Текст книги "Из боя в бой"
Автор книги: Юрий Жуков
Жанр:
Публицистика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 35 (всего у книги 45 страниц)
Вам это может показаться диким? Но вот представьте себе, что даже среди прогрессивных французских критиков нашлись люди, которые в такой постановке вопроса усмотрели революционность. Альбер Сервони писал, например, в еженедельнике «Франс нувель»: «Это фильм, которому свойственны достоинство и честность, умение идти до конца в своем пари, провозглашая то, о чем не осмеливались говорить до сих пор, – фильм, срывающий покрывала и порывающий с фальшивыми тайнами, с постыдным замалчиванием».
Ну, знаете, при всем своем уважении к журналу «Франс нувель» и его критику я никак не могу принять такую всеядную трактовку борьбы с буржуазной моралью! По – моему, куда ближе к истине был критик Андре Дюма из буржуазного еженедельника «Реформ», который заявил: «Фильм задуман, чтобы выигрывать сразу на двух шахматных досках. На Елисейских полях (т. е. в кварталах богачей. – Ю. Ж.) будут восклицать: «Как хорошо нас знает и как любит нас этот Луи Маль!» А в Латинском квартале будут аплодировать: «Как он заклеймил буржуев!»».
Я смотрел этот фильм в одном из кинематографов именно на Елисейских полях и смею заверить читателей, что публика из богатых кварталов приняла произведение Луи Маля весьма милостиво. Вокруг меня солидно одетые господа и нарядные дамы бурно аплодировали и весело смеялись, принимая «Шум в сердце» отнюдь не как вызов своему порочному обществу, а как милую, веселую комедию. И никого не шокировали сцены, когда беззаботная мама купается в ванне на глазах у своего сына – подро-стка, когда она делится с ним мыслями о своих любовных делах, когда она, наконец, отдается собственному сыну.
Справедливости ради следует сказать, что сам Луи Маль, которого мы знаем как настоящего кинохудожника, почувствовал фальшь того положения, в котором он оказался, изобразив дело так, будто факт сожительства сына с матерью – дело обыденное, способное лишь явиться поводом для смеха. В беседе с одним журналистом он сказал, словно оправдываясь:
«В первой версии сценария жертва морального табу Лоран кончал самоубийством. Перечитав его, я нашел это абсурдным. Устраняя последовательно то одно, то другое, я пришел к нынешнему варианту, который мне кажется наиболее оптимистичным, наиболее теплым. Но я все же оставил два – три намека, которые могли заставить думать, что мальчика осеняет идея самоубийства. После сцены инцеста, чтобы показать, что у него возникла мысль о совершенной ошибке, а следовательно, и мысль о необходимости наказать себя, я показывал, что он играет с бритвой, принадлежащей матери. Эту сцену сняли, но сняли очень плохо, и во время монтажа, я ее изъял…»
Так пли иначе, но фильм в том виде, в каком он появился на экране, не содержит ни единого намека на мучительные переживания подростка. Бурный смех папы, мамы и братьев, которым они встречают его, когда он возвращается к иим с незастегнутой ширинкой от легкомысленной девчонки, у которой нашел забвение после инцеста, заглушает все.
И еще один фильм из этой категории псевдореволюци-онных атак на семейные устои – вышедшая на парижские экраны в сентябре 1971 года кинокартина английского кинорежиссера Д. Хиккокса «Брат, сестра и другой». Опять треугольник, но еще более омерзительный, чем тот, который живописал Шлезингер. (Фильм снят по пьесе, о которой я уже рассказывал.)
Некая дама, уже в летах, знакомится па кладбище с молодым психопатом, увлекает его за собой и устраивает жить в своем доме. Там же живут ее преуспевающий в бизнесе брат – гомосексуалист и их отец – впавший в детство глубокий старик. Брат и сестра полюбовно делят между собой молодого психопата, общаясь с ним по очереди. Тот ничего не имеет против. Он обживается в этом чересчур гостеприимном доме, начинает проявлять властность и убивает старика, который чем‑то ему помешал. И что же? Как писал один кинокритик, «вокруг тайны этой смерти трио сплачивается еще теснее, ибо основа этого единения – дележ «светловолосого ангела» между братом и сестрой».
Нет, как хотите, я никак не могу принять «интимист-ские» фильмы такого рода как явление прогрессивное!
И в заключение еще об одном фильме, который на Западе был воспринят в 1971 году как крупнейшее событие в искусстве и увенчан «золотой пальмовой ветвью» на фестивале в Канне, причем многие говорили, что этот фильм, так же как и «Шум в сердце» и «Воскресенье, проклятое воскресенье», наносит сокрушительный удар по самым основам прогнившего буржуазного общества.
Это – «Смерть в Венеции», произведение крупнейшего итальянского мастера кино Лучино Висконти, созданное на основе одноименного рассказа Томаса Манна, написанного в 1911 году, и иллюстрированное великолепной музыкой Малера. Я видел этот фильм в Италии, в Болонье, и не мог не заметить, что соотечественники Висконти не поддались увещеваниям критики, единодушно славившей его работу как верх совершенства, – огромный зал кинотеатра был полупуст. И при всем уважении к маститому мастеру я должен заступиться за зрителей Болоньи: фильм оставил у меня горькое ощущение неудовлетворенности, хотя снят он мастерски, а участвующие в нем актеры – Дирк Богарт, Сильвана Мангано, Бьорн Андерсен и другие – играют свои роли великолепно.
В чем же тут дело?
Прежде всего напомню фабулу рассказа Томаса Манна. Это история престарелого немецкого писателя Густава фон Ашенбаха, жертвы усталости и нервной депрессии, пережившего творческий кризис и сознающего, что жить ему осталось уже недолго и многого совершить ему не дано.
Ашенбах покидает Германию, чтобы отдохнуть в Венеции. Но эта перемена обстановки не вызывает у него прилива бодрости, на который он рассчитывал. В роскошном отеле «Эксцельсиор» – такие дворцы любили строить в начале века для богатой клиентуры – оп наблюдает за пестрой жизнью окружающей его беззаботной и в общем пустой космополитической публики. Его внимание привлекает польская аристократическая семья: пожилая, но все еще красивая графиня, ее две дочери и сын, очаровательный подросток неземной красоты.
Старый писатель испытывает странную тягу к этому подростку – его красота буквально завораживает Ашенбаха. Есть что‑то невысказанно таинственное в этом тяготении. Писатель окончательно утрачивает покой. Пытаясь порвать с этим странным наваждением, он решает уехать из Венеции, но на это у него не хватает сил, и он возвращается с вокзала.
Теперь Ашенбах буквально ходит по пятам за подростком, не решаясь с ним заговорить. А в это время в город входит страшная эпидемия – холера! Обеспокоенные хозяева отелей успокаивают клиентов, скрывают от них бедствие, устраивают шумные праздники. И все же Венеция пустеет. Только Ашенбах остался ко всему безразличен – он продолжает, как сомнамбула, молча бродить за польской семьей, радуясь втайне тому, что она еще не покинула омертвевший город.
Но вот наступает момент, когда и эта семья собирается в дорогу. Последний день на пляже. Старый писатель с грустью глядит, как веселый златокудрый мальчишка играет в песке со своими ровесниками. Он так и не решается с ним заговорить и вдруг умирает в своем кресле, сраженный болезнью…
Висконти, казалось бы, довольно бережно сохранил основные нити этой фабулы, он лишь превратил Ашенбаха из писателя в композитора, что дало ему возможность более органично ввести в фильм музыкальное сопровождение – отрывки из Третьей и Пятой симфоний Малера.
О чем же этот фильм? Что это, раздумья о жизни и смерти? О вечной трагедии старости перед лицом юности? О смысле жизни и «ее нежной сестры – смерти», как говорил Франсуа Вийон? О разложении буржуазной культуры, воплощением которой является все то, что происходит в прекрасно изображенной Висконти великолепной и гниющей Венеции, где ползучая холера выслеживает свои жертвы в то время, как где‑то рядом, в непосредственной близости назревает страшная мировая война?
Да, все это в фильме есть. И все же получилось так, что над всем этим с болезненной навязчивостью поднимается опять‑таки тема физиологической аномалии – неотвратимого влечения старика композитора к красивому женственному отроку. Эта тема подчеркивается натуралистическими сценами, показывающими, что Ашенбах был холоден к своей жене и что лед их интимных отношений ему не удалось растопить даже посещением публичного дома – в рассказе Томаса Манна этого нет.
И тут же невольно возникают какие‑то ассоциации с «Сатириконом» Феллини, где навязчивая идея гомосексуализма подавляет все. Висконти не поколебался даже ввести в свой фильм грубые натуралистические детали: Ашенбах красит волосы, гримируется, пудрится, мажет губы помадой. Его лицо превращается в подобие гипсовой маски – так американские мастера погребальных дел гримируют покойников из богатых семей, тщетно пытаясь приукрасить их на утешение родственникам. Все это выглядит отвратительно, и я могу понять тех кинозрителей из Болоньи, которые один за другим покидали зал во время сеанса – фильм их разочаровал.
Зато поистине мастерски, по – настоящему сильно Висконти изображает фон, на котором развертывается личная драма его престарелого героя. У меня до сих пор стоят перед глазами массовые сцены, изображающие страшную предвоенную Венецию, ее искусственное веселье, напоминающее пир во время чумы.
Смерть уже накладывает свою печать на все, что мы видим. Пылают костры на улицах, засыпанных хлорной известью, и чудится, будто тошнотворный запах хлора идет с экрана в кинозал. Отель – дворец на берегу тихой лагуны населен толпой людей – призраков с утонченными манерами. Лишь вежливое журчанье светской болтовни отделяет их от окончательной и вечной могильной тишины. Страшно глядеть на этих мужчин в погребальных фраках и женщин, разукрашенных, как лошади, которые тащат катафалк.
И даже морской бриз, который колышет яркий итальянский флаг и с мягкой ленцой вздымает драпри и занавески, метет песок на пляже и прижимает к лицам дам их газовые вуали, скрывающие морщины, – даже этот ленивый и горячий бриз несет с собой дыхание разложения. Переносчик заразы, обрушившейся на Венецию, он – само дыхание смерти…
Наиболее сильное впечатление на меня произвел вставной эпизод: в разгар «пира во время чумы», когда богачи, замкнувшиеся в своем отеле – дворце, веселятся, отгоняя от себя думы о смерти, туда вдруг врываются уличные музыканты. Эта сцена опять‑таки перекликается с Феллини: ведь это он так любит вставлять в свои фильмы сце-
нм с участием бродячих актеров цирка, клоунов, бродячих певцов…
Задорно и сильно звучат народные мелодии, уличные музыканты играют, поют и пляшут, бросая вокруг себя насмешливые, дерзкие взгляды. Карнавал так карнавал, черт побери! И пусть все вокруг подыхает и гниет – народ будет жить… Ошеломленная салонная публика цепенеет, все присутствующие на балу замирают, и вдруг неизъяснимый страх охватывает их. А незваные гости, промчавшись бурей по залам и саду отеля, уже покидают его с резким и грубым хохотом.
Но все это, повторяю, фон, детали, которые могли бы в огромной степени усилить эмоциональное воздействие на зрителя основной сюжетной линии, будь она выдержана в том же ключе. Увы, этого гармонического единства в фильме нет, и разыгрывающаяся на ярком, сочном фоне унылая серая драма престарелого профессора, противоестественно влюбленного в юношу, оставляет зрителя холодным…
Таковы некоторые впечатления, вынесенные из кинозалов Запада, в которых мне довелось побывать в 1971 году. Эти заметки не претендуют, конечно, на всеобъемлющий анализ той широкой кинопанорамы, которая с утра до вечера мерцает на тысячах экранов Парижа и Нью – Йорка, Рима и Лондона, не говоря уже о более далеких краях, где приходится бывать реже.
Сотни и тысячи кинолент выстреливают «фабрики снов», поставляющие свою продукцию на кинорынок. Сегодня, как и вчера, и позавчера, они подчиняются в своей деятельности законам капиталистического производства – их хозяева прежде всего заботятся об извлечении прибылей. В то же время они неизменно вносят свой вклад в дело идеологической борьбы: кинематограф в капиталистических странах остается важнейшим орудием обработки широких масс в духе прославления пресловутой «системы частного предпринимательства» и антикоммунизма. В этом отношении ничего там не меняется.
Тем интереснее и поучительнее, что даже в этих труднейших условиях некоторые, пусть пока еще немногочисленные, мастера западного кино находят средства и возможности, чтобы пойти против течения и в той или иной форме, пусть не всегда последовательно и точно, пусть с ошибками и оговорками, пусть недостаточно решительно, поднять голос против системы, угнетающей и унижающей человека, порождающей войны и нищету, лишающей людей их элементарных прав, обрекающей их на страшные трагедии.
Деятелям кино, выступающим с таких позиций, приходится трудно, очень трудно. И все же 1971 год показал, что при должной настойчивости можно преодолеть пре-пятствия и выйти навстречу зрителю с такими правдивыми и сильными произведениями, как «Люди против», «Джонни взял свою винтовку», «Сакко и Ванцетти», «Печаль и сострадание», «Христы – тысячами», «Убийцы именем порядка», «Следствие о гражданине, который выше всяких подозрений», «Паника в Ниддл – парке» и другие, о которых я рассказал в этих заметках. Как‑никак, времена меняются. Силы прогресса множатся, и в этих условиях владыки кинорынка вынуждены маневрировать и время от времени приоткрывать двери и перед такими бунтарскими произведениями.
В этой меняющейся обстановке мастерам культуры Запада есть о чем подумать. И особенно тем, кто продолжает разменивать свой талант на звонкую монету, игнорируя запросы народных масс и равняясь всецело на богатых заказчиков. Так жить пока что доходнее и удобнее, но придет все же время, когда люди, стоящие у киноконвейера, на котором фабрикуется духовная отрава, должны будут испытать горькое сознание того, что они не просто растратили способности свои понапрасну, но и употребили их во зло человечеству.
Кино взрослеет. Канули в вечность те времена, когда люди смотрели на него как на забаву и ходили в иллюзионы и биографы ради пустого времяпрепровождения. Теперь кинозалы все чаще превращаются в своего рода дискуссионные клубы, школы мышления, в арену острейшей идеологической борьбы. И каждому деятелю кинематографа рано или поздно придется выбирать, по какую сторону баррикады он займет свое место.
Сейчас, когда эта книга сдается в печать, в Канне проходит очередной кинофестиваль. В нем участвуют кинематографисты двадцати стран, в том числе и мастера советского кино. Андрей Тарковский показывает свой новый фильм «Солярис», поставленный по одноименному роману польского писателя Станислава Лема, Марк Донской – член жюри фестиваля.
На экране каннского Дворца кинематографии в эти дни показывают тридцать один полнометражный художественный фильм, в том числе пять – вне конкурса. Кроме того, около пятидесяти фильмов демонстрируются на двух параллельных показах; восемь – в рамках «Недели критики» и свыше сорока – на «двухнедельнике Постановщиков». Больше того, параллельно с фестивалем будет проходить киноярмарка (да, да – если раньше в иные годы ярмаркой называли в порядке иронии сам Каннский фестиваль, то теперь это понятие узаконено, и к фестивалю приурочивается всемирный киноторг!). Она займет экраны всех без исключения кинотеатров на людной улице Антиб. Ожидается, что в эти майские дни 1972 года в Канне будет показано триста пятьдесят новых фильмов!
В предвидении этого большого кинопоказа кинематографисты с наибольшим интересом ждали демонстрации таких фильмов: «Гости», снятого маститым американским режиссером Элиа Казаном; «Дело о гибели Маттеи» [89]89
Маттеи – видный промышленник, выступавший за развитие независимой от американского капитала итальянской экономики и за укрепление делового сотрудничества с СССР. Он погиб в авиационной катастрофе, и были весьма сильные подозрения, что эта катастрофа подстроена его политическими противниками. Фильм рассказывает историю жизни и гибели Маттеи.
[Закрыть], поставленного талантливым итальянским режиссером Франческо Рози, о работах которого я подробно рассказывал выше; «Солярис» Андрея Тарковского и «Рим» – новый фильм Федерико Феллини («Рим создал меня, а теперь я в свою очередь создал Рим» – так сказал о своем фильме журналистам Феллини; это, как говорят люди, видевшие этот фильм, сложная кинокомпозиция, в которую входят и тема о «конфликте поколений», и показ нынешних римлян и их повседневной жизни, и «сексуальная индустрия (?)» города «от момента его зарождения и до наших дней»).
Поживем – увидим, как развивается дальше современный кинематограф.
Фронт изобразительного искусства
Сентябрь 1947. Поиск
Вот уж никак не думал, что мне доведется вторую осень подряд провести в Нью – Йорке – вместе со своими коллегами из «Правды», «Известий» и ТАСС я нынче снова провожу долгие дни и недели в залах заседаний Генеральной Ассамблеи ООН и ее многочисленных комитетов, а редкие свободные дни мы посвящаем знакомству с послевоенной Америкой.
Нынче мы уже не чувствуем себя здесь новичками, как прошлый год, – огляделись, попривыкли малость к чужой, такой непривычной нам жизни, завели знакомства. Теперь пришло время расширить и углубить свое понимание этого – столь далекого от нас и столь противоречивого! – мира. На сей раз мы чаще встречаемся с писателями, работниками театра, художниками. Нас глубоко интересует их творческий поиск, которому они целиком отдаются сегодня, когда отгремели военные грозы, люди сняли солдатскую одежду и вернулись к привычному труду.
Правда, в воздухе разлито какое‑то тревожное ожидание событий: сидя на заседаниях в Организации Объединенных Наций, мы явственно ощущаем, что уже пришли в движение мрачные силы, которым не по душе исход второй мировой войны, столь явственно показавший огромное моральное и материальное превосходство нашего нового мира, и кое‑кто хотел бы побыстрее оборвать наладившиеся было дружеские связи между Западом и Востоком, как теперь принято говорить. Больше того, кое-кто не стесняется даже обсуждать возможность нового мирового конфликта. Буквально на днях я приобрел в киоске городка Лейк – Саксесса, где сейчас работает Генеральная Ассамблея, журнал, который так и называется: «Третья мировая война». На обложке была нарисована карта с выразительными изображениями возможных очагов новых военных столкновений.
Наши американские собеседники смущены этими проявлениями воинственности, многим из них они кажутся неожиданными: все развивалось так хорошо, наши страны были союзниками в борьбе против фашизма, мы только-только начали лучше узнавать друг друга и вдруг… Но «вдруг» в таких серьезных делах никогда не бывает случайным: если со всех сторон начали звучать воинственные и, прямо скажем, враждебные нам голоса, то это значит, что где‑то разработаны долговременные планы того, что опытный журналист Уолтер Липпман уже метко назвал «холодной войной». И нашумевшая антисоветская речь Черчилля в американском городке Фултоне – явственный тому симптом.
Такой крутой поворот событий шокирует многих американцев, которые было поверили, что довоенный черносотенный курс похоронен и что теперь начнется период широкого сотрудничества с Советской страной, которую в США еще мало знают, но которой глубоко и всерьез интересуются: ведь Советский Союз одолел гитлеровскую Германию, а силу здесь уважают. Но есть и совсем иная заинтересованность – среди тех семей, чьи отцы еще с 1917 года приветствовали русскую революцию и в меру своих возможностей помогали ей.
Вот и Берни Коттен, трудолюбивый молодой сотрудник Американо – русского института, созданного в Нью – Йорке еще в 1926 году группой деятелей, ратовавшей за нормализацию отношений с Советским Союзом, – из такой семьи. Его отец работал в Москве, а сам он учился в Московском университете, на одном курсе с нынешней корреспонденткой «Комсомольской правды» Ольгой Чечетки-ной. Берни радостно встречает, как своих друзей, любых москвичей, которых судьба заносит в Нью – Йорк. Прошлым летом он сопровождал в поездке по Соединенным Штатам Илью Эренбурга и Константина Симонова. Сейчас Берни занят нами.
Он водил нас в огромный зал Медисон – сквер – гарден, где проходил митинг сторонников бывшего вице – президента Генри Уоллеса, который пытается создать третью пар-
тпю, способную противостоять и демократам и республиканцам. Митинг, на котором присутствовало тысяч двадцать людей, произвел большое впечатление своей динамичностью, яркостью, убежденностью. Больше всего запомнилось мне необычное выступление знаменитого американского певца Поля Робсона: черный улыбчивый гигант в светло – сером костюме, стоя на трибуне, пел песни американских рабочих, арии из произведений Мусоргского и Шуберта, русские революционные песни и перемежал все это острыми полемическими замечаниями в адрес американских реакционеров.
Познакомил нас Берни и со многими писателями и деятелями искусства. Все они были глубоко встревожены тем, что происходило, – им так хотелось верить, что послевоенный период станет периодом дружбы и сотрудничества, так хотелось побольше узнать о советской культуре, с которой они в сущности вовсе не были знакомы, и вдруг снова возводится стена. Как‑то вечером, когда мы встретились с работниками искусства на квартире у Ли-лиап Хеллман, автора популярных у нас пьес, наши хозяева начали считать, кого из деятелей советской культуры они встречали в Америке. Счет был недолог: в 1925 году приезжали артисты МХАТа, потом в Голливуде побывали Эйзенштейн, Александров и Калатозов, еще приезжали Маяковский, Пильняк, Ильф и Петров – вот, пожалуй, и все, что было до войны. В военные годы прилетали Михоэлс, знаменитая Людмила Павличенко, ее мирная специальность – история, а военная – снайперская винтовка с оптическим прицелом. Ну а после войны – визит Эренбурга и Симонова. Вот, пожалуй, и все. Как говорится, не густо. А узнать о советской культуре хочется так много!
Всего два с небольшим года отделяют нас от войны, и людям кажется немыслимым и чудовищным, что после всего пережитого находится кто‑то, кто хотел бы все начать сначала. Вот почему в кругах думающих американцев в эти дни усиливается тревога. Они протестуют, они действуют: одни поддерживают Уоллеса и его сторонников, другие участвуют в митингах, организованных Обществом американо – советской дружбы, третьи пытаются противопоставить мутному потоку человеконенавистничества свое творчество.
Нам много говорили в эти дни о прогрессивном изобразительном искусстве, о новаторстве американских художников, об их поисках новых путей в творчестве. По правде говоря, то, что мы видели в Музее современного искусства и на выставках в Нью – Йорке, вызвало у нас больше недоуменных вопросов, чем настоящей радости, которую всегда порождает счастливое открытие; ниспровергая устаревшие каноны, громя консерватизм в искусстве, художники, как нам представлялось, пока еще не нашли собственных убедительных решений – они лишь выставляли напоказ осколки разбитого вдребезги, не спеша с созданием нового творческого целого.
Каким оно будет, новое искусство послевоенной эры? А может быть, именно то, что нам кажется осколками, и есть уже то новое, чего ищут сейчас повсюду живописцы и скульпторы? Может быть, просто наш взгляд еще не привык к новизне?.. Чем дальше, тем больше мучили нас эти вопросы. Мы явственно ощущали, сколь важное значение приобретает в нынешнее сложное время активная творческая деятельность прогрессивно мыслящих людей. Наши новые нью – йоркские знакомые не раз говорили нам, что они понимают: одного участия в борьбе против наглеющих нынче сил реакции мало. Не потому ли мастера современного американского искусства столь много сил отдают поиску новых путей в изобразительном искусстве?..
Для того чтобы найти ответ на такие вопросы, надо было встретиться с самими художниками. Вот почему мы так обрадовались, когда неутомимый Берни Коттен вдруг торжествующе объявил: «А в следующее воскресенье, товарищи, мы едем в Вудсток. Да – с, в Вудсток, в город прогрессивных американских художников. Слыхали вы о таком?» Нет, к стыду своему, мы никогда не слыхали о Вудстоке, хотя история этого городка, которую тут же поведал нам Берни, была преинтереснейшая.
Оказывается, еще в прошлом веке некий богатый английский меценат, желая поддержать неимущих молодых художников, решил основать в Вудстоке производственный кооператив работников искусств. Он купил там землю, поставил на ней сколоченные на скорую руку ателье, построил гончарную, мебельную, ткацкую, швейную и обувную мастерские и кликнул клич: кто хочет обрести пристанище для творчества, пусть приезжает в Вудсток!
Затея эта развития не получила: то ли денег у мецената не хватило, то ли он утратил интерес к своей затее, то ли художники не проявили вкуса к артельной работе, но факт остается фактом – кооператив распался. И все же Вудсток остался традиционным центром творческой деятельности. Художники живут там круглый год, работая в своих небогатых ателье. Сохранилась в Вудстоке и картинная галерея, где устраиваются выставки картин. Функционирует летний театр. Большой амбар используется как концертный зал.
Итак, мы едем в Вудсток. На наше счастье, выдался пе очень жаркий день. Наш серебристый автобус с изображением серой собаки на борту – он принадлежит компании, которая так и называется – «Грэй хунд», что значит «Серая собака», – мчится со скоростью свыше ста километров в час по прямой как стрела автостраде. С обеих сторон стоят багряные леса – эту пору здесь называют индейским летом. Мелькают одноэтажные городки, похожие друг на друга, как близнецы. На горизонте вырисовываются волнистые холмы. И вот мы уже в Вудстоке.
Вудсток – крохотный городок. Скорее даже не городок, а лесной поселок. В живописном беспорядке среди ветвистых деревьев разбросаны скромные старенькие домики. У одного из них нас встречает заранее предупрежденная предусмотрительным Берни чета художников – Герман Черри и его подруга Денни Уинтерс. Это молодые люди, живущие искусством, и только искусством, подчеркнуто пренебрегающие домашним комфортом. Он и она – в одинаковых синих панталонах и красных блузах, с одинаковыми цветастыми платками вокруг шеи. Их домик было бы правильнее назвать бараком: ободранный потолок, железная печка, мебели почти нет. Зато превеликое множество картин повсюду, и букет цветов на кухонном столе. Из комнаты в комнату бегает, стуча коготками, домашний еж.
Нас встречают приветливо: советские люди сюда добираются не часто, а наша страна здесь пользуется большой симпатией – еще не угасли отзвуки битвы с фашизмом, и на степе мы видим картину, на которой изображена на фоне пылающих изб печальная русская женщина с ребенком в руках.
– Это работа Денни, – подсказывает Герман, предугадывая наш вопрос. – Мы видели фильм «Северная звезда», и вот ее впечатления…
Мы тоже видели этот фильм, поставленный голливудскими антифашистами еще в начале войны, – он шел во всех советских кинотеатрах, а вот в Америке его постановщикам пришлось нелегко: сейчас их преследуют как большевистских агентов, а «Лига порядочности» (есть и такая в Соединенных Штатах!) заявила, что они вдобавок и клеветники: показали зверства гитлеровцев, а зверства эти, видите ли, не доказаны!
– Я очень волновалась, когда писала эту картину, – говорит Денни, теребя кончик платка, – ведь мы никогда не были в России. Наверное, ваша деревня выглядит совсем не так, как я ее изобразила. Но я не могла не откликнуться… «Северная звезда» всех нас потрясла…
Мы внимательно разглядываем картину – охвачены огнем колхозные дома, все рушится. А скорбная русская крестьянка, повернувшись спиной к горящим хижинам, бережно удерживает девочку, которая тянется к кубикам, рассыпанным на траве, – в ней, в этой девочке, будущее, и мать готова заслонить ее своим телом.
Еще и еще картины: грустный пейзаж Колорадо, от которого веет какой‑то гнетущей безнадежностью; угрюмый закоулок Чикаго; две босые женщины, бредущие через бескрайнее болото, над ними аспидное небо и злой ветер, гнущий к воде тростники. Картины Денни Уинтерс выдают глубокую тревогу, большое душевное смятение, глубокую неудовлетворенность тем жестоким миром, который окружает этот поселок художников, затерянный среди лесистых холмов.
И как‑то сразу, без лишних предисловий и светской болтовни, завязывается горячий разговор о современном искусстве, о творческом поиске, о новых путях. И тут сразу же инициативу забирает в свои руки Черри; чувствуется, что он человек ищущий, искренне ненавидящий «академическую мертвечину», как он презрительно выражается, и потому охотно бросающийся в те крайности, которые, как мы уже убедились, посещая нью – йоркский Музей современного искусства, стали сейчас столь модны в Соединенных Штатах, да и не только здесь.
– Американское искусство переживает подъем, – задорно говорит Черри. – Это период поиска новых форм самовыражения художника. Преобладает более абстрактный, я бы сказал менее литературный, подход. А то, что вам сейчас показала Денни, – это литература. Да, литература!..
Денни подняла на своего друга умоляющие глаза – ей явно не хотелось ссориться с ним при гостях.
– Все это, конечно, интересно само по себе и, я согласен, продиктовано благородным замыслом, – чуточку смягчился Герман. – Но все это можно прочесть в книгах и, на худой конец, увидеть в кино. Хотя бы в том же фильме «Северная звезда»; кстати, он меня взволновал не меньше, чем тебя. Но живопись? В чем ее специфика в наш век? Я вам заявляю со всей категоричностью, – теперь Черри обращался уже к нам, – старая живопись умерла в ту минуту, когда был изобретен дагерротип. Фигуративная живопись утратила свой смысл, когда стало возможным в одно мгновение воспроизвести на фотопленке то, на изображение чего художник должен потратить месяцы работы. Художнику осталась работа с красками, как музыканту – работа с нотами. Наше искусство теперь чисто эмоциональное, у каждого свое, сугубо индивидуальное смешение тонов. И если раньше художник, говоря техническим языком, был заинтересован в воспроизведении объектов, то теперь он излагает свои идеи сочетанием красок. Он полностью свободен от натуры. Его рукой водит интуиция.
Черри нервно мерял шагами свое скромное жилище, и хлипкие доски пола гнулись и трещали под его ногами.
– Вот. Поглядите, – вдруг сказал он, указывая на висевшие на стене картины: на одном полотне был изображен виолончелист, поглощенный своей игрой; с другого на нас глядела молодая негритянка, скрестившая руки, в ее больших черных глазах застыла настороженная тревога. – Я, как и Денни, отдал дань этой литературе. Сейчас сохраняю эти картины как доказательство того, что умею делать и такие вещи. На случай спора со скептиками, которые любят пускать в ход банальный довод: вы, мол, не умеете рисовать, потому и пускаетесь в поиски абстракции. Нет, господа, все это не так просто. Повторяю, я умею делать и такие вещи, но именно это дает мне право на абстрактный поиск. Вы мне, конечно, скажете: какой смысл в живописи, которая непонятна людям? И я вам сразу же отвечу: когда композитор напишет фугу или сонату и пятьсот человек прослушают его произведение, то каждый поймет его по – своему. Так же и в современной живописи: когда зрители глядят на полотно художника, у каждого возникает своя собственная интерпретация увиденного. И это законно…