Текст книги "Дети Драконьего леса: Вайтер-Лойд (СИ)"
Автор книги: shaeliin
Жанр:
Классическое фэнтези
сообщить о нарушении
Текущая страница: 32 (всего у книги 36 страниц)
Кит обнял его крепче.
Ближайший всадник покосился на деревянную башенку – и направил на юношу взведенный арбалет.
– Мы утонем, – снова произнес Кит. – Но утонем… вместе. Там, подо льдом… ты будешь не одинок. Я тебе клянусь. Мой песок… не умеет исцелять, но здорово умеет… все портить.
Приподнятые уголки побледневших губ.
– С… спасибо, – повторил мужчина, – что я тут… жил. Спасибо, что я… их видел. Спасибо, что я… тебя знал. Спасибо.
Кит осторожно выдохнул.
Сейчас. Какая-то жалкая секунда… очередная секунда – моей совершенно пустой, моей обреченной, моей бессмысленной… жизни без тебя.
– И да треснет лед, – неизменно хрипловато приказал юноша. – И да примет нас… и да уничтожит.
Дрогнул чужой палец на изгибе спуска. Дрогнул чужой палец, и арбалетный болт на какой-то ноготь разминулся со светлыми, очень светлыми волосами господина Кита, абы как перевязанными ленточкой у затылка.
…и озеро подчинилось.
И разошлась его ледяная корка, и рассыпался янтарь, и потянуло, неудержимо потянуло вниз, ко дну, убитых Гончим людей. Потянуло вниз – и потянуло вниз его самого, а за ним потянуло хрупкого человека, хрупкого человека с невероятно холодным солнцем под веками. И озеро сыто облизнулось, и озеро не оставило ничего, кроме узкой деревянной башенки, и тропы, и всадников, и заснеженной пустоши…
А Кит – верный данному слову, бесконечно верный данному слову – до самого конца не посмел выпустить своего ребенка из рук.
И вода была – сплошная чудесная синева.
Лишенная воздуха… и лишенная боли.
Потому что он умер куда быстрее, чем успел ее ощутить.
– Да нет же, не так! – возмущался широкоплечий парень в соломенной шляпе и оборванных штанах. – Надо меньше соли… и больше пряностей, вон, посмотри на полке. И хватит коситься на меня так, будто я тебя выпорол! Вот скажу учителю, он тебе живо уши-то оборвет!
Кит поежился, выругался – довольно затейливо для человека, едва отметившего свой двенадцатый день рождения, – и швырнул миску в накануне выбеленную стену. Суп растекся по ней с таким энтузиазмом, будто все те сорок минут, что мальчик пытался его приготовить, жаждал по чему-нибудь размазаться и картинно съехать на пол.
– Ненавижу, – коротко бросил Кит. – Я тебя ненавижу, ясно? И тебя, и твоего учителя поганого, и вообще весь этот насквозь провонявший храм! Я не обязан готовить какому-то дряхлому старику! И тебе готовить не обязан, и никому из братьев, и…
Не отзываясь, широкоплечий парень влепил ему такую затрещину, что бестолково мотнулась очень светлая голова.
Но даже это не вынудило Кита замолчать.
Одно точное движение. Всего лишь одно.
– Кит, забери тебя великая Бездна! Какого рожна?! – завопил широкоплечий парень, опускаясь на корточки и пытаясь на ощупь найти ведро с водой из колодца. Получалось у него плохо: руки настолько явно дрожали, будто послушника хватил – или вот-вот это сделает – удар.
Бежала кровь по его белому, как мел, худому лицу. Бежала яркая, горячая кровь; Кит локтями смел со стола посуду, пнул попавшуюся под ноги тарелку – и вышел из комнаты, на ходу проклиная своего товарища так, что, если бы эти проклятия внезапно исполнились, от бедного паренька не осталось бы даже мокрого места.
Он сидел в углу, у дыры в заборе. И смотрел, как трепещет под порывами летних ветров золотисто-рыжая рожь.
Потом ему, разумеется, хорошенько влетело. И от учителя, и от старших братьев; он стоял на коленях перед ликами святых – и молился, и ни одна живая душа не различила бы злости, и обиды, затаенной, согретой, обласканной обиды под маской душещипательного раскаяния. Потом его, разумеется, простили; простили, потому что боялись его песка.
Белого непокорного песка…
Он стоял на коленях перед ликами святых, высеченными в камне. Он стоял на коленях – и не отводил нарочито восхищенных глаз, но видел перед собой не укоризну Богов, не мольбу серафимов, не отчаяние послушников – а золотисто-рыжие пятна ржи там, за высоким деревянным забором. Золотисто-рыжие пятна ржи – повсюду, будто мир – это кусок железа, и все, что куску железа уготовано – молча пропасть, исчезнуть, навеки истлеть, будто его никогда и не было.
Я не умру, обещает себе Кит. Я ни за что не умру, и твои-то птицы будут летать по небу, и твои-то птицы не упадут. И твои-то птицы не будут умирать в канавах, и не будут умирать в полях, и не будут слепо на меня таращиться. Они будут летать – парить – цепляться желтыми коготками – где-нибудь около тебя, они будут вечно с тобой, они будут – непременно будут, – рядом с тобой. Прости меня, я так не сумел, я так не смог, мой песок едва не отобрал у тебя твою теплую зелень радужек, мой песок едва не уничтожил ее – с начала и до конца. Но птицы не обладают песком, птицы не таскают его с собой – в узких ладонях, у птиц этих ладоней попросту нет.
Я не умру, обещает себе Кит. Но там, подо льдом озера, ты не будешь одинок, Талер. Ты не будешь одинок – потому что я тебя не брошу. Единожды отыскав, я тебя не брошу; твои лопатки под моими пальцами. Твои резко выступающие лопатки.
У тебя не было пути назад. У тебя не было – ровным счетом никакого – пути назад. Я не понял этого сразу, но теперь мне, кажется, ясно…
Давным-давно, там, в белой пустыне, у берега Извечного Моря… нас было двое. И мы сидели у темного кострища, и вопили чайки вдали, и такое тепло, такое спокойствие растекалось по миру, что, пожалуй, как раз в эти моменты он и выглядел наиболее… вечным.
А потом я пришел сюда, в Сору, и меня осенила одна вполне очевидная догадка. Одна глупая, но вполне очевидная догадка: этот мир был… возможен, и был – нужен, пока я мог дотронуться… до тебя. Пока я мог не сомневаться, что ты – здесь, что нас не разделяет ни океанская глубина, ни рубеж, ни белый песок в моих ладонях.
…давным-давно, там, в белой пустыне, у берега Извечного Моря… их было двое. И они сидели у темного кострища, и напротив холодного солнца была искристая зелень, и хрипловатому голосу отвечал тихий, мелодичный, таким, вроде бы, только петь – но Эста петь не умеет, он так безжалостно коверкает ноты, что, будь они живыми – разбегались бы в панике.
Утром того дня Эста поранился. Поскользнулся и неудачно угодил рукой на один из отвесных береговых камней; эта рука, сплошь исцарапанная – не хуже льда на озере спустя двести пятьдесят лет, – не давала Киту о себе забыть. И он то и дело на нее поглядывал, и он сам спотыкался добрый десяток раз, и Эста хмурился, и Эста ощущал себя виноватым; в конце концов он не выдержал и сказал:
– Перестань, Кит. Все нормально. Ты же помнишь – на мне и не такое заживало, так чего стоит пережить какую-то маленькую царапину?
Юноша пожал плечами. Лето, жаркое лето; в пустыне было бы нельзя находиться, если бы она была настоящей.
– Прости меня, – едва слышно произнес он. – Прости. Мой песок должен исцелять, но… его так ценили, его так берегли, а в итоге… он оказался тем еще мусором.
Ветер скользил по его светлым волосам. Размеренный летний ветер. Не бешеные порывы, как зимой, а легкое, нежное касание – вот он я, тут, пролетаю мимо на сотне крыльев, и моя-то сотня лучше, моя-то сотня мягче, моя-то сотня тише, чем у этих твоих чаек… и у этих твоих ворон.
Эста не произнес больше ни единого слова. Поднялся и ушел, и белый непокорный песок шелестел под его шагами, будто шкура колоссальной змеи.
Кит за ним не последовал. У них часто возникали – не ссоры, а какие-то заминки, минуты, когда Эста вот так поднимался и уходил, а Кит оставался у темного кострища, и ему чудилось: это насовсем. Но потом Эста, все так же не объясняя, что ему не понравилось, опять садился на краешек старого походного плаща – и бросал что-нибудь невозмутимое типа: «Ну и погода сегодня, я так замерз!»
Кит улыбался. И понятия не имел, как ответить.
Ветер скользил по его светлым волосам. Размеренный летний ветер…
Он различал, как шумит, как сонно вздыхает море. Ему тоже надоели крики безумных чаек, ему тоже надоела жара, ему тоже надоели эти бесконечные дни, когда, пока дожидаешься ранних сумерек – минует будто полжизни…
Сумерки явились. А Эста – нет.
На что он обиделся, спрашивал себя Кит, пока шагал к полосе прибоя. На что он обиделся? Я ведь назвал мусором не себя. Ладно бы, если себя, но я ведь ненавижу песок. И Эсте известно, что я его ненавижу…
Сумерки плясали над пустыней азартно и радостно. Словно были счастливы шансу находиться бок о бок со своими Создателями.
Над полосой прибоя возвышалось некое подобие замка. Довольно-таки изящного, украшенного галькой и ракушками, песочного замка; Эста, сосредоточенно хмурясь, корпел над его северными колоннами. На левом плече Эсты гордо восседала растрепанная чайка, а еще две чистили перья, цепляясь коготками за пряди его волос.
Все слова, с таким трудом – и таким сомнением – приготовленные, застряли у Кита в горле.
Эста избавился от последней ракушки и нежно погладил чайку, задремавшую на его плече. Та что-то заворковала, что-то забормотала, крайне довольная этим его участием.
– Из песка можно, – громко заявил он, – строить. Песком не обязательно исцелять. Кто вообще сказал, что тебе надо заниматься именно этим? Если ты – боец, если ты – воин, кто вообще додумался привязать тебя к ЭТОМУ?!
Тон чайки изменился. Ей наверняка не понравилось, что такой чудесный парень, как Эста, позволяет себе унижаться перед мальчишкой, которому вообще не место у берега, которому вообще не место… нигде.
– Шутишь? – едва ли не шепотом отозвался Кит. – Шутишь, да? Какой из меня боец? Какой из меня… воин? Ты посмотри, – он поднял руки, будто предлагая Эсте полюбоваться своей ненадежной, хрупкой фигурой. – Серьезно… ты посмотри. Какой, забери меня Дьявол, воин может получиться из… чего-то похожего? Да и, – он криво улыбнулся, – помимо всего прочего, я… трус. Какой, забери меня Дьявол, боец может получиться… из труса?
Эста посмотрел на него так внимательно, будто увидел впервые.
И отвернулся.
– Как ты смеешь называть себя трусом, – обронил он, – стоя – с гордо выпрямленной спиной?
Кит дернулся к нему – не отворачивайся, не отворачивайся, не нужно!.. – и… проснулся.
Наверху, в тисках идеальной прямоугольной дыры, пламенели звезды. Целая россыпь живых, пульсирующих огоньков – совсем не таких, как… дома.
Я ненавидел мир, сотворенный с помощью Эсты, а теперь зову его пустоши своим домом. Я ненавидел мир, сотворенный с помощью Эсты, а теперь хочу всего лишь туда вернуться, хочу снова лечь на песок, хочу…
…и мертвые птицы будут коситься на меня с полосы прибоя. Коситься безучастно и глуповато, потому что, как правило, после смерти никто не выглядит особенно умным.
Хотя человек, так похожий на Эсту, и одновременно – человек, абсолютно на него не похожий… выглядел потрясающе. Выглядел так, будто не умер, а добровольно остался греть своим телом каменное дно озера. Выглядел так, будто по-прежнему видел над собой небо, и луну, и серые клочья облаков.
Я… буду скучать по тебе, усмехнулся Кит. И я… буду о тебе помнить.
Он с горем пополам выбрался оттуда, куда попал, и с недоумением огляделся. Явно не империя Сора, явно не Карадорр – нет, и возвышается над могилами дом – с потрепанной соломенной крышей и лишайниками на деревянных стенах. Кое-где обросший веселыми шапками грибов, наверняка несъедобных – но хозяин не торопится их снимать, как, впрочем, и заниматься ремонтом. Его не интересует развалина, торчащая над землей. Его интересуют комнаты, сокрытые под…
Отчасти благодаря ему я проложил под озерами, океанами и пустошами сотни, тысячи, миллиарды ветвистых тоннелей. Отчасти благодаря ему я впустил в эти тоннели эрдов – но эрды вылезли наружу, напоследок плюнули в темноту и попытались выжить на Харалате… попытались так, что Мительнора испуганно втянула голову в плечи и выставила удесятеренные караулы между своими – и харалатскими берегами.
Почему раньше, опять усмехнулся Кит, я не замечал, насколько мой мир чудесен? Почему раньше я не замечал, как хитро, как затейливо связано в его пределах что-то откровенно мое – и что-то откровенно твое?..
Почему раньше я не замечал, как стелется янтарь над заснеженными пустошами, и какими красивыми бывают «чистые» Гончие, и какими потрясающими, и какими сильными? Почему я не замечал этого – до тех пор, пока они – все – не погибли?..
Орс лежал на траве у дома. Рядом стояла перепачканная лопата; лихорадочно извивался под ее весом раненый дождевой червяк.
– Спасибо, – рассеянно обратился к нему Кит. – Славная получилась… могилка.
– Обработка данных, – покладисто кивнул симбионт. И тут же сменил тон: – Ага. Для тебя ничего не жалко.
Рядом валялась шахматная доска.
Рыжий парень со смешными пятнами густых веснушек поглядел на Кита из-под полуопущенных век. Ему, наверное, хотелось как следует отдохнуть, а не болтать с раненым юношей, насквозь промокшим раненым юношей, чья память то и дело болезненно искажается – и ломает картину за картиной. Вот он, Эста – высокий зеленоглазый человек. Вот он, Эста – колоссальный дракон с песочного цвета шкурой. И вот оба эти образа, будто по ним с размаху бьет невидимая кувалда, разлетаются то ли сотнями беспощадных осколков, то ли крупицами ко всему равнодушной пыли. И вот оба эти образа…
Юноша покачнулся и присел, едва успев поймать землю не лицом, а посиневшими узкими ладонями.
– Обработка данных, – сообщил симбионт. И поднялся: – Погоди, Кит, я сейчас одеяло принесу.
– И стакан захвати, – скомандовал ему рыжий. Голубые глаза любопытно горели из-под ресниц: очень светлые голубые глаза, почти как у…
– Пьяница, – выдохнул Кит. – Какой же ты… пьяница. Небось, опять явился к Орсу, чтобы вместе выпить? Одному не так весело?
– Одному – очень грустно, – кивнул Ретар. – Но я сегодня тут без вина.
– А стакан тебе зачем?
Тишина. Голубые глаза отразили шахматную доску, где команда белых фигур ловко окружила черного короля. И снова, как и за пару месяцев до этого, черный король печально застыл, а напротив ежился, напротив – стыдливо ежился его последний уцелевший солдат… не способный убрать чужую ладью с дороги.
– Тиль – это смерть, – задумчиво произнес Ретар. – Смерть моего мира… и, наверное, моя собственная. Как ни крути, а в чем-то мы с тобой одинаковы…
Тишина. И беззвучно подрагивали цветы вереска, и темнели кресты и камни с десятками тысяч имен, высеченных рукой симбионта.
Он как-то неуклюже, как-то неловко накинул одеяло на плечи Киту. И протянул рыжему телепату стакан – тот небрежно его принял, поставил на шахматную доску… и ударил по своему запястью иглами спрятанных за поджатыми губами клыков.
Железом его кровь не пахла. Его кровь, кажется, не пахла вообще; Кит посмотрел на нее так заторможено и устало, будто она пела ему неслышную колыбельную. Дыра под его ключицами зияла едва ли не космической темнотой, и Ретар, сунув стакан в расслабленные тонкие пальцы, пояснил:
– Выпей. Вампирья кровь исцеляет любые раны.
– Эту не исцелит, – кукольным голосом отозвался Кит. Без шуток – неживым, кукольным; Орс покосился на Ретара, как на знатока человеческих эмоций, но перед этим юношей все таланты рыжего дали брешь.
Перед этим.
Утонувшим.
Потерявшим Талера.
Оказавшимся в очередной могиле Некро Энтариса, потому что озеро действительно задавило, действительно уничтожило, действительно… приняло его. И тут же – отпустило, с легким сожалением – отпустило, как слишком ценную, слишком необходимую… слишком важную добычу.
Кит выпил. Кит невозмутимо и послушно – выпил, и чужая кровь помчалась по его организму, пытаясь то ли обжечь, то ли – выжечь. Болью полыхнула чертова рана; он согнулся над вереском, но не позволил себе и слова жалобы. Ни единого проклятого слова.
Потом стало немного легче.
Ретар наблюдал за ним со смутным, неуверенным интересом.
– Я… никогда не умру, – донес до него Кит. – С этой… кровью или без нее… никогда не умру. И мой мир… он будет жить… вечно. Я сделаю все, чтобы он жил… вечно.
Его собеседник насмешливо приподнял брови:
– Неужели? А если бы Орс не подчинился моему приказу и все-таки закопал тебя, как бы ты выбирался? Как бы ты делал это «все», будучи похороненным?
Кит молча отмахнулся.
И закутался в одеяло.
– У тебя осталось не больше пяти минут, – признался Ретар. – Ты как раз успеешь… помолиться.
Он вернулся в пустыню утром, когда солнце еще решало, выползти ему из-за туч – или пока еще не пора.
Он вернулся в пустыню утром, и под его шагами шелестел белый непокорный песок.
Мой песок, говорил себе Кит, убивает. Мой песок вынуждает людей слепнуть. Мой песок – не янтарь, запертый в теле Гончего, и не кровь, запертая в теле вампира. Мой песок – это гадина, это зверь, это голодная сволочь, спрятанная под кожей. Мой песок… не умеет ничего, кроме как безжалостно ранить. Мой песок… не умеет ничего, кроме как мучить, кроме как испытывать меня все новыми и новыми бедами. Сколько ты еще унесешь, а, Кит? Сколько еще веса можно переложить на твою хрупкую спину, прежде чем она сломается и хрустнет, оповещая о том, что больше не будет такой полезной?
Белый непокорный песок.
Он прошелся до полосы прибоя, и какая-то глупая чайка села ему на плечо, заворковала ему, как двумя сотнями лет назад – ворковала Эсте. И он бы удивился, он бы расстроился, он бы, возможно, был по-своему рад – но… не теперь.
У чайки не хватало перьев. У чайки были сломаны крылья; она обнимала его плечо, аккуратно, мягко обнимала его плечо, а ему казалось, что она вонзает когти куда-то в мышцы, ему казалось, что хрупкое тело вот-вот не выдержит, что рефлекторно поднимется рука, и…
Рука не поднялась. Чайка, оскорбленная абсолютным равнодушием со стороны Кита, прыгнула – и ловко поймала ветер, а ветер поймал ее, и так – вместе – они были счастливы.
Но для юноши – были… мертвы.
Мой песок, говорил себе Кит, убивает. Мой песок – не янтарь, запертый в теле Гончего, и не кровь, запертая в теле вампира. Мой песок – это гадина, это зверь, это голодная сволочь, спрятанная под кожей. И если так, то все, что меня окружает – на самом деле давно погибло. Все, что меня окружает, на самом деле давно погибло – из-за меня, из-за того, что я, а не кто-нибудь иной, не кто-нибудь улыбчивый, веселый и добрый, однажды пересек внешнюю пустоту и сказал: да будет пустыня… милосердная, совсем не страшная, тихая пустыня – и да обрвется она морем…
И да оборвется она солью.
Воды… среди белого песка нет. Пресной воды – нет, и нет никакой возможности ее сотворить.
– Если ты уже не в силах… если тебе не из чего…
Он сел. Медленно, осторожно сел; а ведь как уютно, как тепло мне было на зеленой траве, у кладбища под названием Некро Энтарис, где подо мной гудел сотнями генераторов подземный город. Подземный город, полностью лишенный жителей – только симбионт, радушный хозяин, скитается по его коридорам с лопатой наперевес – и порой вылезает наверх, чтобы закопать очередного умершего Создателя.
Я никогда не умру, говорит себе Кит. Я не умру… клянусь тебе, Эста – заключенный в рубежах Мора или посмевший от них избавиться, я никогда не умру.
Хрипловатый, надломленный, искаженный смех надвое расколол неподвижную тишину пустыни.
– И да не будет, – с любовью произнес Кит, – здесь… моего белого песка. И да не будет здесь… ни единой чертовой крупицы.
«И да не будет», – согласился Мор.
…Он тянул к морю узкие побледневшие ладони.
Совершенно пустые.
Совершенно… свободные.
========== 19. Деревянное сердце ==========
Лойд не помнила, как ей удалось бежать с обледеневшего озера.
Не помнила, как сидела в сугробе, как Лаур настойчиво пытался ее согреть, перевесив на хрупкую, по сути, девушку половину своей одежды. Не помнила, как отчаянно мужчину трясло, как повязки на его плече постепенно становились мокрыми – и вовсе не из-за снега.
Если быть до конца честной, она помнила только одно.
Короткую секунду, когда ее Талер наконец-то поднял голову, наконец-то отвел со лба черные волосы – и посмотрел на нее глазами капитана Хвета. Измученными, уставшими, полными тоски глазами – я здесь, Лойд, я клянусь тебе, я здесь, но я не могу ответить, я не могу, я…
Она очнулась уже в городе. За крепкими деревянными стенами.
Было тепло.
Горело яркое рыжеватое пламя в пасти камина, горели свечи в канделябре на столе, откуда исчезли все документы и бумаги. Лойд – смутно – видела их: останки желтых листов печально ежились в огне, и Лаур, какой-то осунувшийся, какой-то ослабевший Лаур следил за ними едва ли не с ужасом.
– Доброе утро, – тихо сказал он. – Как ты себя чувствуешь?
Хорошо – до противного, подумала девушка. До рвоты. Ничего не болит – ни нога, ни пальцы, накануне до синяков стиснувшие костыль. Ничего не болит, но внутри словно бы замерла пустыня, белая, не вполне настоящая, окруженная морем пустыня, и я словно бы сижу в ее середине, и равно слышу, как волны катятся по шершавому берегу – и осторожно, знакомо, вкрадчиво шелестит мой песок…
Подумала, но ни слова не произнесла.
Он медленно опустился на лавку у запертого окна. Он медленно опустился на лавку, где обычно коротал полуденные часы господин Кит, а Талер косился на него, сидя за документами, и криво усмехался – криво не потому, что ему это не нравилось, и не потому, что ему хотелось кого-то высмеять. Криво из-за рваной, стянутой надежными швами полосы шрама – криво, как не умел усмехаться никто, кроме Талера.
Кроме этого Талера.
Его мимика – и мимика хозяина «Asphodelus-а» – не были одинаковыми.
Все смешалось в одно – и Келетра, и покинутый, опостылевший своему Создателю Мор. Все смешалось в одно – и все-таки теперь она точно знала, что у нее было две жизни, две абсолютно разных жизни, и что первая закончилась там, на чертовом колесе. Первая закончилась там, после того, как дернулся указательный палец на прохладном теле спуска…
Она могла бы заявить, что да, у нее было две абсолютно разных жизни, и да, первая закончилась, но и там, и здесь – она любила одного и того же человека. Она искала черты капитана Хвета в мужчине, бросавшем динамит на сцену особняка господина Ивея, она искала черты капитана Хвета в мужчине, который жил в подземельях Проклятого Храма, который дважды побывал на землях Вайтера и на острове, чье имя она, Лойд, в десять лет забрала себе. Нет, не так – чье имя она, Такхи, в десять лет забрала…
Она могла бы заявить, что да. И она бы не соврала, но…
…у нее банально не поворачивался язык.
Она любила обоих.
Она бесконечно, преданно, глубоко…
…любила обоих.
– Лойд, – окликнул ее Лаур. – Ты в порядке?
Она посмотрела на него – и ей стало стыдно.
Она не помнила, как замерзала в ледяном сугробе, как звучали голоса гвардейцев там, у надвое расколотого озера. Не помнила, как Лаур закрывал ее собой, не помнила ни черта – после приказа юноши, чьи глаза навеки отразили – и спрятали под веками – живое солнце.
«Уходи, – бросил он ей. – Уходи… скройся. И обязательно выживи…»
«Любой ценой, понимаешь? Любой ценой, прошу тебя – останься в живых…»
Она шевельнула губами. Так, что по ним легко было прочесть имя – Лаур – но ни звука не раздалось. Ни единого проклятого звука.
– Лойд? – напрягся мужчина. – Тебе дурно?
Она шевельнула губами снова.
И снова – ни единого проклятого…
– Лойд, – уже испуганно обратился к ней Лаур. – Что мне… как я… что мне надо сделать?..
Она огляделась.
Одинокий лист желтого пергамента в кожаной сумке господина Твика. Одинокий лист желтого пергамента в кожаной сумке… Талера; синеватая надпись в углу: «15 декабря». Не так уж и давно – а кажется, прошла вечность…
«Что-то не то с горлом», – написала девушка, абы как удерживая перо. В отличие от Талера, она остро ненавидела документы и пользовалась рунами настолько редко, что половину почти забыла, а другую половину так безжалостно коверкала, что мужчина лишь недоуменно вертел измятые листы в руках. – «Не бойся, это пройдет. Со мной все отлично, спасибо, не беспокойся».
Доверия в синих глазах Лаура не было ни на грош. Доверия в синих глазах Лаура – ни на грош; отвернись, умоляла его девушка. Отвернись, пожалуйста, я не в силах, я не в силах сейчас улыбаться, я не в силах никого убеждать, я не в силах давить эмоции, как давят – ногтями – блох. Я не в силах, поэтому – не смотри, не нужно, не нужно…
– Настойку бы… на травах… – рассеянно предложил он. – Погоди, я на рынок… схожу, заодно куплю чего-нибудь на обед.
Она кивнула. Сначала – она кивнула; потом, когда он дернул на себя ручку двери, она похолодела и вскочила, не успев подобрать костыль. Нога отозвалась такой болью, что комнату заволокло темнотой; а она упала с таким грохотом, что, может, глухонемой человек сумел бы не услышать – но Лаур метнулся по узкому коридору назад.
Рассвело, мрачно заметила она. Рассвело; это ничем не хуже рассвета – когда наконец-то выходит различить его изломанный силуэт, и поймать ледяное запястье, и стиснуть его, словно рукоять неизменного костыля – там, на озере. И стиснуть его, и ни за что – не выпускать из рук; ни за что – не выпускать, иначе оно не вернется, иначе оно погибнет в каком-нибудь переулке, иначе его разнесут – на обрывки, на ниточки, на куски.
– Т… ты-ы… – выдавила она, и голос был до того дурацкий, что она бы, наверное, покраснела – если бы не так боялась. – Ты-ы… ма… малер… тиец. Ты… малертиец. Не… ходи.
За окном было непривычно спокойно. Ни ветра, ни метели, и вообще, если девушку не подводило зрение – над Сорой нависло безупречное голубое небо. Лишенное туч, облаков и зыбкой пелены серого тумана; обожженное солнцем… все тем же солнцем.
Удивительно, каким важное место в жизни человека может занять солнце – всего лишь за один день.
– Не ходи, – повторила она, и голос был не ее. Голос был чужой, голос не подчинялся, голос коверкал сочетания слов так же, как сама Лойд коверкала малертийские руны. – Если ты пойдешь, тебя непременно… убьют. Не бросай… меня, Лаур. Пожалуйста, не бросай.
Вот она, правда. Вот она – обнаженная, как есть; я боюсь не столько того, что тебя размажут по переулку, сколько того, что, если это произойдет, я буду – совсем наедине – с раненой ногой, костылем и городом, куда вот-вот заявятся обозленные простоем воины Малерты. И привезут штурмовые катапульты, и обольют Лаэрну огнем, и с голубого неба на крыши будут сыпаться камни. Огромные тяжелые камни – ломая все, до чего у них получится дотянуться.
Лаэрна, увы, неплохо укреплена. И в ней находится император; он, император Соры – вовсе не глупый человек. Он осознает, какая угроза нависла над ее землями, и постарается вытащить ее из беды – чего бы ему это ни стоило. И тут распахнет объятия – самый настоящий Ад, и мы будем в его… как я выражалась на «Asphodelus-е»… эпицентре, и мы, скорее всего, погибнем, не успев наказать некого лорда за спущенную тетиву, за плечи составного лука… и за комок железа, любопытно выглянувший из-под ребер капитана Хвета.
Нет… из-под ребер моего Талера.
Лаур, конечно, понял ее неправильно. Лаур, конечно, так далеко – и так печально – не рассуждал; он просто обнял девушку за плечи и притянул к себе, и она была спрятана, она была укрыта, она была – украдена у распахнувшего светлые глаза Мора, она была украдена у распахнувшего светлые глаза мира, она… была украдена у мира, чей Создатель научился хоть немного любить – и запер себя на белом берегу пустыни.
Господин Кит был Создателем. Господин Кит нарисовал заснеженный Карадорр – и позволил ему родиться, позволил ему подняться – из-под воды, из-под соленой океанской воды, и обрасти зелеными травами, и расплакаться озерами, и оскалиться – обледеневшими пристанями.
Точно… плеск воды в озере – это первый плач ребенка. Первый плач ребенка, чье тело – земля, и – опять же – песок, и упрямые, непоколебимые корни, и каменная брусчатка, и высокие шпили, и сады, и пустоши, и колья деревянного частокола. Хиленького деревянного частокола; если тебе захочется нахрапом взять эту проклятую деревню – Дьявол с тобой, бери.
За всю свою жизнь дети племени Тэй – ни разу – не построили ни одной крепости, ни одной цитадели. За всю свою жизнь дети племени Тэй – ни разу – не воспользовались пушками, не воспользовались порохом. Пускай под конец это произошло от бессилия, это произошло – от гордыни, от непомерной, властной гордыни – но раньше у них была защита куда более несокрушимая. У них была защита, вполне достаточная, чтобы всех жителей Карадорра найти – и распять на янтарных лезвиях.
Если бы тогда, в мои десять лет, на Вайтере жили «чистые» Гончие… да хотя бы один «чистый» Гончий – люди не посмели бы к нему явиться. Люди не посмели бы явиться, а если посмели бы – не продвинулись бы дальше границы. И была бы граница, окруженная запахом железа, граница, насквозь пропитанная кровью. А Гончий замер бы у ворот, и не двигался бы, и закрывал бы ладонями свое лицо – будто не имея понятия, какая судьба досталась каждому незваному гостю…
Был такой случай, припомнила девушка, – такой случай, когда на улице ко мне подошел некто, одетый в длинный измятый плащ. И попросил – загадочно улыбаясь – каплю моей крови. Я отказалась ее давать, и отказалась выяснять, зачем она кому-то понадобилась; незнакомец мялся и мялся передо мной, убеждая, что эта капля ему необходима. Незнакомец мялся и мялся, пока за мной – Боже, ведь были такие времена, – не пришел мой Талер; Талер посмеялся в ответ на его просьбу – но каплю крови почему-то не пожалел. И я решила, что если он – расстается так легко, расстается безо всяких сомнений – то и я перестану так настойчиво ее охранять. То и я перестану; незнакомец, правда, успел на меня обидеться и напоследок негромко шепнул Талеру, что «полагаю, ваш ген будет преобладать».
Она обнимала синеглазого Лаура, и ее мысли путались, ее мысли – танцевали, пытались объединиться и словно бились о тонкий череп. Она обнимала синеглазого Лаура, и у нее мурашки бежали по спине.
«Полагаю, ваш ген будет преобладать». Ваш ген? Преобладать? В ком?..
– Лойд, – едва слышно произнес мужчина. – Что с тобой такое?
Она прижалась теплой щекой – к его прохладному воротнику. Лаур – весь – почему-то был ужасно холодным.
– Я… запуталась, – выдавила из себя она. – Я… окончательно во всем… запуталась, Лаур. Там, на Келетре… была такая планета, с нарушенной гравитацией… клочья травы, и обломки башен, и вырванные с корнем дубы, и колонны, и обрывки систем, и смятые корабли… висели между землей – и небом, не в силах определить, куда им падать. Вот и я… тоже… зависла где-то – между. И я не могу… я больше не могу… выбрать.
Он обнял ее крепче:
– Не обманывай себя, Лойд. Тебе, по-моему… выбирать не из чего.
Она улыбнулась.
От Лаура почему-то пахло солью, а еще – фиалками. Точно, фиалки росли в доме его матери, на окне, в маленьких узорчатых блюдцах: безобидные фиолетовые цветы, округлая россыпь зеленых листьев. Госпожа Тами сорвала один цветок – и положила в карман своего любимого сына. Для нее это было… знаком, или для нее это было – клятвой, что однажды он обязательно приедет, что однажды он обязательно пересечет половину мира, желая добраться до своей матери.