355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » shaeliin » Дети Драконьего леса: Вайтер-Лойд (СИ) » Текст книги (страница 29)
Дети Драконьего леса: Вайтер-Лойд (СИ)
  • Текст добавлен: 18 апреля 2020, 19:01

Текст книги "Дети Драконьего леса: Вайтер-Лойд (СИ)"


Автор книги: shaeliin



сообщить о нарушении

Текущая страница: 29 (всего у книги 36 страниц)

Зеленоглазый человек осторожно касается его плеча. И спрашивает: «Все нормально?»

…он споткнулся, и ему почудилось, что вдали, у самого озера, плавно переплетаются в единое целое звенящие волны голосов.

Папа, мама, эта нимфа – она изо льда? Ее вырезал тот низенький дядя с пушистой бородой? Мама, папа, а этот дядя, случайно, не Морозный Дед? Я подарки хочу, скоро Новый Год, он сумеет пронести их мимо нашей собаки? Она же кусается!

Не волнуйся, милый, Морозный Дед угостит ее пряниками, и она не станет его трогать…

Мама, а правда, что у нас тут война? Папа моего друга уехал четыре дня назад, а наш до сих пор дома! Вот здорово! Он ведь не уедет, да, мама? А если уедет, он возьмет меня с собой? Уж я этим гадким малертийцам – ух! Все волосы пообрываю! Как ты Ветьке, помнишь, на той неделе у базара…

А прибудет ли сегодня наш дорогой Сколот? Или можно стрелять, не опасаясь, что он выйдет из-за трибун?..

Не так уж и легко стрелять по мишени, расположенной в центре озера! Или правила не запрещают стоять на берегу? Запрещают?.. Неужели придется надевать коньки? Надежными они, простите, не выглядят, а если я что-нибудь себе разобью, мой лейтенант…

Какого черта стрелки вообще тут забыли? Им самое место на войне!

Сон, умоляюще подумал Кит. Это всего лишь сон. Я проснусь – и окажется, что я лежу посреди пустыни, и что я не бывал на Карадорре, и что я не видел ни хромую девочку по имени Лойд, ни человека со шрамом вниз от виска…

Человек со шрамом.

У озера.

Надевает неудобные коньки…

Кит поднялся на четвереньки. И затравленно покосился на далекое, недостижимо далекое обледеневшее озеро.

Над ним реяли знамена. Вышитые серебром и золотом; нелепо вздымалась надо льдом узкая деревянная башенка, предназначенная для господина императора. Под ней стояли, не выпуская из рук мечи, хмурые солдаты. Было ясно, как день, что они боятся, что они вовсе не уверены в безопасности владыки Соры. Было ясно, как день, что они бросятся на любую тварь, посмевшую подойти к деревянной башке ближе, чем это предусмотрено…

Смешные фигурки… не больше ногтя. Не толще волоса. И если бы Кит не был Создателем, он бы не различил, каковы они из себя. Но янтарная кайма вилась по краешку светлого, очень светлого серого цвета, янтарная кайма смещалась и тянула зрачки за собой, и они тоже тянулись, они вытягивались, они становились вертикальными, как у зверя… или как у дракона.

И еще песок. Любопытный, непокорный песок размеренно сыпался с его пальцев, обволакивал этот мир, как одеяло – или как саван. Любопытный, непокорный песок размеренно скользил по сути, любопытный, непокорный песок размеренно копался в упругих нитях вероятностей. Он был счастлив, что не обязан подчиняться Киту. Он был счастлив, что сегодня, под чистыми синими небесами, где нет ни единой птицы, погибнут люди. Он был счастлив, что кто-то, кроме соколов и синиц, упадет – и больше не встанет, не оттолкнется от его земли.

Не оттолкнется от снега.

Или – ото льда…

Ты вынес меня сюда, подумал Кит. Из Малерты – сюда. Ты намеренно не пустил меня в город, намеренно оставил тут. Неужели ты хочешь, чтобы я смотрел – и не мог вмешаться? Неужели ты хочешь, чтобы я видел – и не рвался помочь? Неужели ты хочешь, чтобы я забыл о людях, добровольно приютивших меня?!

Песок шелестел. Вкрадчиво и нежно.

Словно предлагая: ты, конечно, иди… но не надейся на мою помощь. Я устал, я и так сделал для тебя все, чего ты требовал. Я, призванный исцелять, стал оружием во славу твоей жестокости. Я, призванный быть спасением, стал убийством… ради тебя.

Кит выпрямился.

Мертвые птицы таращились на него отовсюду. Мертвые птицы валялись на снегу, под сугробами спала рожь, небо, синее-синее, прикидывало, а не подойдет ли ему багровый, а не пора ли избавиться от облаков, и от солнца, и от луны – не пора ли избавиться, не пора ли… уйти, бросив Карадорр, и Тринну, и Адальтен, и Харалат – под сплошной непроницаемой пустотой?

Запах падали стелился над пустошью, обволакивал стены и трибуны, и озеро, и людей, и…

Человек со шрамом от виска вниз, человек с ровными линиями швов на лице, – аккуратно переступил заснеженную границу, и обледеневшая вода позволила ему устоять на своем теле, изрезанном тысячами полозьев.

Обледеневшая вода скрипнула под его ботинком.

И блеснуло, принимая свет зимнего полудня, острие охотничьего ножа.

Женщина сидела, низко опустив голову, под стеной храма.

Возможно, она верила, что если прийти сюда – будет легче. Возможно, она верила, что Элайна, такая терпеливая, такая добрая, такая улыбчивая – поможет, протянет обе ладони и скажет: «подойди, я могу исправить»…

Она не сумела даже переступить порог. Она не сумела добраться до входа – и теперь сидела в тени, толком не чувствуя, как холод забирается под слишком тонкое для него платье, как любопытный бродячий кот обнюхивает ее туфли – и шарахается прочь, как вместо белых снежинок с неба сыплются белые крупицы теплого, прогретого солнцем, песка. И как они оседают на волосах, а потом исчезают, потому что им не место на Карадорре… потому что им не место нигде.

Она улыбнулась, и губы треснули, и кровь потекла по ее лицу горячими солоноватыми ручейками. Но она не ощутила боли, и вкуса – не ощутила, и маслянистая пленка на зубах не смутила ее ни капли.

Кто-то опустился на каменную брусчатку рядом с ней. Кто-то погладил ее посиневшие пальцы, нежно коснулся ее рук, улыбнулся и назвал по имени. Кто-то обнял ее, и боль, разумеется, ушла – потому что этот, обнявший, был гораздо более силен.

И тогда она заплакала. Она заплакала, прижимаясь к чужому стройному телу, заплакала очень тихо, но так отчаянно, что этот, обнявший, принялся гладить ее по выцветшим волосам, принялся бормотать на ухо всякие глупости, принялся убеждать, что она умница, что она достойна похвалы, что она жила куда лучше, чем можно было от нее ожидать, что она…

Она сидела, низко опустив голову, под стеной храма госпожи Элайны.

Под ее платьем… под боковыми швами, и роскошными узорами на подоле, и под рукавами, и под широким поясом…

…темнели язвы.

========== 17. Там его дом ==========

…Она стояла у двери, молитвенно сложив руки на груди. Она хотела подойти и коснуться его черных волос, нежно погладить по щеке и раненому виску, но позволила себе лишь мягко улыбнуться. Еще не пора, еще не совсем – пора, она пришла полюбоваться им раньше времени. Ведь она так долго, так отчаянно ждала, и текли мимо годы, и месяцы, и опять – годы, а он все бродил и бродил по широким улицам, избегая попадаться ей на глаза. Но теперь…

Она восторженно выдохнула, потому что он не боялся.

Темная карадоррская ночь висела над городом, пряча от небес крыши, и зубцы, и шпили. Темная карадоррская ночь висела над городом, пряча от небес площади, и заснеженные улицы, и редкие, мутноватые огни в окнах. Снаружи потрескивал мороз, чьи-то быстрые шаги промчались мимо – и затихли, поглощенные расстоянием.

Он сел, зажимая ладонью шрам.

Крепко спала девочка по имени Лойд, устроив ногу на запасной подушке. Чуть менее крепко спал мужчина по имени Лаур, и его каштановые пряди рассыпались по белой измятой простыни.

Господина Кита не было. Не было уже третий день, хотя на вешалке у входа болтался его берет, а Лойд по-прежнему не спешила убирать его чашку с общего стола. Впрочем, наверняка не потому, что жалела – а потому, что не хотела оправдываться перед ним. Талер сам велел господину Киту плюнуть на постоялый двор, сам велел господину Киту перебираться в маленький домик на окраине – а значит, со стороны его друзей было бы некрасиво так легко избавиться от ненавязчивого, по сути, гостя.

Мужчина поднялся и принялся одеваться, путаясь в рукавах. И рукава, и в целом рубашка были какими-то слегка… мутноватыми, что ли, и разобраться, какой из них левый, а какой – правый, оказалось довольно трудно.

Снаружи потрескивал мороз. И медленно, размеренно ходил по широким улицам; Талер поежился и прикинул, так ли уж ему надо искать сероглазого мальчишку. Но был вынужден заключить, что, пожалуй, да, надо – потому что мальчишка слаб, и хотя внешне он вполне сойдет за ребенка Соры, к нему все равно могут прицепиться какие-нибудь сволочи вроде местных воров. Это у Талера поди отбери кошель – а Киту хватит одного удара по затылку, чтобы…

Он закашлялся и потуже затянул ворот.

Светало медленно, и Лаэрна была пуста – все, в том числе и бродячие собаки, прятались по домам или сырым подвалам. Не спали разве что вооруженные копьями стражники и господа храмовники – последние терпеливо ждали гостей, и Элайна мягко улыбалась каждому с каменного постамента, и зловеще хмурились четыре Бога войны, будто намекая: вы не следовали нашим законам, и вот, что получили взамен…

Холодно, думал мужчина. Холодно, Дьявол забери, холодно; и янтарь почему-то не греет, и то и дело хочется наклониться и опять закашляться, глотая воздух, как воду. И нигде нет – ну разумеется, нигде нет маленького господина Кита, и никто не видел его у храмов, и никто не видел у стен; его словно и не было никогда, он словно почудился и Талеру, и Лойд, и Лауру.

Этого невозможно, говорил себе мужчина. Это невозможно – я не только наблюдал сероглазого мальчишку перед собой, но и прикасался к его плечам, к его локтям; на вешалке у выхода все еще болтается берет, украшенный пером, и рубиновая брошь пламенеет в лучах рассветного солнца, так похожая на каплю чужой крови…

Выбраться на небо солнцу не удалось, и оно выкрасило тучи на востоке в алый.

Талеру удачно попалась не особенно дорогая, зато теплая таверна. В общем зале скучала компания пьяных мужчин, на них опасливо косилась девушка лет семнадцати – явно из высокородных, и Дьявол знает, как ее занесло в такое место. Хозяин заведения торчал у стойки, флегматично перебирая подсоленные семечки; на очередного гостя он посмотрел так лениво, будто вообще сомневался, что стоило приглашать кого-то перекусить и выпить. В такую метель всего-то и хочется, что уснуть, кутаясь в одеяло; в такую метель всего-то и хочется, что сохранить с таким трудом накопленные крохи тепла. Потому что либо ты проводишь длинные часы под одеялом с ними, либо ветер выбивает из тебя все, что можно выбить, и ты переступаешь порог таверны, дрожа, как осиновый лист.

Талер еще и кашлял. Это было странно, ни ночью, ни вечером накануне его не донимала такая резкая боль в горле и правой половине груди. Повезло, что она добралась до мужчины за порогом, а не в постели, иначе Лойд вскочила бы раньше, чем он успел сказать ей «доброе утро».

Прикидывая, как бы избавиться от кашля до вечера, а в идеале – до обеда, он позавтракал. Готовили в таверне сносно, хотя и не очень хорошо; тот же Лаур мог устроить дуэль с местным поваром и, позевывая в кулак, одержать победу. С другой стороны, у Лаура была госпожа Тами, а повару ничто не мешало родиться в каком-нибудь переулке и расти в компании бездомных и попрошаек, изучая свойства пищи по… кхм…

Компании пьяных мужчин кривая усмешка Талера не понравилась. Они были в шаге от того, чтобы встать и лично осведомиться, что же так веселит незваного свидетеля их пьянства, но глава Сопротивления поднялся раньше, оставил у брошенной миски пару медных монет и вышел.

Ветер несколько поутих, и торговки отважились выйти на рынок, опасливо накрывая ценный товар либо войлоком, либо старыми плащами. Лойд, кажется, говорила, что не отказалась бы от риса на ужин – поглядим, решается ли этот вопрос в условиях войны, когда цены, пускай и не спеша – спасибо императору, – поднимаются до необозримых высот, и жены разнорабочих сокрушенно качают головами. Они теперь одни, эти жены; еще неделя, и они будут вынуждены голодать. Они моют полы в таких же тавернах, как та, где получасом ранее сидел Талер; они помогают носить мешки с мукой и пшеницей, надеясь, что хозяева поделятся хотя бы крохой. Они падают, они опускаются – вплоть до самого дна, и копошатся там не хуже червей.

Они страдают, но их почему-то совсем не жалко.

Не сейчас.

На рынок стекаются новости из любого уголка Соры; на рынке покупают хлеб уставшие послы и гонцы. Первые лишь угрюмо отмахиваются – мол, империя Линн все больше и больше прогибается под натиском Фарды, мужчин, мальчиков и юношей убивают, не глядя, а высокородные поспешно бегут в порты и пытаются уплыть с Карадорра, но холода стоят такие, что корабли беспомощно болтаются в море, и у них леденеют паруса. Никакой дурак не сунется к Адальтену и Тринне зимой, но капитаны кораблей – тоже мужчины, и они вовсе не желают умирать по воле фардийцев.

А вторые… вторые немного веселее рассказывают о солдатах Соры, о том, что линия фронта, хвала четырем Богам, остается незыблемой. Повинуясь приказу императора, ее укрепили маги, и снаряды, недавно падавшие на военный лагерь словно бы из ниоткуда, начали замирать высоко в туманном небе. А потом исчезать.

Талер не сомневался, что господина Эрвета заинтригует новое положение дел. И он из шкуры вон вылезет, лишь бы растереть магов по заснеженной пустоши, тонким слоем раскатать по земле – тонким неузнаваемым слоем. Он из шкуры вон вылезет, и маги умрут, все как один, а за ними умрут напрасно обнадеженные солдаты, и небо рассмеется голосами четырех Богов, потому что четыре Бога – они ведь любят войну, они живут ради убийства, они постоянно ждут, пока люди вцепятся в горло кому-нибудь из своих сородичей. Они постоянно ждут…

Торговки тоже не видели господина Кита. Пожимая плечами, они вели себя как-то странно, избегая смотреть мужчине в лицо. Лишь одна – у самого края овощного ряда – огляделась, подалась вперед и настойчиво попросила:

– Господин, вам надо уйти с площади. Как можно скорее, господин.

Он огляделся тоже.

Люди покупали овощи. Люди покупали мясо; люди старательно обходили высокого человека с коротко остриженными черными волосами – и неумело притворялись, что его поблизости нет.

– Уйти, – вполне спокойно произнес Талер, – потому что я – малертиец?

Торговка закивала.

– Вчера одну девушку забили до смерти, господин. Заорали, что она – ребенок убийц, что она виновата в гибели наших солдат. Она метнулась в переулки, но там темно, скользко и… должно быть, она споткнулась. – Торговка зажмурилась, как если бы веки позволяли ей не помнить, что произошло потом. – Она все еще там, господин. Никто не сказал о ней караулу.

Мир всегда был немного сумасшедшим, улыбнулся Талер. Всегда был немного сумасшедшим, и немного сумасшедшим был глава имперской полиции Малерты, позволивший, допустивший, чтобы его собратья гнили в темных переулках, избитые жителями Соры…

Ненавижу, снова улыбнулся он. Я однажды бывал за частоколом Вайтера, я однажды сам туда пошел – ради ненависти, но я не предположил, что буду ненавидеть не столько тех, кто убивает лойдов, или гномов, или эльфов – я не предположил, что буду ненавидеть людей, в целом – людей, и без разницы, каких именно…

В переулке пахло железом. Он вдохнул – почти с удовольствием, больше всего на свете желая, чтобы кто-то его окликнул, и появился повод обернуться, вытащить из-под рукава нож и занять глухую оборону – благо, позади тупик. Больше всего на свете желая, чтобы кто-то его окликнул, и появился повод как следует размахнуться, и ударить, и оттолкнуть, и ударить еще раз…

Девушка сидела у стены, зажимая правый бок обеими ладонями. Девушка была – опять – из высокородных, но кровь уничтожила гербы ее семьи, выбитые на кольцах и перстнях.

Девушка улыбалась, и ее улыбка была ничуть не лучше улыбки Талера.

Может, все мы такие, рассеянно подумал он. Может, все малертийцы – пленники своей ненависти? Может, поэтому они так радостно поддержали господина Эрвета, поэтому так радостно пошли на войну. Поэтому так радостно палят по ночам из пушек, так радостно противостоят магам – не сомневаясь, что рано или поздно они падут, и линия фронта все-таки двинется, пускай медленно, пускай неуклюже – двинется по чужой земле, и малертийское знамя воспарит над башнями Криерны…

Он уходил – мимо рынка, мимо площади, мимо хмурых людей. Он уходил, уже не помня, чего ради вышел из дома. Он уходил, болезненно щурясь, не обращая внимания на чужие звонкие голоса.

Интересно, как она умерла? Как она умерла – покинутая слугами, с россыпью синяков на лбу и скулах, и на руках, и на шее, и с раной в боку, наполовину спрятанной за платьем – как?.. И как ей удалось выпрямиться, напоследок – выпрямиться и сохранить во всех чертах выражение гнева, молчаливую клятву, что ее обидчики обязательно умрут и сами – не сегодня, так на следующей неделе, когда…

Он закашлялся, и резкая боль вынудила его согнуться, едва ли не пополам – согнуться; резкая боль завладела им, как ребенок – очередной своей куклой.

Обидчики умрут обязательно. Пускай даже у них получится весело отметить зимние праздники. Пускай даже у них получится весело прогуляться по озеру, где стоят ледяные вазы, а в них – ледяные розы; прогуляться по озеру, где стоят ледяные русалки, нифмы и гномы, не вызывая ни у кого страха. Не вызывая ни у кого, потому что все помнят – и русалок, и нимф, и гномов перебило Движение, и русалки, и нимфы, и гномы давно покоятся на том свете, в чертоге Элайны – если их туда, конечно, впустили…

Малерта явится. Не сегодня, так на следующей неделе – явится, чтобы завладеть Сорой, и погибнут самоуверенные мужчины, и отчаянно смелые женщины, и дети, посмевшие бросить камень в человека, рожденного под бой астарских вечерних колоколов.

Он давно их не слышал. Он и бывал-то в Астаре дважды, но память Лерта настойчиво шептала, что нет, он провел там добрую половину жизни. Он сидел на бортике фонтана, и к нему подошла голубоглазая девочка; он сидел на бортике фонтана и писал свое имя на обрывке пергамента. Руна за руной, символ – за символом; очень аккуратно: «L»… «I»… «E»… «R»… «T»… «A»… «E»…

На Вайтер-Лойде оно не звучало, как «Лерт». На Вайтер-Лойде оно звучало, как «Льёрта», но беловолосый мужчина, беловолосый Гончий, не знал, как передать его с помощью малертийского. И как же, черт возьми, забавно, что он пошел именно в Малерту, что он выбрал – именно Малерту, а не Сору, не Фарду и не Линн. Что он бродил именно по ее дорогам, что он полюбил – именно ее, а не кого-то иного. Что именно с ней он щедро поделился кодом, и он, этот код, спал и рассчитывал, что наступит день, и появится кто-то, вполне достойный. Появится кто-то, кто унаследует его спираль.

И этот «кто-то», конечно, появился. Он был во всем похож на господина Лерта; он так мало походил на своих родителей, что спасали только ясные голубые глаза. Он был… в те далекие времена – был кем-то красивым, кем-то, кто мог бы все изменить.

А затем – летел экипаж по улицам Нельфы, и горел зажженный фитиль, и возница не услышал его мольбу, и каменная, каменная брусчатка впилась в правую щеку…

Он стоял у стены какого-то дома.

Его губы осторожно, недоверчиво двигались. Будто сами собой; он был тринадцатилетним юношей по имени Талер, и его маму звали Нэменлет, а его отца – Хальден, и зимой они вместе лепили снеговиков, и снег таял на юбках маминого платья. И она смеялась, и не было на всей Малерте человека счастливее, чем госпожа Хвет, чья семья, вооруженная веточками, пыталась подарить белому снеговику прическу, а получался какой-то лес на покатой голове…

Он был ребенком – не старше восьми, – и она читала ему сказки. О злых ведьмах и колдунах, о добрых воинах, которые готовы с ними сразиться; о принцессах и принцах, а еще – о драконах. Он был ребенком – не старше восьми, – и она читала ему легенды. О человеке посреди пустыни, о сонных чайках, задремавших на плече какого-то высокого зеленоглазого паренька, о чудесных кораблях и об эрдах. И о тоннелях Сокрытого, где он лично побывал через двадцать лет.

Огромная спальня. И книжные полки на стенах, и картины, и кресла, и занавешенное тонкими шторами окно. И балкон, и цветы на балконе; цветы греются под лучами утреннего солнца, на маленьком столе возвышается блюдо с печеньем и чашка чая. Мама сидит напротив, она тоже – цветок, и солнце пляшет на ее черных, немного волнистых, волосах…

Июнь, лето жарой нависло над берегами, лето выжигает стебли травы на пустошах, лето тисками сжимается вокруг его головы. Телега размеренно катится по дороге, и пыль вьется под ее колесами, и звенит фляга, приколотая к поясу пожилого человека с яркими синими глазами.

– К полудню, – бормочет он, – приедем.

Июль, и берега находятся куда ближе, чем полгода назад. Июль, и пожилой человек со смехом тащит за собой лодку, а она скрипит, болезненно скрипит о белый песок, а мальчишка в длинной рубахе и штанах до колена бежит, волоча весла, и постоянно спрашивает: мы не утонем? Скажи, дедушка, мы с тобой не утонем?

Все хорошо, отвечал ему пожилой. Все хорошо, океан спокоен, летняя жара заставила его притихнуть и раскинуться – едва ли не штилем; да и мы не будем далеко уплывать. Мы ни за что – не будем, рыба водится и вон там, в пределах видимости, где отмель постепенно идет на спад – и песчаное дно прогибается ниже, пропадает, и начинает казаться, что внизу нет ничего, кроме соленой воды…

Они сидели, надев соломенные шляпы и таращась на зеленые поплавки. Стояла тишина, изредка над океаном – высоко-высоко – поднимались чайки, и дедушка рассказывал, что на самом деле они зависимы от людей. И что он часто ходил на побережье со своей дочерью, а она бросала корочки хлеба вверх, и чайки вились над ее крохотным силуэтом, не спеша разлетаться даже после того, как хлеб заканчивался.

Были птицы. Была госпожа Нэменлет, и ее отец, и особняк в Эраде. И океан, и такая же летняя жара, как сегодня, и боязливо притихшие волны. И восемь рыбешек в сети, и яркое ночное небо, сплошь усеянное звездами. Пожилой человек любовался ими с какой-то болезненной, какой-то искаженной, улыбкой, и отмечал: вон, смотри, пламенеет у горизонта Южный Венец, а вон – блекло отражает свет заходящего солнца Кошачья Поступь. Словно кот, бездомный кот прошелся по темно-синему полотну, покосился на явные следы своих лапок и невозмутимо уснул. Ему, коту, необходимо спать как можно больше. У него, у кота, недавно отобрали хозяина, и стало не у кого попросить еды, и стало не за кем наблюдать, и некого утешать, и некого лечить, если он поранится. И стало – пусто, и кот без хозяина – все равно что мертвый… как и хозяин без кота – при условии, что вырастил его с маленьких, при условии, что всей душой полюбил.

Мальчик слушал.

Дедушка беззаботно болтал, счастливый, что ему уступили внука. Уступили на целое лето – и не напомнили, как он бросил мать госпожи Нэменлет, как уехал из города, как поселился в кособокой деревянной хижине – и не прислал ни единого письма, ни единой весточки. Будто вообще забыл о своей семье.

Любовь непостоянна, признался он Талеру. Увы, но любовь непостоянна. Ты не можешь любить кого-то вечно. Ты не можешь любить кого-то вечно, потому что – рано или поздно – он тебе надоест.

Мы влюбляемся, говорил он, в какие-то определенные качества. Или в улыбку, или, допустим, в почти обнаженное декольте – угу, так тоже бывает, мой дорогой внук. Правда, любовь к этому почти обнаженному еще более коротка, еще более переменчива. Пожилой человек весело смеялся, пока о нем рассуждал.

Мы влюбляемся, повторил он, в какие-то определенные качества. И стоит им исчезнуть, или хоть капельку измениться – мы тут же разочарованы. Мы хотели не этого, мы добивались не этого. Я лично, сорвался он, хотел заботиться о наивной девочке с золотыми прядями в русых волосах, я лично, сорвался он, хотел оберегать ее до конца – но… она выросла. И перестала нуждаться в моей защите, в моей заботе… во мне. Мы жили, как два абсолютно разных человека – под заснеженной крышей особняка. Мы жили, как два абсолютно разных человека – хотя сначала она была… как будто бы мной, а я – как будто бы ей. Мы объединились, мы были – единым целым, как в тех идиотских романах, или сказках, или песнях… мы действительно были. Пока не…

Кособокая деревянная хижина стояла вдали от общей деревни. Если дедушка и выбирался в люди, то лишь ради соли, теплой одежды и новой посуды – что-то было не так с его левой рукой, он то и дело ронял чашки и тарелки, и они разбивались о глинобитный пол. Если дедушка и выбирался в люди, то люди от него шарахались, и только на языке золотых монет ему удавалось объяснить, что он вовсе не сумасшедший, что ему просто надоело жить в тесном улье города, и что ему всего-то изредка нужна помощь…

Талера отпускали к нему во время летних каникул. Закрывались ворота Школы, и мальчик повсюду ходил за матерью, спрашивая: когда же приедет мой дедушка? Скоро ли он меня заберет?

Талер не видел, как зимние ветра безжалостно бьются по телу пустоши, как прогибается под ними кособокая деревянная хижина, как пожилой изможденный человек, закутанный в одеяло, тянет свои ладони к огню. Талер не видел, как эту хижину треплют весенние дожди, как, едва наступает некое затишье, дедушка пытается починить, пытается укрепить свое убежище.

Ему было тяжело. Ему было – невыносимо тяжело, но он никогда не жалел о своем решении, никогда не думал, что надо было остаться в Эраде, надо было остаться – хотя бы ради тамошнего тепла, или удобства, или возможности не работать. Он никогда не жалел, потому что свой дом, свой настоящий дом он обрел на пустоши, в миле от океанского берега, в миле от полосы прибоя. Свой настоящий дом, где можно быть кем угодно – и все-таки приятно быть всего лишь собой. Опять же, настоящим собой, без вымученных улыбок, зная, что не надо больше никому лгать, не надо больше бояться.

Четыре лета подряд – в кособокой деревянной хижине, или в лодке, вдали от берега. Теперь дедушка знает, что внуку не страшны никакие волны. Теперь дедушка не сомневается, что внук на его стороне – и внук улыбается ему вполне искренне…

Пятого лета не было. Весной, в самом конце мая, когда Школу заволокло тишиной, и напряженные студенты сидели над книгами, прикидывая, как бы им выкрутиться и нормально ответить на экзамене – в особняк явился растрепанный мальчишка из того села, где пожилой человек изредка покупал соль. И передал письмо госпоже Нэменлент – первое письмо с тех пор, как ее отец уехал на пустоши.

И последнее.

Она сдержанно сообщила господину Хальдену, что отлучится на пару недель. И он принял это, как неизбежное.

Он ужинал в компании сына. И отдыхал в компании сына; по вечерам они сидели над шахматной доской, и господин Хальден, как правило, «съедал» все вражеские фигурки, а Талеру было все равно. У Талера хватало иных забот, но эти заботы господина Хальдена, увы, не тревожили.

«Дедушка заболел, да? С ним все будет хорошо?»

«Наверное, будет».

«Что еще за «наверное»? Мама о нем позаботится, разве нет?»

«Полагаю, позаботится».

Помнится, голубоглазый Талер тогда криво улыбнулся – и эта кривая улыбка словно бы основала сотню таких же – после удара о каменную брусчатку. Всего одна кривая улыбка – на лице ребенка, и недоуменно сдвинутые брови, и черные пятна ресниц вокруг незамутненной, невероятно чистой голубой радужки – смотри, папа, как я могу, смотри, папа, как я умею!..

«Неужели тебя совсем не волнует, что ему плохо? Неужели тебя совсем не волнует, что он там, в хижине, и что ему холодно, и что мама заботится о нем, несмотря на все свои старые обиды? Верно, дедушка мне рассказывал – о своей жене, и о дочери, и о тебе, отец, и мне известно, мне известно, что любовь»…

«Помолчи», – бросил какой-то побледневший, какой-то растерянный господин Хальвед. – «Помолчи, тебе еще рано об этом рассуждать, ты для этого слишком молод».

В тот день мальчик от него отвернулся. Больше ни слова не сказав – отвернулся, потому что, оказывается, говорить с отцом ему было уже не о чем.

Госпожа Нэменлет вернулась в начале августа. И на вопрос «как чувствует себя дедушка?» лишь покачала головой, отмахнулась от неуверенных объятий мужа и до заката просидела за столиком у распахнутого окна, слушая, как падают листья.

В том году осень явилась рано. Осень явилась и потребовала дождей, ливней, потребовала грозы; у кособокой деревянной хижины промокал осиновый крест, абы как сбитый мужчинами из села. Она хорошо им заплатила, так хорошо, что они с удивлением разинули рты: а что, старик-рыболов на самом деле был вашим родичем? Был… высокородным?!

Она молча кивнула. Старик-рыболов – он был, и навеки останется – Хветом, Ремалем Хветом.

Она сказала, что готова щедро платить любому, кто согласится ухаживать за кособокой деревянной хижиной. Любому, кто посадит горицвет на могиле ее отца, кто будет следить за ним каждую весну, кто бережно сохранит память о старике, чья лодка до сих пор валяется на песке у полосы прибоя.

Она сидела на подоконнике, сжимая пальцами золотой канделябр. Огоньки свеч перевернутыми каплями висели над оплывшими линиями воска.

Он смотрел на нее с полотна картины. Он смотрел на нее спокойными, чуть насмешливыми, яркими синими глазами, и едва-едва улыбался. Она мало что помнила об этой его улыбке, она мало что помнила об одинокой белой пряди в его черных, как смола, волосах. Она помнила только тепло его ладони, его сильной, широкой ладони, и каким он был высоким, и как он показывал ей фонтаны, и как поднимался, посадив ее к себе на плечи, по железной винтовой лестнице, и как в итоге оказался – на вершине городской колокольни. И как вся Эрада была внизу, а он показывал – вон там, видишь, обрываются наши стены, вон там расползается грустно пожелтевшая пустошь, а вон там – уже не получится увидеть, но ты постарайся, вообрази, ты ведь умная девочка, – начинается океан, синий, глубокий и бесконечный. Там – океан, и весенние штормы, и киты. Я скажу тебе кое-что очень странное, кое-что очень странное тебе скажу, ты не против? Нет? Так вот, вся вода в океане – соленая. Такая соленая, что мы с тобой не сумеем выпить и полбокала.

Она недоверчиво косилась на его затылок. И смеялась, а он держал ее очень крепко, и они спускались – все по той же винтовой лестнице, – бурно обсуждая, почему океан родился не пресным. И как он вообще родился, а, папа? И почему он так похож на кусочек неба, на оторванный кусочек неба? Что, если он сердится и печалится, потому что скучает по своему дому?

Он тогда улыбнулся, но не ответил.

Женщина, которая была готова следить за его кособокой деревянной хижиной, спросила, зачем эта хижина понадобилась кому-то столь богатому и счастливому, как госпожа Нэменлет. У нее, у этой женщины, было рваное платье, и грязный воротник, и грубые, натруженные пальцы, и обломанные ногти. Она, эта женщина, обычно работала в полях, и была вынуждена горбиться над сырой землей, и возиться в ней, будто погружаясь в темную глубину задолго до своих похорон.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю