Текст книги "Долина белых ягнят"
Автор книги: Алим Кешоков
Жанр:
Военная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 43 (всего у книги 59 страниц)
О столь пышном ужине Доти Кошроков и не помышлял. Прежде всего он отдал должное шашлыку из свежей печени, жареному на вертеле вперемежку с кусочками курдюка. Просто не мог оторваться, хотя знал, что будут новые вкусные блюда. И точно. Вслед за шашлыком внесли отварное мясо под соусом из сметаны, перца и толченого чеснока. Но гость уже был сыт и мог только вдыхать аппетитный запах мяса, заполнивший маленькую комнатку. Пожалуй, так вкусно и сытно комиссар не ел с начала войны. Лакумы тоже пришлись ему по вкусу. Он подумал – не слишком ли хорошо и обильно едят в этом колхозе? Ведь того, что подали им на двоих, на фронте хватило бы для целого военного совета армии.
– Сколько у вас пшеницы? – спросил Кошроков как бы между прочим.
– Нисколько, – спокойно ответил Оришев, обмакнул кусок мяса в шипс (острый соус), проглотил, вытер губы. – Я понял тебя, Доти Матович. Ты прав. Уполномоченный по хлебу имеет все основания интересоваться, не утаил ли чего старый Батырбек Оришев от государства, раз он так жирно живет.
Кошроков смутился. Оришев словно прочел его мысли. Он заерзал на стуле. Гостю, которого принимают с таким неподдельным радушием, не подобает худо думать о хозяине. Ведь вот проклятый характер. Привычка до всего докапываться…
– У нас тоже скудная норма. Не разгуляешься. Трехлетний ребенок больше съест, чем мы даем взрослым. Колхозники целый день – от зари до зари – на воздухе. Аппетит такой, что каждому по курице подавай. Бывает, и в непогоду не прекращается работа. Пшеницу нельзя под дождем убирать, но кукурузу можно. Подсушил потом – и готово. Звенит зерно. Плохо только, коли снег выпадет. В этих местах снега жди каждый час. У скал и бока крутые, и характер такой же. Не заметишь, как понесутся с них плотные снежные облака.
– Норма есть? – Впрочем, Кошроков хотел сказать не это.
– Как и везде. План даже по овцематкам установили: сотня овцематок должна дать приплоду восемьдесят пять голов. Чабан обязан сохранить семьдесят пять. Не меньше.
– А если сохранит больше?
– Премию получит.
– На трудодни зерна не даешь?
– Не из чего. С кукурузой плоховато. Рано посеешь – сгниет, поздно посеешь – не вызревает. Прямо беда. Капризное растение, хуже слезливой девки. Не знаешь, как и подступиться к ней… Да, так откуда у меня пшеница? – Оришев взял большой румяный лакум, повертел его в руке, положил обратно в тарелку. – Я начну издалека. Так понятней. Мы в колхозе пшеницу вообще не сеем. Озимую посеешь – вымерзнет, яровая не дает урожая. Однажды поохал я в низовья заказывать кузнецам колеса для арб. Проезжаю мимо лубзавода, вижу – лежит конопля. Ее колхозы сдают на переработку. Коноплю подвозили, подвозили да и складывали как попало, верное, разбрасывали вокруг завода и по всей территории. Я отыскал только что вступившего в должность молодого директора и с упреком ему говорю: «Что ж ты, братец, ценное сырье разбрасываешь дождю на радость? Сложил бы в стога – ни дождь, ни снег не попортили бы». Тот пожаловался на нехватку рук: «Мужчин нет, а женщины на завод плохо идут». Коли так, думаю, дай-ка я предложу тебе свои услуги. Но не впрямую, а обходным маневром.
«Знаешь, – спрашиваю, – сказку про то, как черт с одним горцем артель составил?» – «Напомни, – отвечает. – Вроде в детстве мне ее рассказывали, да теперь что-то забыл», – «Ладно, – говорю, – напомню. Ты слушай.
Черт и хитрый горец договорились вместе пахать и сеять. Урожай – пополам. Черт вспахал землю, горец посеял просо. Когда пришла пора снимать урожай, горец говорит черту: «Друг, давай так – корешки твои, вершки мои». Так и сделали. Но черт вдруг обиделся: зачем, мол, мне одни корешки? Горец успокоил его: «В будущем году поступим наоборот». Дождались следующей весны. Черт вспахал землю, крестьянин посадил лук. Поспел урожай, оба вышли в поле. «Ну, теперь скашивай себе вершки, а корешки я возьму себе». Черт забрал свою долю и только тут понял, что его опять надули».
Директор лубзавода, молодой, славный такой парень, из комсомольских работников, хохотал до слез. «Только, – просит, – скажи наперед: кто из нас черт, а кто горец?»
Я ему отвечаю: «Ты верь мне, я старый человек, не обману тебя. Через пару дней пришлю бригаду стариков. Они тебе уложат коноплю в такие стога, что ни снег, ни дождь, ли ураган ей будут не страшны. За это я возьму только вершки. Что это значит? А вот прежде чем складывать вязанки конопли в скирды, я легонько обмолочу вершки. Семена все равно сгниют или их птицы склюют, а так, глядишь, я кое-какую пользу из них извлеку. По рукам?»
Парень сразу узрел свою выгоду. Семена заводу доставляли немало хлопот. Там, где лежала конопля, весной все зарастало, чтобы сложить в этом месте урожай, приходилось косить всходы…
На том и порешили. Старики за неделю навели на территории завода идеальный порядок. Такие аккуратные стога выросли – загляденье. Зулькарней Кулов на пленуме похвалил директора. Я подошел к нему: «Хитрый горец-то, оказывается, ты, чужими руками жар загребаешь». А он мне: «Ну-ну, не говори лишнего. Договор наш сохраняется и на будущий год». По правде сказать, семян конопли у него я намолотил порядком. Отправил их соседям в районы, где сеют коноплю, выменял на зерно. Вот откуда и лакумы. – Оришев улыбнулся, снова повертел пышку в руке.
Рассказ пришелся Кошрокову по душе. Восхищенными глазами смотрел уполномоченный на хозяина. Как много значат выдумка, изобретательность, умение находить выход из положения даже там, где, казалось бы, все пути отрезаны. Этому не учат. Это заложено в человеческой натуре. Оришев – прирожденный хозяин. Он и кукурузу убирает не так, как другие, – не позволяет выламывать початки не глядя, кидать их, куда попало: так можно не заметить невыломанный початок, если он висит низко или закрыт листьями. У Оришева ничто из того, что дает земля, не пропадает. Было бы таких руководителей побольше, поставить бы их во главе хозяйства повсюду, а Оришева назначить председателем исполкома районного Совета! А то ведь дела в масштабе района вершит бойкий честолюбец…
– Да ты поешь, как следует, – прервал Оришев размышления своего собеседника. – Кантаса старалась. Думаешь, она каждый день меня так балует? Ошибаешься. Ты здесь – вот и мне праздник. – Оришев положил гостю на тарелку большой кусок мяса.
– Спасибо, спасибо. Просто наелся до отвала… Очень интересно то, что ты рассказываешь. Другим бы перенять твой опыт. – Кошроков, подражая хозяину, окунул мясо в соус вишневого цвета и принялся его жевать, ощущая приятный вкус жареного лука, чеснока, стручкового перца.
– А знаешь, как я здесь оказался?
Оришев полотенцем тщательно вытер усы.
– Расскажи.
– Оккупантов изгнали в январе. Мороз тогда сковал реки, мощной рукой пригнул деревья к земле. Мелкие ручьи – те совсем вымерзли. В лесу – не пройти, не проехать, тропы и дороги завалило снегом. На ближних склонах гор, где колхозники косили сено, то там, то здесь чернели на снегу стога. Временами дул ветер с севера. Партийные и советские работники, вернувшиеся вместе с частями Советской Армии, сразу же взялись за восстановление хозяйств. Царила военная дисциплина. Что предложат – то и делай, выбирать, клянчить – бесполезно.
– Я сам угодил, можно сказать, как кур в ощип. Привык выполнять директивы. Прислали меня сюда. Я пришел к секретарю обкома и говорю: «Попробую поднять этот колхоз, но прежде чем приступлю к работе, соберу всех на общее собрание, буду принимать присягу перед народом». – «Какая присяга, что ты надумал?» – встревожился Зулькарней Увжукович. Я отвечаю: «Воины принимают присягу в начале службы, приму и я».
Обстановка в целом была, сам понимаешь, трудная. Враг все разорил, что успел. Помощи просить не у кого. Все – точно у разбитого корыта. У Апчары Казаноковой хоть трактор нашелся. В Чопракском ущелье, кстати, обнаружили и разбитые орудия. Гитлеровцы их впопыхах оставили. Иной раз удавалось, отделив ствол и лафет от колес, пустить в дело колесные пары. В тот момент это было все, чем располагал колхоз. Но и аульчане проявили сознательность: приносили на колхозное подворье кто грабли, кто борону, кто плуг. С миру по нитке… Отыскались понемногу конные сеялки, жатка, сенокосилки…
– А скот?
– О скоте поначалу речь не вели. Коровы тут не были розданы под сохранные расписки. Редко кому удалось сохранить скотину. Оккупанты и их приспешники рыскали по ущельям, сгоняли скот и отправляли на бойню: кормить армию. Что не удалось съесть, оккупанты забрали с собой, чтобы в пути не голодать… Постепенно в ущелье стали возвращаться люди, кое-кто со скотиной. Но ни кормов, ни ферм не было. Гитлеровцы не просто скормили лошадям сено, а по приказу командования сожгли оставшиеся стога: дескать, сено идет партизанам.
Вот в таких условиях я должен был принять колхоз.
На собрание явились все.
Многих я знал. Знали и меня в ауле по прежней работе. Знали про то, как я колхозные деньги спасал. Я пришел в полной боевой форме и с пистолетом на боку. Оружие не было лишним: партизаны с гитлеровскими холуями поменялись местами. Партизаны вернулись в аулы к мирным делам, гитлеровские прислужники, наоборот, из аулов подались в леса, в горы, в надежде отсидеться в пещерах, пока не возвратятся их хозяева.
Люди, услышав про принятие присяги, недоумевали. Что теперь – вместо бригад будут роты, батальоны? Бригадиры погоны станут носить? Пришли даже те, кто о благе колхоза совершенно не помышлял. Вдруг начнут присваивать звания, волновались эти люди, а их обойдут. Многие были уверены, что речь пойдет и о скоте, находящемся в личном пользовании, но на этот счет у меня были свои соображения. На меня давил Чоров, требовал согнать весь скот на фермы и числить его колхозным, сразу «дать план быстрого роста общественного поголовья». Я, наоборот, медлил, хотел сначала подготовить кормовую базу, восстановить животноводческие помещения, но понимал, что и затягивать решение этого вопроса нельзя. Бесхозный скот во время войны прибран к рукам самыми разными людьми, его могут пустить под нож.
Кстати, собрание проходило в том самом клубе, где произошла схватка капитана Локотоша с предателем Бештоевым.
– А-а, слышал, слышал. Исторический клуб. Капитана прикрывала толпа, иначе не унести бы ему ноги, – сказал Кошроков. – Но где-то в пути его все же подкараулили.
– Да. Устроили засаду.
– Что же было дальше?
– Я сказал: «Между нами недомолвок быть не должно. Вы меня избрали своим вожаком. Это для меня честь. Коня проверяют выездкой, сталь – оселком, а человека – делом. Перед нами трудная задача – восстановить хозяйство, вернуть людям достаток, радость труда, ощущение причастности к победам наших сыновей и братьев на фронте. Для этого мало засучить рукава. Надо встряхнуть собственную душу. Это я хочу первым на ваших глазах проделать с собой». Торжественно, неторопливо извлек я из-за пазухи книжицу, завернутую в красный платок, и говорю: «Достаю документ особой ценности. Он известен каждому из вас. В этот документ стреляли гитлеровцы, топтали его грязными сапогами, сжигали, хотели превратить в пепел. Но документ выжил, не сгорел, не истлел…» В толпе закричали: «Знаем, знаем – партбилет!» Я говорю: «Терпение! Не угадали! Я скажу, что храню под сердцем», и поднял над головой книжечку так, чтобы все видели. «Смотрите! Это устав сельскохозяйственной артели. Священная книга. Корана я не читал. В аллаха я не верю, но вера у меня есть. Верю в колхоз, в коллективный труд. Эту веру я исповедую и вероотступником мне не быть! Так вот: не на коране, на уставе сельскохозяйственной артели торжественно клянусь вам в трех вещах.
Во-первых, клянусь отдать все свои силы, знания, опыт колхозному делу.
Во-вторых, каждой буквой и каждым слогом этого писания… – я снова потряс над собой книжечкой, словом «писание» желая придать ей больший вес, – клянусь быть честным, не дать воровать никому. Уличите меня в нечестности – каждый из вас мне судья. Пока не кончится война, не ждите полновесного трудодня, не ждите зерна на трудодни. Но я клянусь третий раз – никому из вас, ни взрослому, ни старому, ни малому не дам умереть с голоду!
А теперь – хотите, оставляйте меня своим вожаком, хотите – нет!»
Я подошел к столу; чувствую: еле стою. Но креплюсь. Вижу, дошли мои слова до сердец, люди перестали шуметь. Я воспользовался тишиной, по ритуалу, придуманному мной, коснулся книжицей лба, потом приложил ее к губам и, придерживая у сердца, обратился к собранию: «Принимается моя клятва-присяга?» В ответ отовсюду послышалось: «Принимаем!», «Принимаем!» Нашлись, конечно, и злые языки: «Ты чистыми губами устав целовал?» Но их было мало.
Вот и вся история с принятием присяги.
Однако Чоров припер меня к стене: «Никто тебе не разрешит не выдавать колхозникам зерно на трудодни».
Я ему сразу врезал: «Ты первый и не разрешишь!»
Чоров такого не ожидал: «Как это?»
«Очень просто. Допустим, мы дадим план, рассчитаемся с МТС, отдадим долги. Останется зерно и на трудодни. Нет, не дай бог, чтобы мы не оставили на общественное питание, детсады, завтраки школьникам. Но в районе всегда найдется хозяйство, которое не смогло вырастить хороший урожай. Тебе же захочется, чтобы мы сдали зерно в счет будущего года и тем самым вытянули соседнее хозяйство в порядке, так сказать, взаимной помощи». Я вижу Чорова насквозь. Он весь урожай под метелку подметет, чтобы отчитаться перед обкомом.
Есть пословица: кто мед раздает – оближет свои пальцы; мы проживем как-нибудь, хотя бы запахом хлеба. Я хотел, чтобы люди наперед знали, что нас ждет, чтобы не питали напрасных надежд. Кончится война – иначе жить будем.
Кошроков подумал: «А ведь он чем-то похож на меня…»
– С нуля все начинали…
– С нуля? С ямы! Трудно было – ничего не скажешь. Лезь из кожи, покажи на деле, на что способен, находи выход из безвыходного положения, понимай нужды людей. С утра до ночи я в седло, успеваю за день побывать во всех хозяйствах, знаю, кто приболел, у кого горе в доме. Если у человека есть просьба, то он не ждет, когда председатель появится в правлении. Я сам его найду в поле или на ферме.
– Кто был до войны председателем райисполкома? – спросил Кошроков.
– Цишев.
– Нет. Мне называли русскую фамилию.
– Правилнов.
– Вот, вот, – Правилнов.
– Он и есть Цишев.
– Правилнов – это прозвище. Впрочем, сам он так к нему привык, что на собственную фамилию и не откликался. Всюду – пленум ли, актив, сессия – он садился в первом ряду, пожирал глазами докладчика. Выступает начальство – он кивает головой в знак согласия и громко выкрикивает «Правилно!» – в тех местах, где требуется одобрение. Сначала смеялись над ним, потом надоело. Он уверял, что ему дали прозвище не зря, мол, он человек правильный, находящийся на верном пути.
Оришев посмотрел на мясо, на соус. Все застыло, покрылось белой коркой жира.
– Не подогреть ли?
– Нет! Что ты! Спать будем. – Гость оглянулся на кровать.
– Да. Засиделись. Заговорил я тебя.
ГЛАВА ПЯТАЯЕдинственное окно кухни светилось во мраке. Люди привыкли: стряпуха ложится спать глубокой ночью, когда последние запоздавшие колхозники явятся к ужину и съедят свою миску супа с кусочком мяса да ломтик мажаджи – большого круглого каравая кукурузного хлеба. Сегодня Кантаса и Биля условились вообще не спать, чтобы сшить к утру из комиссарского подарка юбку и кофту. Биля выйдет провожать доброго гостя в новом наряде. Наверное, ему это будет приятно.
Не отвыкли руки женщин от шитья. Кантаса взялась за юбку, Биля – за кофту. Раскроили быстро, да шить пришлось руками – швейной машины нет. Обе женщины вооружились иглами, нитками, наперстками, сели возле лампы. За работой начались воспоминания. Рассказывала главным образом Кантаса. Биля слушала, порой глубоко вздыхала. Верно говорят: язык рукам не помеха. О печальной судьбе дочки Кантасы Биле все было известно, а вот как появился в доме подруги Нарчо, почему она испытывает к чужому мальчику материнские чувства, а тот отвечает ей сыновней любовью, Биле не приходилось слышать.
В бригаде каждая женщина знает, почему Кантаса покинула свой аул, бросила дом и переехала в Верхний Чопрак. Каждая понимает, как тяжело матери к тому же видеть ежедневно то страшное грушевое дерево…
Дерево толщиной в несколько обхватов стоит с языческих времен. Когда-то ему поклонялись предки. Оно разрослось за века, ветви вытянулись: когда смотришь издали, кажется, будто высоко вверху соединилось несколько куп деревьев, образовав огромный зеленый шатер. От фашистских бомб ветки кое-где обломились, но дерево неколебимо стоит возле «Девичьего» кладбища, как бы охраняя сон тех, кто там покоится. Бывало, маленькая Лейла погонит корову в стадо и на обратном пути долго собирает под деревом кисло-сладкие желтые груши.
– Не ходи на «Девичье» кладбище, – просила мать девочку, сама не зная почему.
По традиции место под грушевым деревом считалось священным. В праздничные дни сюда гнали жертвенных быков, козлов, баранов, выжигали им на лбу каленым железом особый знак – символ того, что они приносятся в дар богам; головы заколотых животных устанавливались на ветвях, оставались на суку, пока не истлеют…
В очаге весело горит огонь, Биля подкладывает дровишек. Ветхая одежда не греет; что было бы, когда б не молодость, не закалка. За окном глубокая ночь. Луна словно залила молоком небесный купол, царственно и величаво глядит она сверху на зубчатую панораму гор. На ледниках, снежных папахах горных вершин – отблески луны.
Биля уступила свою кровать в кухне Нарчо. Кантаса дала мальчику подушку, стеганое шерстяное одеяло. Одеяло тяжелое: овечья шерсть свалялась; сними пододеяльник – увидишь толстую, в три пальца, кошму. Зато такое одеяло греет в любую погоду. Нарчо мерно посапывает, временами что-то бормоча во сне: видно, погоняет лошадей.
Биля не может скрыть восторга, примеряя будущую обнову. И Кантаса рада за подругу. Если все хорошее, чего они обе пожелали гостю, сбудется, на свете не отыщешь человека удачливее, чем он.
Кантаса все говорила, говорила…
Не повезет – и на верблюде собака тебя достанет, – гласит народная мудрость. Кантаса до войны числилась инструктором по работе среди женщин. В районе ее знали, уважали, она ездила по аулам, беседовала с женщинами в бригадах, на фермах. В начале войны Кантаса уже нашла было, куда пристроить Лейлу, чтобы самой уйти в горы с партизанами, но пришедшая в последнюю минуту весть о гибели мужа отсекла ей крылья. О сыне не было никаких вестей. А ушли они вместе. Отец – по мобилизации, сын – добровольцем. Кантаса думала – так безопаснее, будут оберегать друг друга: юношу все равно призвали бы через год… Сельские активисты уже эвакуировались. Кантаса не могла сообразить, как ей поступить. После гибели мужа и жизнь уже была не мила. Растерянная женщина осталась в ауле – захворала. Потом в доме появился Нарчо.
Немцы, наступавшие стремительно, неожиданно застряли на берегах Баксана, в двадцати километрах от аула. Республика оказалась разрезанной, благодаря реке, на две половины. Ту, что примыкала к железной и шоссейной дорогам, оккупировали, горная часть пока оставалась зоной действия лишь вражеской авиации. Нарчо и Лейла сначала прятались, услышав гул в небе, потом привыкли, выскакивали из дому, чтобы посмотреть, куда летят бомбардировщики или самолет-разведчик – так называемая «рама».
Кантасу теперь очень беспокоило, как бы не сбежал Нарчо, не всегда ладивший с Лейлой. Мальчик старался не даром есть хлеб – куда ни пошлешь, все сделает, как надо. Картофель в огороде выкопал, посушил на солнце, потом высыпал его в глубокую яму, предварительно выложив ее соломой, сказал: «До весны». То, что помельче, отобрал, как рачительный хозяин: для еды на каждый день. Планы строил – завезти дров в осенние теплые дни, чтобы зимой не тащиться с санями в лес. Коровы своей у Кантасы не было, а кукурузные стебли Нарчо скосил, аккуратно сложил в стожок. Работал на совесть.
– Однажды, – рассказывала Кантаса, – со двора исчезла Цурка, будь она неладна. Лейла без нее не могла жить. Думали – вернется. Прошел день – нет собаки.
– Пропади она пропадом. Может, кто увел ее?
Нарчо пожимает плечами.
– Собакоед съел, увел в кусты и съел. – Лейла злыми глазенками уставилась на мальчика.
Вижу, Нарчо затрясся от обиды. Не будь меня, он мог бы ударить девчонку. Паренек заплакал:
– Что я, волк? Почему ты меня называешь «собакоедом»? Я и раньше не для себя искал собак.
– Хватит вам ссориться из-за ерунды. Помогите лучше лук убрать. Он уже высох, пора делать вязанки.
Нарчо вроде успокоился. Но душа чует – что-то задумал. Нашел где-то кинжал, отточил, сказал: «Вдруг воры влезут…» Днем все вместе собирали с грядок луковицы. Он сопел, кряхтел, отворачивался от Лейлы. Девочка понимала, что обидела Нарчо, но не знала, как помириться. К вечеру Нарчо исчез. В свой аул он убежать не мог – там немцы. Значит, отправился бродяжничать. Попробуй теперь отыскать его.
Утром, как назло, вернулась Цурка, ободранная, грязная, голодная. Тут уж Лейле досталось от меня, как следует. Она, бедняжечка, и так казнилась, горько плакала по мальчику.
Шли дни. Я решила послать Лейлу в город, на базар. Повесила ей через плечо вязанку отборного лука: «Продашь, а на вырученные деньги купишь банку-две муки, еще возьми пшена, останется что-нибудь – купи себе сладенького». Девочка у меня была толковая, сообразительная…
Кантаса подробно описала поход девочки. За Лейлой, оказывается, увязалась Цурка, привыкшая сопровождать хозяйку. До базара они добрались быстро.
Столы не ломились от товаров, от мяса, овощей, фруктов. У одного – с десяток яиц. Продавец выложил яичко, остальные прикрыл мешковиной, чтобы кто-нибудь не унес. У других – крынка молока, или курица, или кулек макарон. Где-то еще продавались полмешка кукурузной муки, горка картофеля, тыква, пучок чеснока. Старики на ишаках привезли охапки сухих дровишек, сена, темно-коричневые плитки жмыха с маслобойного завода. Продавались тут, правда, хомуты, сыромятная кожа, конская сбруя, бурки, пояса, брюки, гимнастерки армейского покроя со следами от петлиц, белье…
Лейла прохаживалась вдоль торговых рядов с вязанкой лука через плечо. Она понимала – важно не продешевить, продать лук подороже, тогда денег хватит на все.
Базар тихо шумел. Лейла с любопытством разглядывала происходящее. Люди разговаривали вполголоса, приценивались к товару, пренебрежительно отмахивались, услышав, как высока цена. Это не мешало иному, уйдя, вернуться вновь, поторговаться. Мальчишки притащили свою добычу – дикие лесные груши. Плоды не успели еще приобрести восковой цвет, но аромат распространяли вокруг заманчивый. Лейла любила лесные груши больше садовых.
Вдруг девочка заметила молодую белокожую женщину, необычайно нарядно одетую, с замысловато уложенными золотистыми волосами.
Лейла слышала, как переговаривались люди:
– Римма Лагунова… Немка. Не эвакуировалась.
– Разрядилась, точно на свадьбу.
Лейла загляделась на роскошную блондинку. А потом так и ходила за ней, забыв, что надо продать лук и побыстрей вернуться домой. Наконец она вспомнила о Цурке. Собаки нигде не было. «Цурка! Цурка!» Лейла испугалась: неужели увели? Девочка носилась по базару, как угорелая. По щекам у нее текли слезы.
Биля, сокрушенно вздыхая, отложила шитье, поправила фитиль: керосин в лампе кончался.
Кантаса продолжала свое повествование. Через несколько минут Лейлу остановил какой-то немолодой мужчина и, не торгуясь, купил всю вязанку.
– Сдачи нет.
У Лейлы задрожал голос: хороший покупатель уйдет, а ей надо поскорей избавиться от лука и найти Цурку.
– Не надо сдачи. Иди. Я все беру, на шашлык пойдет! – сказал добрый покупатель с каким-то странным акцентом. – Лучшего лука не сыщешь. – Видимо, это был грузин из шашлычной. Успел завести собственную…
Лейла снова бросилась между рядов, плача и горько кляня свою рассеянность. О пшене и муке она уже не вспоминала. Внезапно девочка услышала разноголосый собачий визг и лай. Собаколов с огромным мешком в руках ловил собак. В стороне от лавок остановилась подвода – вернее, объемистый ящик на колесах, зарешеченный с одной стороны. Внутри его у решетки толпились собаки, кусая прутья, визжа и завывая.
Цурка, подмятая большим рыжим псом, тоже пробилась к решетке, и, жалобно скуля, царапала ее лапками. Девочка хотела умолять собаколова отпустить Цурку, но боялась. Забыв обо всем на свете, оцепенев, она следила, как собаколов подбирается к дворняжке, мирно свернувшейся калачиком под ишачьей повозкой. Он был уже у цели и едва не накрыл пса своей мешковиной, но дворняжка бросилась прочь. Собаколов выругался и двинулся за добычей, ускользнувшей из рук.
Лейла, придя в себя, побежала к клетке на колесах и тут лицом к лицу встретилась с нечесаным, замызганным мальчиком. Это был Нарчо. Он сделал вид, будто не замечает девочку. Лейла закричала:
– Нарчо, Нарчо, освободи Цурку! Скорей, пока нет того дядьки!
Раздумывать было некогда. Выяснять отношения тоже. Нарчо быстро оглядел ящик с собаками: в торце была сделана дверца – она закрывалась на шпингалет. Он мигом откинул ее, а сам кинулся прочь. «Ты что украл?», «Держи вора!» – послышалось сзади. Нарчо понимал, как это опасно. Поймают – изобьют раньше, чем разберутся.
Из ящика с лаем выскакивали собаки. По две, по три разом… Они застревали в проеме узкой дверцы, кусали друга друга за загривок, а выбравшись, разбегались в разные стороны. Люди шарахались от них. В одно мгновение ящик опустел. Едва Цурка лапками коснулась земли, как послышался голос Лейлы. Собака стремглав кинулась к хозяйке, завизжала от радости, подпрыгивала, благодарно лизала ручонки девочки. Обе побежали напрямик, не разбирая дороги, чтобы только поскорее покинуть злополучный базар. Через минуту они догнали Нарчо.
Мальчик то и дело оглядывался со страхом – не гонится ли за ним собаколов с огромным мешком в руке. Все трое неслись что есть духу. Впереди мчалась Цурка. Потом Нарчо остановился. Решил идти своей дорогой. Зачем возвращаться в дом, где его так оскорбили? Не веселее ли бродяжничать, скитаться, где душе угодно…
– Нарчо, – взмолилась Лейла, – пойдем домой.
Нарчо молчал, глядя в сторону.
– Зачем мне к вам? – выговорил он наконец. – Чтобы ты звала «собакоедом»?
– Не буду больше, Нарчо. Честное пионерское, не буду. Знаешь, как мама меня за это ругала. Она обегала весь аул, искала тебя. Нарчо, милый, пойдем.
Конечно, лучше всего было вернуться к доброй заботливой Кантасе, да, кстати, и выполнить свое обещание – заготовить на зиму дров, пока стоят теплые дни. Попрошайничать – если говорить откровенно – последнее дело. Но и обида велика.
– Я в городе хочу жить, – пробурчал мальчик, будто в его распоряжении были кров и пища.
– Пойдем домой, Нарчо, пожалуйста. Мама слезами изошла, думает – тебя бомбой убило. Цурка, знаешь, сама явилась. Кто-то, наверное, хотел ее оставить у себя, а она сбежала. Я про тебя и не думала тогда ничего плохого, просто от обиды слово дурацкое сорвалось с языка…
Цурка терлась о ноги мальчика, опасливо поглядывая в сторону базара, – не грозит ли что-нибудь плохое?
– Поклянись, что никогда не будешь называть меня «собакоедом», – решился в конце концов Нарчо.
– Клянусь памятью папы, именем мамы, брата своего. Вот тебе честное, честное, самое честное слово! – Лейла приложила руки к груди, глядя на мальчика глазами, полными любви и страха.
– Ну, пошли, а то еще собаколов нас увидит, – Нарчо сменил гнев на милость.
Лейла была счастлива. Радовалась и Кантаса. Не беда, что Лейла не купила муку и пшено. Она вернулась с Нарчо. Мальчик и девочка с этого дня сблизились, точно брат и сестра. Один без другого есть не сядет. Нарчо где-нибудь добудет большую, сочную грушу – обязательно разделит с Лейлой. И Лейла – лакомка – делилась с ним всем. Друг без друга они никуда не ходили. На мельницу – вместе, по ягоды – вместе. Приносили целые корзины терна, калины. Кантаса варила повидло, сушила ягоды, откладывала на зиму. Нарчо все искал колеса от передка плуга – хотел повозку для дров сделать.
Но свет померк. Гитлеровцы накопили сил, вода в бурном Баксане спала, и началось новое наступление. Снова всполошились люди, срываясь с мест. Кантаса занедужила именно в этот день. Сжимало сердце, непривычно болела голова. Попробовала собрать самое необходимое – все поплыло перед глазами, и бедная женщина рухнула прямо на мешок с вещами. Началась бомбежка. Небо над аулом словно раскололось. Нарчо в это утро отправился на мельницу, за мукой (накануне он отвез туда зерно). Вернувшись, увидел небывалую суматоху. Из местной лавки, оставшейся бесхозной, люди выносили мешки, свертки, коробки, ящики. Тащили керосин в ведрах, подсолнечное масло в бутылках, серпы, лопаты, косы. Два старика впряглись в сеялку и волокли ее, останавливаясь через каждые двадцать шагов, чтобы отдышаться.
Товар, однако, раздавал участковый милиционер, заехавший в родной аул перед эвакуацией. Он знал, что все это добро через час или два достанется врагу. Так пусть лучше достанется своим. Нарчо понесся к Кантасе сообщить о происходящем. Она и слушать его не хотела: «Я не грабительница и тебе запрещаю». Нарчо умолял ее: немцы близко, придут – поздно будет. Кантаса отмахивалась – мол, жизнь дороже соли или керосина. Нарчо сначала подчинился, а когда бомбардировщики стихли, отважился без спросу вернуться в магазин. Какой-то старик аккуратно складывал в мешок два хомута, шлею, уздечки, постромки – видимо, надеялся приобрести лошадей или, во всяком случае, войти с кем-нибудь в долю, когда весной аульчане объединятся «в плуг». Старух интересовали продукты и домашняя утварь. Одна женщина согнулась под тяжестью сепаратора. О сепараторе, конечно, мечтала любая хозяйка в ауле. Из него молоко льется отдельно, сливки отдельно…
Милиционер требовал, чтобы люди встали в очередь, и давал то, что попадется под руку. Выбирать товар он не разрешал. Благообразный старик тащил ящик со стеклом. У многих от бомб уже повылетали стекла: подойдет зима – все придут к нему за помощью. Другой впрягся в новенький ход, изготовленным обозостроительным заводом. Он смотрел далеко. Явятся немцы – помощи ждать неоткуда, а тут сам бог даст четыре колеса: ставь ящик, вставь дышло – и подвода готова.
Нарчо прошмыгнул вперед. В сыром полуподвальном помещении, где хранились продукты и хозтовары, люди рылись в мешках и ящиках. Мальчик подошел к небольшому мешку, из которого сыпалось что-то белое. Лизнул – сахар. Он тут же вцепился в мешок и, как муравей, который тащит на себе червяка, в десять раз превосходящего его размером, поволок сахар к выходу. Во дворе Нарчо перевел дух, оттащил мешок в сторонку, потом отыскал клок травы, законопатил прореху. Теперь бы взвалить добычу на спину. Нет, пожалуй, мешок он не поднимет. Надо бежать домой за Лейлой. Вдвоем они осилят ношу. Самолетов вроде не слышно. Мальчик с трудом повалил мешок в крапиву и помчался к дому. Лейла уже бежала ему навстречу, на ходу возмущаясь: