Быть может, сам аллах послал ему случай – дескать, покажи, на что ты способен. Внутренний голос говорил: «Почувствуй себя на миг в седле. Муравей перед кончиной, говорят, обретает крылья, обрети и ты мужество. Осталось тебе все равно немного. Если даже сын принесет лучшего щенка, собачье мясо – не спасение…»
Батыр привстал, дрожа всем телом. Кровать даже не скрипнула. Тело стало невесомым – казалось, он может ехать верхом на ветре. По-кошачьи неслышно Батыр двинулся вперед с кирпичом в руке. Шаг, другой. Он не шел, а словно плыл, держась за облака. Взять приставленную к стенке винтовку? Потолок низкий, не развернешься, не получится удара. Он до боли сжал в пальцах чуть теплый кирпич, глубоко вздохнул, размахнулся и ударил гитлеровца по голове. Тот, оглушенный, слегка подался назад. Батыр нагнул его голову и обрушил на нее тяжелую крышку кованого сундука. Удар пришелся по шее. Хрустнули позвонки. И тут силы покинули больного. Батыр повалился на бок, потом распластался на холодном полу, исходя кашлем. Холодели губы, в голове гудело, будто там жернова крутились. «Конец, – подумал он, – конец, слава богу… Зато враг не воскреснет. Сына бы увидеть, сына…»
В тот трагический день Нарчо был далеко от дома. Он не сразу отыскал женщину, готовую даром отдать собаку. Ее звали Кантаса. Муж и сын Кантасы давно ушли на фронт. Она жила с девятилетней дочкой. Последнюю живность Кантаса забила, когда получила похоронку. Нужно было устроить поминки по мужу. Теперь она жила впроголодь. Едва появился Нарчо, Кантаса вышла за порог, позвала дворняжку:
– Цурка! Цурка!
Голодная рыженькая собачонка выскочила из кустов, замотала хвостом в надежде получить кусок мамалыги.
И тут произошло непредвиденное: Лейла, дочка хозяйки, яростно заступилась за собаку, разрыдалась, не желая отдавать свою любимицу. Она обхватила Цурку обеими руками:
– Не надо! Это моя собачка! – Девочка заливалась горькими слезами, с ненавистью глядя на незнакомого мальчишку.
Кантаса не смогла урезонить дочь. Лейла убежала вместе с Цуркой и на зов матери не откликалась. Женщина пожалела мальчика, пришедшего из далекого аула, усадила его, дала поесть. Тем временем, она надеялась, Лейла объявится сама.
– Собачья шерсть полезна при укусе, – говорила Кантаса, вспомнив, как в детстве, когда ее цапнула собака, родители отрезали клок шерсти у этого самого пса, сожгли его и черным пеплом присыпали рану.
– Собак едят и корейцы, – кивал головой Нарчо, чтобы как-нибудь оправдать отца. Он не знал, что за кустами их подслушивает Лейла. Девочка с ужасом думала о людях, пожирающих собак. Она не заметила, как Цурка вырвалась у нее из рук и бросилась к дому. Кантаса ловко сунула собачонку в корзину Нарчо, сказала торопливо: «Беги домой». Нарчо чуть не плакал оттого, что обидел девочку, он бежал и все оглядывался. Цурка спокойно сидела в корзине, даже не пытаясь удрать. Точь-в-точь такая собака была у Нарчо на высокогорном пастбище, куда он ездил два лета подряд – возила на тракторе молоко на молочный завод. Когда отец слег окончательно, Нарчо уже не мог уезжать в горы – все хозяйство легло на его мальчишеские плечи. Он ходил в лес за дровами, на базар, полол в огороде, окучивал картофельную ботву, заготавливал корм для коровы. В свободные часы бегал в тракторную бригаду, просил, чтобы ему разрешили кого-нибудь подменить. Тогда его величали «механизатором». А теперь называют обидным словом «собакоед». Ну ладно. Встанет на ноги отец, Нарчо свое возьмет. Он действительно станет механизатором. Трактор-то он уже может водить… Нарчо еще раз оглянулся. Вдалеке у ворот все еще стояла Лейла. Она тоже кричала:
– Собакоед! Собакоед! Больше ты никто!
…Никому не приходило в голову, что с гитлеровцем что-то могло случиться в доме умирающего, все терпеливо ждали, пока солдат выйдет с добычей. Видно, немало нашел, раз так задержался. Но в конце концов кто-то из полицаев зашел в дом, через минуту оттуда донесся исступленный крик:
– Он убит!
Гитлеровцы вскинули винтовки и, озираясь, словно попав в засаду, ворвались в дом. Услышав, как хрипит на полу Батыр, один из них хотел разрядить винтовку, но другой остановил его:
– Успеется.
Шаругов в полутьме разглядел кирпич на полу, заметил на нем рыжие волосы. На голове мертвого фашиста обнаружили вмятину.
Батыр задыхался. Предсмертные судороги сотрясали иссохшее, изможденное лицо. Затуманившиеся глаза едва ли различали происходящее. Кто-то снова щелкнул затвором и снова был остановлен.
– Не трать патроны, – мрачно проговорил бычеглазый гестаповец и обратился к отряду: – Несите сюда солому и сено.
Солдаты побежали к курятнику, крытому почерневшей от времени соломой, завалили его, расхватали по колышку. Две наседки, кудахча, выпорхнули оттуда, разлетелись в разные стороны, но тут же были схвачены. Гитлеровец вытащил из-под плетня шесты, служившие насестом для кур, и, подперев ими окна и дверь, запалил охапку сена. Подождав, пока разгорится пламя, он кинул охапку на чердак. Вскоре к небу взметнулись клубы черного дыма, в которых заплясали, извиваясь, языки пламени.
В ауле заголосили: «Дом Батыра горит!» Старики, женщины и мальчишки побежали тушить пожар. Впереди всех, не чуя собственных ног, плача и причитая, неслась мать Нарчо с маленькой дочкой на руках. Люди на ходу вооружались ведрами, лопатами, вилами, топорами. Кто-то тащил лестницу. Толпа остановилась у самых ворот, ибо в этот миг гитлеровский приспешник выпустил из автомата длинную очередь со словами:
– Стой! Ни с места!
Глаза гестаповца налились кровью. Он водил дулом автомата, словно прицеливаясь то в одного, то в другого.
Грозного окрика не слышала женщина, чей дом был охвачен огнем. Амина, рыдая, молила о помощи:
– Добрые люди, чего стоите? Спасите дом. Там больной Батыр!
Огонь разгорался, шумел, горящие стропила падали на чердак, взметая снопы искр, дым низко стелился по земле, черный пепел оседал на снег. Старики, толпившиеся у ворот, просили Шаругова пожалеть женщину, детей, стращали его божьей карой – дескать, человек не властен предать огню себе подобного. Только богу дано отправлять смертных в ад.
Амина, закутав дочку в большой платок, поставила ее на землю и бросилась в огонь, надеясь, что за ней последуют другие. Испугавшись, что мама сгорит, с плачем по снегу побежала к дому и девочка. Полицай хотел остановить их, но бычеглазый решил иначе:
– Пусть идут.
Аульчане думали – смилостивился гитлеровец, разрешил вынести больного из дома, тот, открыв дверь, прошипел злобно:
– Идите, идите. Переворачивайте отца с боку на бок. Поджарьте его хорошенько.
Амина вбежала в дом, девочку затолкали следом за ней, захлопнули дверь. Бычеглазый собственноручно подпер ее доской и, отряхиваясь, отошел в сторону. Послышались вопли женщины и ребенка. Гестаповец в исступлении прорычал:
– Кто сдвинется с места, будет в том же аду!
Шаругов тоже не щадил никого, надеясь, что новые хозяева воздадут ему должное за ревностное усердие…
Нарчо замолк, долго всхлипывал.
Комиссар был потрясен. Он забыл о дороге, о боли в ноге. Ничего этого он не знал раньше. Привела к нему Кантаса мальчика с испуганными глазенками, просила приютить сироту… Кошроков не знал, как утешить Нарчо и какими словами можно умерить такую боль. Вспомнил только, что Кулов рассказывал ему о Шаругове, получившем по заслугам.
Впереди показался райцентр. Нарчо по-прежнему шмыгал носом.
– Эх ты, сиротка мой! – Кошроков прижал к себе мальчика, долго не отпускал. Нарчо, отвыкший от ласки, вздрагивал, не говорил ни слова. До райцентра оставалось совсем немного. Надо было собраться с мыслями, приободриться.
– Ну, ты нюни все же не распускай, ординарец. Нас люди встретят. Глянут на тебя, подумают черт те что. Я сам от гибели чудом ушел.
– Я только тебе рассказал. Больше никому. – Нарчо встряхнулся, гикнул на лошадей, поднял кнут над головой, стараясь снова выглядеть бравым возницей.
– Как ты узнал, что дом сгорел? – не выдержал все же Кошроков.
– Мальчишки сказали. Я шел домой с Цуркой, меня остановили: «Не показывайся здесь, уходи скорей, не то гитлеровцы и тебя бросят в огонь». Я залез на дерево, посмотрел – дом горит, люди плачут…
– Вовремя друзья предупредили.
– Появись я там – запросто бросили бы в огонь. У пепелища, говорят, полицай дежурил, поджидал меня.
– Чудом от смерти ушел…
– Ребята видели своими глазами – полицай стерег двор. Дворами-огородами они вывели меня из аула. Мы сначала прятались в яме. Раньше там играли в войну. Большая-большая яма. Мы ее называли «крепостью», брали штурмом. Женщины доставали из нее глину обмазывать плетни, полы в домах, корзины-сапетки.
– Знаю, знаю. В каждом ауле есть такие «крепости».
Доти ясно представлял, где скрывался Нарчо. В годы коллективизации в ямах прятались антиколхозные элементы. Доти тогда служил в ГПУ, не раз ему приходилось вытаскивать из этих ям кулаков, подкулачников. Выкуривали, словно из лисьих норок.
– У нас и пещер сколько хочешь.
– А собака?
– Она уже была не нужна. Отца-то нет. У самого голова кружилась с голоду. Отпустил ее. Думал, сама свой дом найдет. Собаки – умные животные. Вытащил Цурку из корзины, она постояла секунду, не веря в свою свободу, а когда я присвистнул, припустила так, что и гончая не поспела бы за ней. Распрощался с друзьями. Это были смелые мальчишки, с ними я ночью ходил на вражескую артбатарею. Они нож дали, чурек и сыр на дорогу.
– И прямо в партизаны?
– Если бы! Кто бы меня навел на след? Решил следом за Цуркой перебраться на другой берег реки.
– К Кантасе?
– Да. Больше некуда. Думал: примет – хорошо, не примет – подамся в другие места. За Баксаном-то еще немцев не было.
– И как Кантаса – приняла?
– Она-то приняла. Долго плакала, когда я ей рассказал, как сожгли моих… – Нарчо смолк, перехватило дыхание… Но вот снова послышался его приглушенный голосок: – Лейла дразнила «собакоедом». Я ей сто раз объяснял, в чем было дело. А она как обидится на что-нибудь, так снова пойдет – «собакоед», «собакоед». Изводила меня… Они и так впроголодь жили, а тут еще лишний рот. Я ведь все понимал…
Впереди на возвышенности, у здания райисполкома, стояла толпа. «Ждут», – подумал Нарчо. Он постарался успокоиться, подобрался, но в глазах светилась прежняя недетская печаль. Лошади, словно из приличия, сделали рывок, а затем снова пошли шагом. Усталые животные дышали глубоко, бока их раздувались, как кузнечные мехи, из ноздрей еще сильнее валил пар.