Текст книги "Дягимай"
Автор книги: Йонас Авижюс
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 36 страниц)
– Из-за минутного удовольствия обречь себя на всю жизнь? Ничего себе порядочность! Это то же самое надувательство, тот же обман, которым ты только что возмущался. По-твоему, жену можно не любить, но жить с ней, изредка требуя от нее исполнения бабьих обязанностей. Не порядочнее, не честнее ли в таком случае вообще не иметь с ней дела и жить с какой-нибудь другой?
Даниелюс даже рот разинул: до того ошеломила его логика Малдейкиса. Когда он наконец опомнился, то и сам не мог взять в толк, как у него вырвались эти слова, – то ли их нашептало самолюбие, то ли глубокое убеждение в своей правоте, то ли желание положить на лопатки Аполинараса.
– В таком случае самый лучший выход – развод. Да, да, развод. Я, скажем, решил разойтись с Фимой.
Аполинарас как держал у рта полную ложку борща, так и застыл с ней, потом откинулся на спинку стула, залив варевом пол.
– Разойтись? Да ты в своем уме? – пробормотал он, оторопев и даже не посмотрев, осталось ли на брюках пятно. – Как же так – ни с того ни с сего разводиться? А-а, теперь я, кажется, допер… тебе вскружила голову эта Кармен.
– Положим, – Даниелюс не сводил глаз с вытянувшегося лица Малдейкиса. – У этой, как ты изволил выразиться, Кармен, своя жизнь. И я вовсе не собираюсь просить ее руки. Просто надоело лицемерить! Буду жить один с сыном. Суд ведь может одного сына присудить мне?
– Не знаю. Не знаю, – пролепетал Аполинарас, озадаченный признанием Даниелюса. – Скажите пожалуйста у него даже план есть, как детей поделить… Да у меня, братец, слов нет… Но чую: в такую историю влипнешь, какой врагу своему не пожелаешь.
Даниелюс отрешенно улыбался и высокомерно поглядывал на Малдейкиса. Иногда его захлестывало такое чувство – редко, но захлестывало: в сердце что-то вдруг вспыхнет, заклокочет, вознесешься на головокружительную высоту и так захочется с нее вниз лететь, что никакие сожаления не в силах тебя остановить.
– Кажется, уже влип, Аполинарас, – сказал Гиринис спокойно. – Как говорят, песенка моей семейной жизни спета. Прощай, лицемерие! Да здравствует честное соломенное вдовство!
Вконец озадаченный Аполинарас Малдейкис почесал лысеющую макушку.
– А о последствиях ты, братец, подумал? Не к лицу ответственному партработнику разводиться. Думается, кое-кто сделает из твоего поступка надлежащие выводы, и ты, вместо того чтобы взлететь вверх, полетишь на одну, а то и на две ступеньки вниз. А ежели тебе и удастся удержаться, то о повышении и не помышляй. Не забудь, ты женат не на ком-нибудь, не на какой Алдоне или Бируте, а на Ефимье Никитичне, – Аполинарас многозначительно вскинул брови. Больше он не острил, всем своим видом показывая, что судьба друга волнует его всерьез. – Да что я тебе втолковываю, ты же не дитя малое. Пошутить, конечно, можно… И я не раз фордыбачил: брошу, дескать, секретарство, пойду в какой-нибудь колхоз председателем. Служба у нас, что и говорить, незавидная: с утра до вечера звонки, заседания, совещания. Себе не принадлежишь… Но с другой стороны, братец, есть, так сказать, и некоторые преимущества. Ночью глаз не смыкаешь, всякие там планы, постановления, директивы в голову лезут, зато днем жена в очереди за ливерной колбасой не стоит. – Малдейкис громко рассмеялся. – Иногда гостя паштетом из тресковой печенки попотчуешь… Как-никак, а я в районе высшее начальство, хозяин. Приеду из района в Вильнюс – и в столице кое-что значу. Конечно, на сессии Верховного Совета и без меня могут принять то или иное решение, но сам факт, что сидишь в зале рядом с лучшими людьми страны, позволяет испытывать некоторую гордость и чувство самоуважения. Эх, Даниелюс, Даниелюс, говори что хочешь, но от телеги, именуемой властью, отрываться негоже, пока не вышвырнули на обочину.
– Ты свой пост ценишь только потому, что он приносит тебе выгоду, – сказал Даниелюс, стараясь не смотреть на Малдейкиса. – Для тебя главное – власть и привилегии, которые она дает. А где же обязанность коммуниста служить народу? Когда мажешь на хлеб икру или твой знаменитый паштет, то не забывай, что есть люди, в глаза не видевшие этих яств. И если я до сих пор сижу, как ты это окрестил, в телеге власти, то не потому, что ищу для себя каких-то выгод, а потому, что хочу принести как можно больше пользы. У меня в жизни одна цель, чтобы каждый добился того, чего ему надо, и чтоб в сердце каждого жили правда и любовь к другому. Ты не любишь людей, Аполинарас. Удивляюсь, как ты можешь заниматься такой работой.
– И заниматься неплохо, – весело добавил Малдейкис. Лицо его сияло по-прежнему, глаза улыбались, он снисходительно смотрел на Даниелюса, как на озорного мальчишку. – Ах ты, неисправимый идеалист, когда же ты наконец спустишься с облаков на землю?
Даниелюс только покачал головой, ответив на слова Аполинараса насмешливой улыбкой. Полноте, товарищ Малдейкис!.. Давайте лучше выпьем еще по одной, закусим цыпленочком и не будем портить друг другу кровь бессмысленными словесами, еще раз вспомним сегодняшнее совещание и те проблемы, которые должны одинаково заботить и тех, кто ходит по земле, и тех, кто парит в облаках.
Попрощались они по-дружески, хотя оба чувствовали, что играют: один – желая удачи в новом районе, другой – советуя хорошенько подумать и не спешить с разводом.
Даниелюс уже почти жалел, что черт дернул его за язык и он наговорил лишнего. Разве нельзя развестись тихо, мирно, без посредников? Без советов и консультаций? По-мужски! Одним ударом разрубить узел, и все. Свободен!
После того как он познакомился с Юргитой, Даниелюс все чаще стал подумывать о такой возможности, но не осмеливался об этом мечтать, не желая растравлять душу пустыми надеждами. И уж раз он сообщил о своем намерении Аполинарасу, то должен был тщательно продумать все последствия. Может, потому он и решился сказать Малдейкису о разводе как о деле, якобы не вызывающем сомнения, хотя признание было для него самого неожиданностью. Так или иначе, но впервые он понял, что развод – это поступок, который никто другой за него не совершит, этот шаг надо сделать самому. А сделав, приготовиться к суду, дележу детей, имущества… И конечно же к тому, чтобы выслушать несметное количество наветов и бредней. Фима сделает все, чтобы он сухим из воды не вышел. Имеет ли он, Даниелюс Гиринис, который должен быть примером, право рисковать своим авторитетом ответработника, пасть в чужих глазах? Вот что главное, а не паштет из какой-то печенки…
Однако, поразмыслив хорошенько, он поймал себя на том, что не так уж равнодушен к тому, что о его вызывающем поступке скажут там, наверху, и какие из этого будут сделаны выводы. Эта двойственность даже покоробила его («Неужто и я похож на Аполинараса?»). Он ничуть не сомневался, что это чувство не покинет его и при благоприятных обстоятельствах прорвется наружу.
IV
Охота прошла прекрасно. Правда, Даниелюс умаялся изрядно, увязая в снежной жиже и продираясь сквозь кустарники; промок до нитки, оцарапал лицо, натер пятку, но не зря: ухлопал кабана и пару зайцев. Царская добыча, всех братьев-охотников обошел. Вечером у костра разделил кабанину на восемь частей – столько было охотников, – зайца сунул знакомому в сумку (он в тот день ничего не добыл), а потом все, согревшись и отдохнув, отправились к Аполинарасу Малдейкису для дальнейшего обмена охотничьими впечатлениями. Стол ломился от яств, были тут и импортные напитки, и литовские водки «Ужуовея» и «Паланга», и горячие блюда, приготовленные расторопной хозяйкой, и норвежская селедка в баночках, и икра, и крабы – деликатесы, в магазинах их днем с огнем не сыщешь. Все гости ели и пили умеренно, не теряя достоинства, приличествующего их положению. Посыпались, чего греха таить, и остроты, и анекдотцы, вызывающие дружные смешки, только не было песни.
Песня грянула, когда компания перебралась в финскую баню. Правда, грянула не сразу, а после того, как гости хорошенько пропотели в «газовой камере», как кто-то назвал тесную парилку, и посидели в светелке за уставленным яствами столом, не менее щедрым, чем в доме Аполинараса Малдейкиса. Время летело быстро и весело, кто блистал остроумием, кто мусолил серьезную проблему, кто рассыпался в комплиментах хозяину. «Товарищ Аполинарас – ого-го! Не отмахивайтесь, милый Аполинарас, нечего скромничать, хотя скромность и украшает человека. Давайте лучше вспомним, каким был ваш Лаукувский район при прежних хозяевах. Средний надой молока от коровы не превышал двух тысяч литров за год. Урожайность – двенадцать-тринадцать центнеров с гектара. Мясо, яйца опять же… Словом, стыдно было жителю Лаукувы, получившему газету, в сводку заглядывать. По заготовкам, по севу, по уборке урожая – последнее место в республике… А сегодня? Нет, нет, не качайте головой, товарищ Аполинарас… Да, да, это не только ваша заслуга, согласны: народ, наши трудолюбивые пахари. Но те же пахари пахали здесь и семь лет назад, а результат, сами знаете… Массы, конечно, это сила, но без мудрого руководства они похожи на парализованного исполина. Вы сумели зажечь их энтузиазмом, вдохновить, направить, так сказать, исполина к цели…»
Товарищ Аполинарас скромно улыбался, краснел, пожимал плечами, защищаясь от потока похвал и лести, но, к великому удовольствию, отмечал про себя, что не зря гости сорят превосходными степенями: район из года в год занимает первое место, о нем постоянно пишут столичные газеты, работники сельского хозяйства удостаиваются высоких правительственных наград, орденов и медалей, есть даже пара Героев Труда, а колхоз «Передовик», долгое время ходивший в середнячках, в последние годы попал в первую десятку в республике.
Даниелюс Гиринис иронически улыбался, борясь с обуревавшим его искушением. «Передовик»… Ого, крупная рыбина, кто о нем не знает… Недавно им руководил товарищ, занимающий нынче весьма высокий пост в Вильнюсе. Смешно принимать на веру каждый слушок, но Даниелюс не раз слышал из очень достоверных источников… В конце концов, сами колхозники, сами «передовики» на каждом шагу выхваляются: у нас всего полно – чего только душа желает – и удобрений, и стройматериалов, и новейшей техники. Вот и разберись, коли такой умник, кого славой венчать за то, что «Передовик» попал в первую десятку: многоуважаемого Юлюса Багдонаса, бывшего председателя колхоза, нынешнего его покровителя, или нашего любезного Аполинараса Малдейкиса?
Даниелюс едва сдержался: еще минута, и он все выложит. Но напротив него сидел тот из Вильнюса, бывший, ну, словом, Юлюс Багдонас. Так не лучше ли усмехнуться (пусть гость подумает, что Гиринис сам над собой…) и предложить тост за процветание сельского хозяйства.
– Самое главное – перелом. В одну или в другую сторону. Тогда можно с уверенностью сказать: цель на девяносто процентов достигнута, – разглагольствовал Аполинарас Малдейкис, по-хозяйски расположившись в торце стола.
Да, да, закивали гости. И Юлюс Багдонас покачал своей крупной кудрявой головой, хотя по его лицу – одутловатому, с отвисшей челюстью – не поймешь, какие мысли одолевают его.
– Перелом! Ясно как день: самое главное – перелом. Но давайте вспомним, когда и с чего он начался? Кто дал толчок? Те, кто сегодня пожинает чужие лавры, или те, кто, сделав свое, были изгнаны со сцены, как шекспировский мавр, – в хор похвал диссонансом ворвался голос хватившего лишку Юочки.
– Ешь кабанину, – попытался спасти положение Аполинарас. – Подайте, товарищи, нашему уважаемому Юочке минеральную воду.
– Это директор мельницы, – услышал Даниелюс громкий шепот справа: кто-то из соседей Гириниса просвещал столичного гостя. – Мука высшего сорта. На экспорт. Удивительный человек. Если понадобится, последнюю рубашку отдаст. Никто, если так можно выразиться, имени его не знает. Для всех он: Юочка, – Юочкяле, – Юочкюкас. Это от полноты чувств. Личность, что и говорить, занятная: и подпольщик, и на фронте кровь проливал, и работник, каких мало. Патриот. А вот язык за зубами держать не умеет. Говорят, сразу же после войны в Вильнюсе на ответработе был, потом турнули в район председателем исполкома, а теперь вот на мельнице… Мука высшего сорта. На экспорт. Но, простите за выражение, мельница есть мельница, а Совет Министров – Совет Министров…
Сосед справа – столичный гость, которого все уважительно величали товарищем Клигасом (только Аполинарас Малдейкис изредка позволял себе обращаться к нему по имени) и которому кто-то тоже отдал своего подстреленного зайца, а услужливый хозяин «организовал» в дорогу колбасу из кабанины, – был высоким моложавым мужчиной с хитроватыми глазами, с залысинами на открытом лбу. Каждый, кто сталкивался с ним, тут же проникался к нему симпатией, но быть до конца откровенным никто не рисковал.
– Да, да, да, – зачастил товарищ Клигас, отвечая своему соседу. – Я немного знаю товарища Юочку – Юочкяле – Юочкюкаса. И не считаю, что для таких, достойных всяческого уважения, людей работа на мельнице – позор.
– Достойных уважения? – побагровел сосед.
– Да, да, всяческого уважения.
– Очень приятно… бесконечно рад, товарищ… Вот я и говорю: Юочка такой человек, что последнюю рубашку отдаст…
Между тем директор мельницы, оттолкнув кабанятину, которую к нему подвинул Малдейкис, и разбавив минеральной водой коньяк в рюмке, продолжал:
– Перелом, говорите? Разве сегодня мы бы говорили об этом, если б не добавочный рубль, который колхозник получает за килограмм привеса, за молоко? Если б не твердые цены на зерно? А кто и когда, вспомните, пожалуйста, добавил этот рубль? Раньше как было? За каждое плодовое дерево – плодоносит оно или не плодоносит – платили налог. Вот ведь до какого абсурда докатились!
– Вы говорите-говорите, да не заговаривайтесь!
– Никто и не заговаривается, товарищ Юлюс, – возразил Клигас, сверкая своими хитрыми карими глазами. – Когда я работал инструктором райкома, то знал одного инженера, который ничем другим не интересовался, только своей специальностью. В кино не ходил, газет не читал, художественной литературы в руки не брал. Зачем? Все искусства, все газеты, дескать, вранье, придумки, вульгарная пародия на правду. На кой черт серьезному человеку патентованная ложь, если он сам неплохо петрит? И жизнь назубок знает?
Кто-то сдержанно улыбнулся, недоумевая: говорит Клигас всерьез или в шутку? А Юочка – Юочкяле – Юочкюкас высосал из рюмки весь коньяк и как ни в чем не бывало продолжал:
– Полагаю, нет надобности читать газету, чтобы удостовериться, летают ли космические корабли. Об этом можно смело судить по ценам, рост которых вполне успешно соперничает с темпами развития техники.
Багдонас насупился, понурил воловью голову, однако, заметив, что товарищ Клигас смеется, ожил, крякнул и даже изобразил на своем лице улыбку.
Накалившаяся было атмосфера остыла. Все повеселели, то и дело чокались, время от времени понукали Юочку, обхватившего одной рукой спинку соседнего стула, а другой – свою мудрую голову, заросшую жесткими седыми волосами и, казалось, не очень крепко державшуюся на тонкой, почти девичьей шее. Само собой разумеется, каждый должен согласиться с тем (ежели у него в голове мозги, а не опилки), что рост цен зависит не столько от расширяющегося с каждым днем наступления на космос, сколько от растущей гонки вооружений, утверждал председатель Лаукувского райисполкома Юргис Папечкис, и директор мельницы согласно кивал. Представить себе невозможно, какие горы благ свалились бы на человека, если бы, хоть на год, удалось остановить это безумное производство оружия. Само собой разумеется, каждый должен с этим согласиться (ежели у него в голове мозги, а не опилки), и снова согласно кивала седая голова Юочки, державшаяся на тонкой, почти девичьей шее, хотя в душе директор мельницы восставал против такой точки зрения, не хотел, упрямец, признавать, что завоевание космоса и производство атомных ракет – две разные вещи. В наш век кибернетики война, наверное, должна быть совсем другой, не такой, как тридцать с лишним лет назад. Ежели раньше человеку было тесно на трех континентах, то сегодня ему весь земной шар тесен, да что там земной шар, вся окружающая нас атмосфера… Вот он и рвется на Луну, на Марс, озирается из космического корабля на другие планеты… Ищет новые территории для того, чтобы построить площадки для атомных ракет…
Товарищ Юлюс Багдонас возмутился. Человек! Человек! Человек! Что это – политическая близорукость или издевательство над дорогим нам понятием? Уж если говорить о человеке, то не о каком-нибудь, а о нашем, социалистическом, советском, не о какой-то туманной личности, борце за абстракцию, глупо именуемую идеей, а о борце за мир, защитнике покоя на белом свете. Вы что, товарищ Юочка, думаете: мы, значит, должны не покладая рук работать, создавать горы благ, как здесь весьма банально выразился товарищ Папечкис, а что до оружия, то зачем оно, мол, нам? Не нужно, путь его капиталисты делают, мы же эти блага голыми руками защитим. Ну, знаете… Старый коммунист, подпольщик… Да и вы, товарищ Папечкис, хороши… Не понимаю: крайний оппортунизм или… в детство впали, что ли?
Здесь вмешался товарищ Клигас (махнул рукой через стол Багдонасу, словно остановил мчащуюся машину) и попытался, шутя и балагуря, смягчить впечатление от его тирады. Мы, мол, не на заседании бюро, не на торжественном собрании, сказал он. На мой взгляд, товарищ Юочка не сказал ничего такого, что задело бы достоинство честного советского гражданина, в данном случае ваше, товарищ Багдонас… Мы ценим вас как крупного работника, но не надо перегибать палку. Почему, товарищ Юлюс, на часок-другой не расковаться, не почувствовать себя за этим столом простым деревенским парнем, поработавшим всласть днем, сытно поевшим, попившим и собирающимся на ночь влезть через окно к своей Магде? Люди мы, товарищ Юлюс, или манекены – иллюстрации к правилам хорошего тона для великосветских дам?
Кто-то прыснул, кто-то улыбнулся, но сдержанно, чтобы никого не обидеть.
Даниелюс схватил рюмку, выпил ее до дна, ответив непосредственной улыбкой на улыбку высокого гостя, предложившего выпить. Выпить так выпить! Почему бы нет? Надо пользоваться возможностью, пока не свалил инфаркт, рокотал товарищ Клигас, элегантно качая седеющей головой.
Бог его знает, то ли лишнего хватил, то ли простодушие соседа подействовало (должно быть, и то и другое), но Даниелюса развезло. По правде говоря, виной всему – как это ни смешно – чертова финская баня Аполинараса!
«Здесь можно отдохнуть от городского шума, от назойливых разговоров с посетителями. После охоты твоя баня, Аполинарас, просто молодость возвращает. Молодец!» – заливался Юлюс Багдонас, этот покровитель «Передовика». Остальные хором поддержали его: «Да, это даже коню ясно – у Лаукувы секретарь что надо! Голова! Он и работать умеет, и отдыхать». Даже товарищ Клигас, скупой на похвалу, и тот не удержался, чтобы не погладить Малдейкиса по шерстке, признав, что во многих бывал он банях, но такой, как у Аполинараса, нигде нет («Типовой проект, но все оборудовано со вкусом, с выдумкой. Сюда и иностранного гостя не грех пригласить»).
Даниелюс слушал, и вдруг его обуяло неудержимое желание излить душу. Именно здесь, за этим столом, сейчас же, пока раздражают его это самодовольство и эта сытость. Он никак не мог взять в толк, что же заставляет его открыто, без обиняков выложить то, что наболело. Поначалу он даже злился на самого себя, пытался образумить себя и уговорить, что лучше помолчать, но так и не смог устоять перед соблазном, вырвавшим с каким-то дьявольским остервенением у него изо рта слова, оголявшие душу. Если бы разговор принял другой оборот, Даниелюс, может быть, и промолчал бы. Но кто-то из гостей вежливо заметил, что пора и честь знать, время позднее, а Аполинарас Малдейкис возьми и одерни его грубым смешком:
– Только через мой труп. Или при условии, что сосед Гиринис всех прихватит с собой.
– Я? Милости просим, товарищи. Но предупреждаю: в Епушотасе финской бани нет.
– Нищие! – бросил Юргис Папечкис.
– Почему нищие? – поспешил на помощь зарвавшемуся председателю исполкома Малдейкис, – Епушотас чуток отстал от нас, это правда. А вы что хотели, чтоб новый секретарь за три года совершил в экономике района переворот? Я оптимист, товарищи, я смею всех заверить: еще до конца пятилетки товарищ Гиринис пригласит нас в свои владения, в еще более прекрасную баню, чем та, под гостеприимной крышей которой мы с вами вкушаем эти скромные яства…
– Ура! – прокатилась дружная волна одобрения. – Ура! – раздались хлопки.
Даниелюс медленно и тяжко встал из-за стола.
– Нет! – закричал он. – В свои владения я вас не приглашу, как осмелился заверить всех устроитель нынешнего вечера. А если такое и случится, то у вас, мои уважаемые гости, не будет столь приятной возможности обмыть охотничьи трофеи в финской бане, ибо такого строения в Епушотасе никто – во всяком случае, пока я работаю секретарем – не увидит. И не потому, что мы нищие, достойные сожаления, и не потому, что не такие оптимисты, как уважаемый товарищ Малдейкис. Нет, совсем не потому. Захоти мы, и построили бы баньку ничуть не хуже, чем эта. Что правда, то правда. Но мы, видите ли люди нерасторопные, не всегда успеваем за модой. Кроме того, и мозги наши работают не в том направлении, о каком большинство из присутствующих здесь думает. Финская баня – это хорошее дело, спору нет, но пусть в ней парятся сами финны. Мы же лучше построим на несколько квартир больше, потому что в них очень нуждается рабочий народ.
За столом воцарилось неловкое молчание. Слышно было, как тяжело дышит сосед Даниелюса Юлюс Багдонас.
Первым опомнился Юочка. Вскочил как ужаленный:
– Товарищи! А ведь Гиринис правду говорит. Попариться, попотеть, потом посидеть за рюмашкой – приятно, ясное дело, может, ответработники и заслуживают такого, но когда знаешь, сколько еще людей ютится в одной комнате, в тесноте, то… Короче говоря, проблема эта большая! Есть над чем голову поломать…
– Ну и ломай на здоровье, – выдохнул Юргис Папечкис, сверля директора мельницы сердитым взглядом. – Ступай домой, сунь свою голову под подушку и ломай ее сколько тебе заблагорассудится; а за столом, в приличной компании, людям кровь не порть. Ишь ты, Сократ нашелся!
– Красиво, ничего не скажешь, – вспыхнул и Багдонас, наклоняясь к Даниелюсу. – Товарищ Гиринис, меня поражает ваша политическая безграмотность: вы грубо искажаете идею равенства.
– Я только позволил себе напомнить присутствующим о партийной совести, товарищ Багдонас.
– К чему эта демагогия, любезный, – Багдонас покраснел до синевы. – Ссылаетесь на народ, а скажите…
Но Аполинарас Малдейкис не дал ему договорить. Подскочил и, словно дирижер, призывающий к порядку огромный оркестр, замахал своими ручищами:
– Внимание! Внимание, товарищи! Юочка затягивает, все другие подхватывают. Раз, два, три! «По селу скакал я, вдруг с коня упал».
Чьи-то голоса затянули песню, но, нестройные, скоро замолкли.
Между тем Юлюс Багдонас продолжал:
– Ссылаетесь на народ… как же… А скажите, любезные, чем же народ обижен. Чем, товарищ Гиринис? У каждого пятого в деревне мотоцикл, многие ждут легковых машин, в магазинах товаров навалом… («Только не таких, какие хочешь», – буркнул себе под нос Юочка, но так, чтобы другие слышали.) Квартир не хватает? Во всем мире с жильем туго. Нечего из этого трагедию делать. Хотите, чтобы уже сегодня…
– Ясно, ясно, – нетерпеливо перебил его Даниелюс, опасаясь, что вот-вот ляпнет товарищу Багдонасу какую-нибудь дерзость. – Все прекрасно: шагаем победно из пятилетки в пятилетку, вперед да вперед («Какого черта иронизирую?»), но, полагаю, не очень убедительно звучат аргументы тех, кто все наши трудности сваливает на войну… После войны уже два поколения выросло.
– Браво! – воскликнул Юочка.
Товарищ Клигас сидел, подперев ладонью голову. Лица его не было видно, светилась только плешь на макушке, но Даниелюсу почему-то казалось, что его сутулая костлявая спина едва заметно подрагивает от беззвучного смеха, хотя Клигас и не думал смеяться, даже не улыбался, застыл как изваянье, которому безразлично все, что творится вокруг.
– Нелогично? Да, но кое для кого такие оправдания страх как удобны, – еще больше распалился Даниелюс, вконец выведенный из себя притворным подрагиванием сутулой Клигасовой спины. – Я не говорю, что для всех удобны… Если люди, которые думают, ищут, анализируют, стараются найти ответ на трудные вопросы. Но многие… э-э, зачем, мол, голову себе морочить, углубляться, еще наткнешься на какую-нибудь мину, лучше всего свалить собственное безделье на войну – и не ошибешься. Но это тактика трусов и недоумков!
У Юлюса Багдонаса дрогнула челюсть. Он собирался что-то сказать, но раздумал, а может, просто не успел, потому что в разговор снова вмешался Аполинарас Малдейкис, боясь, что его недостаточную активность истолкуют превратно.
– Это мне, Гиринис, нравится. В самом деле – компания яйца выеденного не стоит, если все придерживаются одного и того же мнения. Тогда, как говорится, капут: только есть и спать… Поздравляю тебя, брат. Поздравляю… Никогда бы не подумал, что тебя, как и нашего мельника Юочку, изнуряют порой припадки критического реализма. И как раз в те моменты, когда окружающие желают, веселясь, забыться… Стоит ли за стол садиться, если наперед знаешь, что не удержишься, чтобы не испортить праздничного настроения?
Даниелюс поднялся.
Никто его не остановил, не задержал. Багдонас на прощанье холодно протянул руку, за ним последовали другие, только Клигас как ни в чем не бывало сжал его пятерню, ободряя Даниелюса взглядом своих бархатных глаз, а Юочка – Юочкяле – Юочкюкас даже потрепал его по плечу.
«Домой! И никаких гвоздей! Юргита, видно, заждалась», – в который раз за сегодняшний вечер подумал он, и у него потеплело на душе.
С этим теплым чувством и забрался он в машину, устроился рядом с водителем и деланно-бодро скомандовал:
– В Епушотас, Гедрюс! Поохотились. Хватит!.. Ведь и тебе небось надоело слоняться с дружками вокруг бани и ждать, когда начальство кончит свое веселье?
Шофер Гириписа, Гедрюс Люткус, прячет нескладную улыбку в каштановой бороде, она свисает от подбородка до замшевого пиджака, а наверху сливается с рыжими, франтовато закрученными усами, которые как нельзя лучше оттеняют его мужественное моложавое лицо. («Со вкусом к модной рубашке подобран галстук, брюки всегда отменно выглажены, ботинки надраены до блеска, возит с собой обувную щетку. Не шофер, а министр…»)
– Ах ты, молчальник эдакий! – обиженно вздыхает Даниелюс и ловит себя на мысли, примиряющей его с Люткусом: «В душе же ты согласен со мной, Гедрюс… Не отнекивайся. Ведь согласен… Ты же не дурак, понимаешь, что и финская баня в Лаукуве, и все яства на столе, – это все за народные денежки…» – Прости, я сегодня, кажется, немного того… – бормочет Гиринис, спохватившись, что ляпнул лишнее.
– Гм… Вам, товарищ секретарь, лучше знать, – Люткус вежлив, почтителен, голос его звучит чуть ли не ласково.
Гиринис удобнее устраивается на сиденье и больше не тревожит Люткуса своими вопросами. Обмякший, протрезвевший от езды, он безучастно вглядывается в заснеженную ленту дороги, которую фары вырывают из сырого мрака ночи и которая как бы расступается на поворотах – вширь и в глубину, – открывая взгляду заиндевелое дерево или одинокую усадьбу, маячащую на обочине.
От качки, от тряски, от легкого круженья клонит ко сну: кажется, вот-вот уснешь, но тут зарницей вспыхивает мысль: скоро развилка, а от нее до дома рукой подать, рывок – и Дягимай. Свернуть, что ли, с дороги и отца навестить? Отца? Теперь только отца… А ведь совсем еще недавно и мать была жива, хранительница дома, добрый дух его, от одного ее взгляда все светлело вокруг. Погасли ее благословляющие глаза. Только укоризна, тяжкая, неизбывная, и горькое раскаяние остались: ах, Даниелюс, Даниелюс, сын неблагодарный, почему ты так редко в отчий дом наведывался, не приезжал сюда, чтобы одарить истосковавшуюся душу матери хоть крохой радости, ведь сердце ее всю жизнь билось для вас, для детей?
«Фима», – осеняет Даниелюса, и он тяжко вздыхает. Нет, нет, первая жена не оправдание его черствости. Это правда, Фима не любила ездить к его родителям, она деревню вообще не любила, потому что, не зная языка, она скучала там и чувствовала себя чужой. Долгонько приходилось ее уговаривать, чтобы хоть раз в году навестить его родных. Хоть разочек… («Господи! Я одариваю из жалости какими-то крохами утешения тех, кто отдал мне все!») Будь он поупрямей, потверже, нет, будь он подушевней, люби он их больше, нашел бы время для того, чтобы почаще бывать у своих. Пусть один, без Фимы. Даже если бы она засыпала его упреками… Всегда так, размышляет в задумчивости Даниелюс, прислушиваясь к размеренному гулу мотора, пока человек здоров, ему кажется, будто он сто лет проживет. Не навестил весной, навещу осенью. Приеду, когда антоновка поспеет… А осенью мать и рухнула под яблоней… как раз под этой антоновкой… и когда я приехал, то мог только ее застывшие руки поцеловать… А ведь и отцу… неровен час… Хоть он еще и крепок, и бодр, но по возрасту уже гость на этой земле… Какого черта я сегодня таскался с двустволкой по чужим лугам? Лучше бы с отцом по родной усадьбе побродил! Но нет, потянуло совсем в другую сторону. Свернул… и сейчас сверну. От развилки. Потому что время позднее. Потому что устал по-собачьи. Потому что – и это главное – Юргита заждалась. Вот так-то, виноват, отец, как-нибудь в другой раз…
Другого раза, Даниелюс, не будет: и тому, что приходит, и тому, что уходит, суждено в жизни случиться только раз. Жизнь – смерть, первый поцелуй – любовь… Тебе кажется, что ты столько раз поутру встаешь, сколько дней в году… встаешь, умываешься, завтракаешь… Нет, ты встаешь только один раз в жизни. Только один раз умываешься, завтракаешь… Ибо назавтра ты уже другой, не такой, как сегодня. И вещи, и люди, и солнце другие, хотя ты этого не замечаешь. Не замечаешь, что каждый миг в тебе что-то умирает, что-то рождается. Когда ты снова обнимешь отца, отец уже будет другим, не таким, каким ты видел его в прошлый раз или, если бы навестил, увидел сегодня: постаревший, с угасшими чувствами и притупившимся умом… Откладывая на завтра то, что могло быть твоим сегодня, ты навеки теряешь ценность, присущую только мгновению. «Может, ты и права, Юргита. Но к отцу как-нибудь в другой раз… В другой раз, милая. Я знаю: ты заждалась… ты беспокоишься».