355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » shaeliin » Дети Драконьего леса: Вайтер-Лойд (СИ) » Текст книги (страница 35)
Дети Драконьего леса: Вайтер-Лойд (СИ)
  • Текст добавлен: 18 апреля 2020, 19:01

Текст книги "Дети Драконьего леса: Вайтер-Лойд (СИ)"


Автор книги: shaeliin



сообщить о нарушении

Текущая страница: 35 (всего у книги 36 страниц)

Картина была очень знакомая. Все та же плоская, безучастная ко всему земля, все то же блеклое солнце в небесных дырах – там, где тучи неожиданно разошлись.

Девушка остановилась. И внимательно посмотрела на огненное пятно, раскаленное добела – там, в окружении сотен и сотен выцветших к утру созвездий. Небо сошло с ума, небо, кажется, не вернется в свое обычное состояние – а тогда, девять лет назад, над обителью одного «чистого» – и сотен «грязных» детей было всего лишь солнце, одинокое, предоставленное самому себе солнце, не способное растопить своими лучами снег. И оно смещалось на запад, оно медленно, мягко, неумолимо смещалось на запад по яркой голубизне. А маленькая девочка, одетая в теплый плащ и забавные кожаные штанишки, махала ему рукой и смешно кричала: «До свидания! До завтра, я буду ждать тебя там же, где и вчера!»

И это было за четыре дня до Великой Церемонии. За четыре дня до того, как на пустошь явилась армия, как она перебила всех, кто попался ей на пути – и не заметила, не смогла заметить маленькую девочку, потерявшую сознание там, за алтарем… за лужами крови менее везучих «детей».

И это было за четыре дня до того, как ее отыскал Талер. Это было за четыре дня до того, как Талер едва не утонул в океане, за четыре дня до того, как она бросилась ему на помощь – а в итоге он сам был вынужден помогать, в итоге он сам тащил ее на берег, не выпуская из ладони воротник белого ритуального платья. Это было за четыре дня до того, как он разжег невыносимо яркое пламя на каменном теле острова, за четыре дня до того, как он пообещал: «Ты не волнуйся, Лаур нас вытащит»… и за четыре дня до того, как она отчаянно, глупо уточнила: «Sara letta… tomo krie maltara?»

Вот оно, сказала себе Лойд. Вот оно; здесь это произошло тогда, и здесь… это произойдет сегодня. Вот оно.

Я нашла тебя, Талер.

Белые заснеженные улицы, каменное тело острова и, конечно, крыши домов были пусты. Ни дыма, ни пепла, ни единого отголоска – и все же ей чудилось, будто высокий человек с аккуратными швами на лице вот-вот выйдет из-за угла, вот-вот нежно ей улыбнется и скажет: «Ну привет, Лойд».

– Меня зовут не так, – тихо сообщила девушка. – Это не мое имя.

Лаур опасливо изучал дома. Такие же, как у людей, хотя жили в них, увы, не люди.

– Извини? – обернулся он.

Лойд рассеянно отмахнулась.

По заснеженным улицам и по каменному телу острова. По обледеневшему океану. Где-то над соленой водой и тихими, измотанными волнами – им тоже не по душе зимние морозы, они тоже были бы счастливы, если бы зима так и не наступила. Они были бы счастливы, если бы на пустоши и дальше янтарем полыхали дикие цветы, если бы господин Эрвет – не похожий сам на себя господин Эрвет – слушал их мелодичный звон – и ласково улыбался. Потому что не так уж часто – за свою-то историю – он вел себя искренне. Потому что не так уж часто он улыбался кому-либо не фальшиво.

…Прослойка между иными расами и людьми была открыта лишь для нее.

Бесплотные духи, похожие на все, что существует вокруг, и в то же время – обделенные своим обликом, сновали по Вайтер-Лойду с такой грациозностью и легкостью, будто эта земля с самого начала принадлежала им. И девочка, не погибшая на алтаре, не погибшая в Малерте и не погибшая в Соре, бледно им улыбнулась: как странно, что я не замечала, не давала себе заметить, что вас нет в небе над крышами столицы, и в небе над пирсами, и в небе над песчаным берегом. Вы почему-то избегаете людей, вы почему-то выбираете лойдов. Почему? Разве наша раса, наказанная Богами, спрятанная за частоколом – разве наша раса достойна вашего участия? Разве наша раса достойна такой охраны?

Лаур, занятый поисками, не заметил, что девочка по имени Лойд исчезла.

А метель укрыла ее следы.

…по заснеженным улицам и по каменному телу острова. По обледеневшему океану – иди ко мне, иди сюда, маленькая. Любой, кто родился на этом клочке суши, имеет право загадать желание. И я свое загадал.

По заснеженным улицам и по каменному телу острова… иди ко мне.

Помнишь, там, на Келетре – я спасал тебя не единожды. И сегодня… я спасу тебя снова.

Тебе исполнилось девятнадцать. Ты могла бы жить, и жить, и жить еще очень долго, но у тебя – нарушенный код. Помнишь, там, на Келетре – ты совершила самоубийство? Точно так же ты поступишь и здесь.

Но – только если не подойдешь.

Вон там, на снегу. Это не настоящие врата, но – точка связи; дотронься до меня, Лойд. Или мне стоит называть тебя – Такхи?..

Она покачала головой.

Нет, не стоит.

Храм устоял, и в полумраке зала все еще возвышался украшенный желобками алтарь. Храм устоял, и в полумраке зала все еще отдыхали кости ее сородичей, которые хотели убить маленькую девочку с белыми волосами и ясными серыми глазами. Которые хотели убить маленькую «чистую» девочку – и не знали, что были бы спасены, что избежали бы участи, отведенной Создателем, если бы… смогли ее пощадить.

Вон там, на снегу. Это не настоящие врата, но – точка связи. Дотронься до меня, Лойд.

Она села, опираясь на каменную стену. Океан, обледеневший океан раскинулся под небом, как еще одна, как новорожденная пустошь; где-то в его брюхе уснули рыбы. Девочка по имени Лойд криво усмехнулась – ты знаешь, Талер, недавно я думала, что без луны, и солнца, и звезд небо очень похоже на стекло. Но я ошиблась – оно похоже на лед, и теперь получается, что этот заснеженный океан – это кусочек неба, или небо целиком, и что ему грустно, ему невероятно грустно – без туч и облаков, и света, и кораблей. Небесных кораблей типа «Asphodelus-а»…

Ей почудилось, что он тоже мрачно усмехается. И она почти видела его тонкие губы, и шрам, искаженный этим движением, и заостренные полумесяцы на темно-зеленом воротнике.

И она почти видела… и усмешка стала ее улыбкой.

Талер, я так и не сказала тебе этого. Я так и не сказала тебе этого – ни разу, а ведь у меня было столько возможностей. У меня было столько шансов, а я молчала, я боялась, что ты не поймешь, или рассердишься, или… будешь этим расстроен. У меня было столько часов, и дней, и месяцев, а я бестолково ходила за тобой – повсюду – и думала, что нельзя, ни в коем случае – нельзя… но я ошиблась.

С той самой минуты, у запертого шлюза, где ты впервые меня обнял. С той самой минуты, в зале храма на каменном теле острова, чье имя стало моим… я люблю тебя, Талер. С той самой минуты – и… всегда. И мне, понимаешь, наплевать, что это – неправильно, или низко, или, ха-ха, грязно… мне наплевать. Потому что на самом деле важно только одно: я не умею… жить без тебя. Я не умею, и не хочу, и не буду… я хочу до последнего, я хочу до последнего, до конца, понимаешь – быть с тобой. И касаться твоих волос, и верить любому твоему слову, и слышать, как ты не спишь, как ты пытаешься улечься, но тебе мешает огонь, и огонь расползается по твоим жилам, и огонь тебя мучает, и…

Она погладила снег.

И с того момента, как она провела по нему ладонью – все пропало. И каменное тело острова, и давно покинутый храм, и океан, похожий на пустое карадоррское небо. А затем… появилась панель.

Голубая светодиодная панель у шлюза «Asphodelus-а».

Она выдохнула. И ощутила, что у нее по-прежнему – настоящие, по-прежнему – живые ноги, хотя левая безнадежно сломана, и кости повреждены. Она выдохнула – и ощутила, что стоит на обшивке, и на ней по-прежнему теплый дорожный плащ, и под пальцами – незыблемый деревянный костыль.

В рубке было тихо и довольно темно. И – тлел, оранжевыми клочьями тлел в до боли знакомой пепельнице огонек его сигареты.

Она выдохнула опять. И шагнула вперед.

Он спал, свесив бледные кисти рук с подлокотников капитанского кресла. На темно-зеленом воротнике блестели два заостренных полумесяца; черные волосы падали ему на лоб, и на воспаленные веки, и на скулы. И темнела зашитая полоса шрама, и порой – если наблюдать за ним так же долго, как, замерев, наблюдала девочка по имени Лойд – глубоко под кожей билось живое пламя. Танцевало по тонким, уязвимым сосудам, выжигало сердце дотла. Но Талер почему-то не просыпался, почему-то не двигался. И выглядел таким уставшим, что окликнуть его – и разбудить – она не сумела.

Она просто села на обшивку пола у его ног.

Как верная собака.

Особняк был роскошен. Розоватые стены, белые плиты вокруг стеклянных окон; двустворчатая дверь, по обе стороны от нее – почетный караул. В саду – синеватые кипарисы, но нет молодого, полного энтузиазма слуги, да и караульные невесело прячут исхудавшие лица под шарфами. Это бесполезно, и они знают, что это бесполезно – только им все равно отчаянно хочется верить, что эпидемия закончится, и все снова будет хорошо.

Под синеватыми кипарисами – чужие могилы. Целая россыпь могил, неуклюже вырытых в сырой земле; неожиданное тепло явилось на Карадорр, и бледно улыбается юный лорд Сколот. Ему нравится лето, и нравится весна; он почти умеет, у него получилось, он – любит шумные грозовые тучи, и ливни, и яркое пятно солнца. Он почти умеет, у него получилось – наконец-то, ура, он – вовсе не бездушная кукла, он скучает по Тринне, и по Драконьему лесу, и по госпоже Эли, и по светлому замку Льяно. Он обязательно уедет из Лаэрны – уедет, едва скончается император, едва очередная, пускай – чуть более пышная могила искорежит собой сад. Он обязательно уедет – и отыщет уцелевший корабль. Он обязательно уплывет, и госпожа Эли перехватит его у пирсов, и будет широко улыбаться, и обнимет его за плечи…

Он стоял – и не мог налюбоваться небом. Синее, чистое, глубокое, оно висело над опустевшими улицами – и оно было великолепно. Оно словно бы дышало, словно бы тянуло в себя испачканный гнилью воздух – и юному лорду Сколоту чудилось, что его дыхание – это песня прибоя, и на самом деле неба уже нет. Есть океан, и океан теперь – над землей, и по нему скользят ловкие силуэты кораблей. И паруса белеют – пушистыми облаками…

Потом не стало почетного караула. И не стало – ни единого слуги; и не стало сада, его место заняло – кладбище. И он стоял – последний выживший – над могилами своих людей; он стоял – последний выживший – над могилой своего императора. И он помнил, что императору было за шестьдесят, что он бы умер, даже если бы в Сору не пришла чума. И он помнил, что императору было за шестьдесят – но его трясло, его колотило, его разорвало на кусочки – и он мучительно собирал эти кусочки заново – рядом с оскаленным деревянным крестом.

Зачем – скажи, маленький, – зачем ты меня выгнал? Если бы я заболел – я бы выжил, язвы сошли бы с моего тела. Сошли бы, как – неизменно – сходили раньше; я никогда не умру. Я – весь мир, и тебе известно, что я – весь мир. Как – скажи, маленький, – может умереть любимое тобой небо, как – скажи, маленький – может умереть глухая песня прибоя, как – скажи, маленький, – может умереть белое пятно солнца?

Будет ли вообще кто-то – хоть единожды в моей жизни – кто не воспользуется моим полным именем? Кто не вынудит меня улетать, ломая крылья об эти беспощадные ветры?..

Он спал, и вздыбленная чешуя мягко, вкрадчиво шелестела.

Ты уедешь – вероятно, уедешь, – но не уплывешь. Ты найдешь – напоследок – тех, кого назовешь своими друзьями. И вас будет – всего лишь трое, трое каким-то чудом уцелевших детей на каменной брусчатке улицы, и никто из вас не погибнет, хотя, возможно, было бы куда лучше, если бы твое сердце – твое живое деревянное сердце, – не смогло выбраться, если бы оно не сломало твои кости, если бы оно внезапно остановилось, а девочку по имени Лойд и мальчика по имени Лаур настигли воины Фарды. Потому что иначе – вон, погляди, – девочка по имени Лойд засыпает, не хуже меня – засыпает, и все, что от нее остается – это ладонь, которую не смеет, не имеет права укрыть метель. Это ладонь, и в ладони – пышный цветок, звенящий каменный цветок; нежный карминовый цвет на ее коже.

Возможно, было бы куда лучше, если бы твое сердце – твое живое деревянное сердце, – не сумело выбраться, если бы оно не сломало твои кости, если бы оно внезапно остановилось, а девочку по имени Лойд и мальчика по имени Лаур настигли воины Фарды. Потому что иначе – вон, погляди, – железная винтовая лестница уводит сына госпожи Тами в чернильную темноту, и он спускается, и жадно, и голодно, сотнями, тысячами глаз наблюдает за ним Сокрытое. Он спускается, и пламенеет факел в его руке; он уже далеко, а наверху, в ритуальном зале храма, океанская нежить ставит на место каменный алтарь, океанская нежить закрывает алтарем выход.

Он спускается по железной винтовой лестнице…

У дракона были мутные, ничего не понимающие глаза.

Там, на теле обреченного Карадорра, есть трое каким-то чудом уцелевших детей. Там, на теле обреченного Карадорра, есть живое деревянное сердце, и оно бережно, неустанно – согревает юного лорда Сколота. И он выдыхает, он – рассеянно выдыхает, и прячет лицо в изгибе деревянного панциря.

Там, на теле обреченного Карадорра, есть карминовый каменный цветок, и он мерно, монотонно – покачивается над узкой ладонью девушки, а девушка банально – спит. Потому что ее Талер, ее погибший Талер не сдался, потому что он испортил, потому что он выбросил, потому что он обошел – все доступные законы. Потому что, лежа на дне озера, слепо таращась на далекое солнце выцветшими голубыми глазами, он все-таки нашел способ до нее дотянуться, он все-таки нашел способ ее забрать, он все-таки нашел способ… ее спасти.

Мерно, монотонно – покачивается… и словно бы отвечает, словно бы зовет иные, зовет янтарные, похожие на звезды, цветы. Словно бы сообщает им: я здесь. Ви-Эл, я все еще здесь, и, увы, стереть меня не получится. И минует мой девятнадцатый день рождения, и я не сойду с ума, и я не убью себя – своими собственными руками. И минует мой девятнадцатый день рождения, и мое ДНК, мое искаженное, мое – за чужой грех наказанное ДНК вернется в обычное состояние. Мое искаженное ДНК – перестанет быть искаженным.

Я не просила тебя о помощи, потому что сама помочь тебе не могла.

Но тебе не нужна была моя просьба.

В полутемной рубке «Asphodelus-а» нет ни единой вещи, которая напомнила бы о Джеке, или Эдэйне, или пьянице-Адлете. В полутемной рубке «Asphodelus-а» нет ни единой вещи, которая напомнила бы о них; это все потому, что они живы. Теперь я знаю, теперь я точно уверена, что они – живы, с ними ничего не случилось. Ничего такого, что было бы нельзя исправить…

В полутемной рубке «Asphodelus-а» нет никого, кроме тебя. А ты сидишь, и тлеет забытая сигарета, и тебя уже не получится разбудить. И все, что у меня осталось, все, что я сохранила, все, что ты позволил мне оставить и сохранить – это черные волосы, это ресницы, и губы, и полоса шрама. Все, что ты позволил мне оставить и сохранить – это изогнутые полумесяцы на темно-зеленом воротнике, и линия плеч, и твои расслабленные ладони. И чашка с кофе; оно не остынет, оно давно разучилось, ему словно бы не дают – остыть. И «Asphodelus», несомненно, летит, но ты не рассказывал, куда.

Еще немного, и я забуду, каким вообще был… твой голос.

Еще немного, и я забуду, каким он вообще был.

…Там, на теле обреченного Карадорра, есть железная винтовая лестница. И длинные подземные коридоры, и зал, где все еще живут, все еще танцуют по каменному своду не рожденные Гончие. Там, на теле обреченного Карадорра, есть отчаянно некрасивый человек по имени Лаур, и он тоже не умрет, хотя у него нет ни живого деревянного сердца, ни кода «Loide» в системе ДНК.

Зал, где танцуют по каменному своду не рожденные Гончие, полнится их молитвами, их неуверенной, горькой просьбой: ну дайте, ну дайте же нам наконец-то – выйти из-под земли, дайте же нам – родиться, дайте же нам – настоящие, крепкие тела. Дайте же нам наконец-то увидеть солнце, дайте же нам посмотреть, каким бывает ночное небо. Дайте же нам, наконец-то, выйти из-под земли – и жить, ощущая соленый ветер, и неумолимый холод, и – самое главное – биение пульса под нашими ключицами.

И, самое главное – биение пульса…

Он дернулся, и дернулась выжженная земля, и дернулось, кажется, невыносимо тяжелое небо. И по тоннелям Сокрытого, пожирая все на своем пути, быстрее помчалась подземная огненная река; и все же она была спокойна. Слишком спокойна для вечного потока пламени.

Он поднялся, нет – оторвал себя от скалистого берега. Он помнил, как летел над синевой океана, и над заснеженным Хальветом, и над восточными границами леса, где ждал его Тельбарт. Он помнил, как летел над Сумеречным морем, а оно грустно, заученно катило свои соленые волны.

Он стоял в тени высохшего дерева. Давно погибшего, но все еще стойкого.

И была зима, но подземная огненная река плевать хотела на такие мелочи. И была зима, но по воле подземной огненной реки наступило раннее лето, и на полях зеленели первые колосья, и местные жители косились на них с такой надеждой, будто видели столь пышную зелень только во сне.

На него смотрели настороженно. Он попытался улыбнуться, но получилась какая-то жалкая гримаса; больше всего на свете ему хотелось, чтобы караул взял ружья на изготовку – и пальнул по его высокой худой фигуре. Больше всего на свете ему хотелось молча упасть, и чтобы никто не пришел на помощь, и чтобы кровь бежала по выжженной земле. Больше всего на свете ему хотелось, чтобы кровь – закончилась, и тело сломалось, чтобы оно не сумело выдержать, чтобы у него не было никакой надежды. И чтобы над ним было – глубокое февральское небо.

Но караул, конечно, не обратил на господина Эса внимания.

Таверна была небольшой и тихой; над окнами висели забавные связки чеснока и красного перца. Одинокая девушка, одетая в узкое голубое платье, неподвижно сидела в углу, а перед ней смутно поблескивала пустая чаша и едва початая винная бутылка.

У нее были чудесные волосы. Небрежно собранные в пучок, серебряные, волнистые; господину Эсу все-таки удалось выдавить из себя улыбку, и девушка неуверенно улыбнулась ему в ответ.

– Неужели, – сказала она, – вы – дитя племени людей?

Он помедлил.

– А вы – нет?

Недоумевающие небесно-голубые глаза. Почти такие же, как у Твика – или у Талера.

Здесь, подумал он, у всех преобладает именно такой цвет. Я не видел ни мутноватых серых, как у юного лорда Сколота, ни потрясающих синих, как у мальчика по имени Лаур. Я не видел ни темно-карих, как у господина Эрвета, ни карминовых, как у нынешнего короля Драконьего леса.

Если забыть о ее ресницах, и чудесных серебряных волосах, и платье – можно вообразить, что я дома. Что я в Лаэрне, и напротив – левой половиной лица – ухмыляется раненый мужчина, и на его скуле опасно багровеет воспаленная полоса шрама. Если забыть о ее ресницах, и чудесных серебряных волосах, и платье – можно вообразить, что я в Лаэрне, и справа от меня сидит, вежливо что-то объясняя, самый лучший стрелок империи Сора; а я пьян, я опять – безнадежно пьян, и объяснять мне что-либо так же бесполезно, как беседовать с каменной стеной.

– Как называется, – глухо уточнил он, – ваша раса?

Девушка пожала плечами.

– Старейшины говорят, что мы aiedle, эделе. Старейшины говорят, что мы – это смешение крови человека и серафима.

Он медленно сел напротив.

Сначала хайли, теперь – эделе. Кит, маленький, чем ты занят в белой непокорной пустыне, если твой мир достается НЕ нашим детям, сотворенным пополам – из меня и тебя? Чем ты занят, если народ хайли отобрал себе изрядный кусок Тринны, а на Эдамастре живут какие-то эделе?

Он провел языком по своим тонким пересохшим губам.

– А если подробнее?

– Ну-у, – протянула девушка, – если верить легендам, то однажды у Моря Погибших Кораблей высокородная леди встретила ангела, а он почему-то в нее влюбился. Я склонна сомневаться в этих легендах, но, – она заправила за ухо непослушную прядь, – больше никто не сомневается. Даже господа шаманы, а они ребята серьезные.

Бывший опекун лорда Сколота усмехнулся.

Шаманы. И подземная огненная река под выжженной землей; но эделе, похоже, не в курсе, что она протекает под их полями, что лето наступило, потому что ее пламя согрело чертовы поля изнутри.

Кит, маленький… хороший, я все понимаю, ты ненавидишь этот мир – но я не помню, чтобы раньше ты его забрасывал. Я не помню, чтобы ты отмахивался от него, как если бы он был букашкой, как если бы ты его создал – и поймал – только чтобы раздавить. Я не помню, чтобы он был тебе – абсолютно не интересен. Я такого не помню, а поэтому…

…Кит, маленький, все ли с тобой в порядке?..

Пахло персиками.

Даже здесь, в полусотне миль от шумного города. И он болезненно кривился, и ругался, и прятал нос под манжетой рукава – но это не помогало, от манжеты несло персиками тоже.

Он всей душой ненавидел эту чертову раннюю весну. И лето – ненавидел тоже; и сама по себе Эдамастра казалась ему пустой, потому что он давно отыскал все то ценное и полезное, что вообще на ней было.

А было… ужасно мало.

Если бы у него спросили, он бы сказал, что и вовсе ничего не нашел.

Магия бурлила в его теле, как лава бурлит в конусе вулкана. И не могла найти выхода; она бы вырвалась, она бы выжгла эти земли к чертовой матери, но он прятал ее под широкими ладонями, и под сухими веками, и под вежливой улыбкой. Магия бурлила в его теле, но он – пока что – не выпускал ее, не давал ей выбраться из-под кожи.

Во всем ценном и удивительном ему просто не хватало какой-то… глубины; он хотел, чтобы оно было таким же потрясающим, как и он сам – но оно легко уступало его силе, безропотно – и униженно – подчинялось.

У берега стояли шатры. Около десятка шатров; и сидел на обрывке скалы мужчина с яркими золотисто-рыжими волосами. Его было видно издалека, и, хотя расстояние позволяло шаману любоваться лишь силуэтом, он знал, что на плечах этого мужчины темно-зеленая военная форма болтается мешком, а глаза у него такие равнодушные, будто ему Эдамастра надоела не меньше, чем колдуну.

Он снова поморщился – и медленно пошел к морю.

Здесь оно было тихим – по крайней мере, весной; волны облизывали камни, и покатые, гладкие бока влажно блестели под лучами полуденного солнца. Здесь оно было тихим – по крайней мере, весной; шаман помнил, как в декабре оно сходило с ума, и бросало пену – клочьями – на высохшие деревья, и поднимало со дна затонувшие корабли. И вертело, и – в который раз – ломало истлевшие мачты, и рвало традиционно черные вымпелы, и швыряло тонкие снасти на узкие береговые скалы.

Тропа уходила вниз довольно резко; одно лишнее движение – и ты уже в соленой воде. Он, впрочем, не боялся. К чему, если он родился шаманом, и если он правил собой так надежно и настойчиво, что тело повиновалось даже не мысли, а ее осколку?

Тропа уходила вниз.

В теле грота он бывал не единожды. В теле грота его спутницей была вода, какая-то слишком теплая, и скалы, тоже пронизанные теплом. Сюда не приходили воины господина Кьяна, и не приходили старейшины, и никто не требовал от шамана борьбы с нежитью, и не требовал защиты, и не требовал помощи. В теле грота он был великолепно, волшебно, от начала и до конца – один, и его успокаивала песня прибоя, и клекот белых чаек высоко вверху, и ветер, едва заглянувший под эти мрачные каменные стены.

Но, что самое главное, море не пахло розовыми цветами.

Оно пахло рыбой, солью – и еще, пожалуй, песком. И он дышал этим его запахом, и он прикидывал, не пора ли оказаться – по самое горло в синей глубине, не пора ли уйти со скал… несколько иным способом. Уйти не к чужому военному лагерю, не к молодому военачальнику и не к залу старейшин, а куда-то на белое песчаное дно. Уйти на белое песчаное дно; оно легко – и с любовью – примет шамана, и научит его обходиться тем воздухом, который пляшет в недрах, невидимых человеческому глазу.

Размышляя об этом, он все ближе и ближе наклонялся к воде.

И различил – далеко под соленой пеной, – чье-то бледное лицо.

Колебалось море. Шумели чайки; шелестели шелковые шатры. Он слышал – кажется, втрое больше, чем было нужно; до него добирались и сами звуки, и странное глухое шипение – словно где-то поблизости свила кольца хищная змея, словно эта змея вот-вот оскалится и прыгнет, целясь шаману в горло. Но змеи больше не водились на Эдамастре, змеями давно закусили вурдалаки; шипение тонкой ниточкой тянулось…

Если он не ошибался – из-под воды.

Бледное лицо не выглядело измученным. И его хозяин – шаман был готов поспорить на что угодно, – вовсе не умер. Он всего лишь… спал, укрываясь морем, и ему было вполне уютно. И вились, и танцевали, и прыгали над его ладонями гибкие твари, с длинными пылающими хвостами и короной светлых чешуек.

Он сощурился. Он подался вперед, он едва не скатился – по каменному своду – прямо в… обжигающе-горячие волны.

И он – замер, потому что узнал, потому что… понял.

Бледное лицо, тонкая шея, очень худые плечи. Выступающие ребра; посиневшие локти, ремень штанов и, конечно, босые ступни. Над узкими ладонями вьются, и танцуют, и прыгают уставшие от соли и шума прибоя огненные саламандры, а человек не желает, никак не желает просыпаться. И ему снятся добрые сны, ему снятся качели и клумбы, и сотня чудесных лилий, и созвездия на щеках. И ему снится музыка органа, и первый смех маленького ребенка, и белая прядь в угольно-черных волосах. И ему снятся подземные тоннели, и тронный зал, и громадина алтаря. И ему снится, как мужчина в карцере небесного корабля тихо повторяет: «Я прошу о помощи… именем твоим, Элентас», и он бьется, отчаянно бьется под его кожей. Ты впустил меня, ты не испугался, ты – Гончий; но сумеешь ли ты меня удержать?..

Подземная огненная река тянулась под уставшей землей. Подземная огненная река тянулась под военным лагерем, и под стенами Шкея, и под его цветущими персиками. Подземная огненная река тянулась под солеными водами, и под выступами скал, и под килями затонувших кораблей; и танцевали ее неизменные саламандры, и дышало ее неукротимое сердце – ее сердце, навеки заключенное в теле юноши, так похожем на человека.

У шамана болезненно закололо в левой половине груди.

Он помедлил – и коснулся моря своими тонкими пальцами, и погладил его по гребешку неспешной, сонной волны. Он помедлил – и коснулся моря, и сигнал, целенаправленный сигнал попал под ушную раковину спящего юноши.

Саламандры выгнули спины и задумчиво посмотрели вверх.

…Помнится, он тащил уснувшее сердце по скале, а потом не выдержал – и ударил подошвой по едва-едва согретому камню. Помнится, он оказался – в отведенных ему покоях, и усадил чертово сердце на свою смятую постель, а оно следило за ним равнодушными зелеными глазами, невыносимо яркими, но пустыми, и не хотело ничего понимать. Помнится, он удивился – да, среди его сородичей полно рыжих, но чтобы волосы были красными, как огонь – нет, такое шаману раньше не попадалось. Впрочем, одному Дьяволу известно, чем опасно проклятое сердце подземной огненной реки; одному Дьяволу известно, не обрек ли шаман себя и своих сородичей, когда вытащил его из моря.

Помнится, он принес ему чая, и принес ему вяленого мяса, но проклятое сердце не приняло его дар. Хотя оно – определенно – не было сумасшедшим.

К вечеру зеленые глаза покосились на шамана почти осмысленно. К вечеру зеленые глаза покосились на шамана почти ехидно; эта эмоция тут же погасла в темной вертикали зениц.

Он задремал, сидя в кресле и тщетно пытаясь найти хоть какое-то упоминание о подземной огненной реке в летописях.

Он был уверен, он ни капли не сомневался, что река – вот она, прямо под улицами, прямо под фонтанами и белыми цитаделями. Он был уверен, он ни капли не сомневался, что никто ее не заметит, что никто не обратит на нее внимания. Многие шаманы слабы; они и попутный ветер наколдовать не в силах, не то что уловить, какие силы движутся под местной измученной землей, какие силы выжигают себе тоннели в породе и камне, какие силы водопадами льются – в непроницаемой темноте.

Он задремал, сидя в кресле, и за ним наблюдало чужое изможденное сердце.

Эдамастра была такой маленькой и беспомощной, что оно, это сердце, недоумевало, как она вообще устояла над соленой водой, как она вообще перенесла чуму и как ее до сих пор не поглотило цунами. Оно, это сердце, изучало ее повсюду, изучало каждый клочок паршивой земли; сухо, выпадает мало дождей, а зима холодная. Сухо; эделе отчаянно работают в поле, надеясь, что все-таки поднимутся нежные колосья, что не погибнет замысловатая система корней.

Система.

Он поежился, а река с любовью подумала о Келетре.

Он бывал там – всего единожды. Он бывал там – во имя спасения капитана Талера Хвета, во имя спасения «чистого» ребенка. Такого же «чистого», каким был равнодушный к боли мужчина в особняке, где белыми звездами полыхали на клумбе лилии, где звонко смеялась девочка в синем платье, где парили – в нежной зелени сада – широкие деревянные качели. И смеялись дети, смеялись тогда еще забавные, а спустя сорок лет – предавшие своего любимого отца дети. Погибшие бесславно и бесполезно, погибшие ни за что; какое счастье, сказало себе огненное сердце, что выжила именно его дочь. Именно его дочь, именно та, что стояла у края площади – и горько жалела, что не сумеет, не способна его спасти.

А я бы смог. Я бы смог, если бы он позвал меня – но он гордо поднял свое бледное лицо к небу, а на небе не было ни единой звезды. Он родился – Гончим, как этот, посреди комнаты задремавший, мальчик родился шаманом. И он, как и этот мальчик, был гораздо сильнее своих родных.

Сердце не знало, не имело права знать, что нынешний Гончий, уцелевший на Келетре, боится пламени и давится то успокоительным, то снотворным. Сердце не знало, не имело права знать, что нынешний Гончий рисует госпожу Арэн кистями по плотной акварельной бумаге, что он все еще не забыл, как она выглядела, и как она смеялась, и как смешно засыпала на высокой подушке, и как смешно прятала нос под пуховым одеялом. Что он все еще не забыл, как она улыбалась, и пела тихие колыбельные, и читала книги, и – однажды – вручила ему яблоко, а он всего лишь сидел на бортике фонтана, а он понятия не имел, что сегодня, спустя секунду, мимо пройдет… его надежда. Его спасение.

Его будущая жена.

«Я прошу о помощи… именем твоим, Элентас».

«Передавай мое имя, как наследство. Передавай мое имя, и наступит, я верю, день, когда оно будет произнесено…»

Он поежился, он обхватил себя руками за плечи и наклонился, ожидая, пока эмоции перестанут бушевать. Он поежился – и подумал: все отлично, все хорошо, все просто великолепно. Только немного… жаль, что больше у тебя не будет потомков. Только немного… жаль, что там, на борту «Chrysantemum-а», Талер Хвет обратился ко мне в первый – и последний раз. А потом нашел меня в храме госпожи Элайны, и я касался мануалов тамошнего органа, и, надрываясь, пели потревоженные мной регистры. Я касался мануалов тамошнего органа – и они стерпели, каким-то чудесным образом – выдержали мою ласку. Но если бы я коснулся его, если бы я коснулся человека, чье ДНК повторило код моего любимого отца – он бы треснул, он бы рассыпался, он бы умер – как умер там, в порту печально известной Бальтазаровой Топи. И плакала бы, отчаянно плакала бы девочка по имени Лойд, а так – она всего лишь уснула.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю