355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Йонас Авижюс » Дягимай » Текст книги (страница 33)
Дягимай
  • Текст добавлен: 7 мая 2017, 03:01

Текст книги "Дягимай"


Автор книги: Йонас Авижюс



сообщить о нарушении

Текущая страница: 33 (всего у книги 36 страниц)

V

Унте не возьмет в толк – сон ли это или явь. Но перед глазами отчетливо белеет бескрайнее, чуть заснеженное поле, по которому тянется, убегает грязная стежка следов. Неужто это он прошел тут босиком? Только что. Даже пальцы на ногах от стужи закоченели. Все так подлинно, зримо, что так и подмывает встать и высунуться в окно – может, и впрямь снег выпал. Но Унте боится разбудить Салюте, которая шмыгает во сне носом. Разбуди ее, она и прилипнет! А Унте не до того, словно рядом не женщина, а какой-то комод, отслуживший свой срок.

Унте лежит неподвижно, напрягая слух. Что-то вроде бы не так, как бывало раньше, когда просыпался. Как будто слышишь чей-то разговор за стеной и мучишься оттого, что угадать не можешь, кто говорит. И вдруг его осеняет: больше не льет! Вот уже неделю не слышно, как назойливо стучат капли, падающие с крыши, которая осенью почти не просыхала, – так редко появлялось солнце. Устоялись в полях лужи, подсохли дороги, хотя Скардупис еще не вернулся в свое русло. И пускай! Не беда, если кое-где вода прибьет клевер к земле и озимых несколькими гектарами меньше будет, чем в прошлом году. Стропус хитер, что-нибудь придумает, чем-нибудь заткнет эту брешь, засеет весной подпорченную землю летней пшеницей. По сравнению с тем, какой убыток понес бы колхоз, если бы сгнила даже десятая доля урожая, это пустяки. А теперь чин чинарем, все спокойненько свезли под крышу – зерно, корнеплоды, – малую толику не удалось отвоевать у грязи. Стропус пыжится как индюк: такие, мол, условия, а средняя урожайность не меньше, чем в прошлом году! Как будто он ее один, эту среднюю урожайность, выжал. Но золотую звездочку прицепят ему одному, это уж точно; все об этом только и говорят: будет в Дягимай и второй Герой. Что и когда будет, это еще неизвестно, но Стропус уже сегодня закатывает пир колхозникам. А ведь такой жмот! И впрямь неслыханно. Закатывает, конечно, не за свои денежки, но кто не знает, что и колхозной копейки у Стропуса зубами не вырвешь?

Унте думает о сегодняшнем пиршестве, и мысли о нем совсем прогоняют сон. Это будет не просто выпивка с песнями на дармовщинку, а настоящий праздник. Тем, кто отличился на осенних работах, премии дадут. Будет играть духовой оркестр из Епушотаса. Правда, и своим, дягимайцам, разрешат дудеть, но тем доверили главную часть торжества. Со всего района Стропус всех председателей колхозов пригласил. Из Епушотаса, само собой, начальство пожалует. Так что Даниелюса с Юргитой жди, хоть Даниелюс еще прихрамывает, ходит с палочкой. Люди говорят, будто и из Вильнюса кое-кто явится. Ну, Стропус уж если развернется, то развернется, земля вокруг дрожать будет. А ведь такой жмот! О всяких там пирушках-вечерушках и слышать не хотел, для него каждое увеселение – пустая трата времени и денег. Вот что значит: сын у человека родился, да еще золотая звездочка перед глазами засветила, она ему столько лет по ночам снилась…

Салюте уже не шмыгает, а храпит и даже икает. Унте осторожно отодвигается на край кровати. Ну уж под такую музыку можно и посмелей вылезать из-под одеяла – все равно не почувствует.

Унте влез в штаны, сунул ноги в деревянные башмаки – клумпы, заменяющие шлепанцы, и тихонько двинулся к двери.

На другом конце избы спит отец с обоими внуками. Вчера весь день провалялся в постели, жаловался, что воздуху не хватает. Унте хотел вызвать из райцентра врача, но Йонас Гиринис сказал, что он его не подпустит – пусть и не пытается. Ха! Где это слыхано, чтобы доктор кого-нибудь из мертвых воскресил! Коли уж к тебе смерть пришла, то только ксендз может с ней договориться.

Небо пасмурное, но не темно – где-то за облаками кочует месяц. Взгляд Унте останавливается и задерживается на кровати в углу. Отец накрыт до пояса, видно, сбросил с себя одеяло. Белая голова, мертвецки белые руки, сложенные на белой груди. Может, уже не дышит?!

У Унте от ужаса перехватывает дыхание.

– Отец… отец… – шепчет он, нагнувшись. – Ты спишь?

Седые пучки бровей вздрагивают и снова застывают. Слава богу, слава богу…

Унте медленно, не сводя глаз с лица больного, садится на край кровати. Руки отца холодноваты, как воздух, кажется, и от всего тела веет холодом и запахом осенней прели.

– Чего шатаешься по ночам? – чуть слышно шевелит он губами. – Завтра новый день тебя ждет.

– Выспишься тут… Когда Салюте храпит, за околицей собаки начинают брехать.

– А ты не слушай. Салюте хорошая. Держись за нее. Мужчина должен держаться за свою женщину. Слышишь? Иногда в твоей голове черти казачок пляшут. Гони их прочь. Коли осрамишь род Гиринисов, я в гробу перевернусь. Будь добр, мой сын, дай моим костям спокойно истлеть.

– Не надо так, отец, – шепотом на шепот отвечает Унте, наклоняясь к сложенным на груди рукам, чтобы старик лучше слышал. – Тебе еще жить и жить, ведь ты сам говорил, что дед по материнской линии до девяноста дотянул.

– Тогда люди покрепче были. Хуже ели, это так, но зато дышали глубже.

– И ты крепкий, отец. Увидишь, пойдем мы с тобой сегодня на торжество, посидишь со всеми, на сердце и полегчает. Музыку послушаешь, песни. Получишь удовольствие. И я петь буду.

– Хорошо поешь.

– Ну вот, видишь. Выспись хорошенько до утра. А я во двор пошел.

– Принеси попить.

Унте принес отцу кружку воды. У дверей висела верхняя теплая одежда. Унте нащупал свою куртку, нахлобучил шапку с козырьком и тихо, чтобы не разбудить детей, выскользнул в сени. Однако чуткая Юстина, спавшая в светелке, все-таки услышала шорох и в одной сорочке бросилась к дверям с топором в руках.

– Это я, не бойся, – успокоил сестру Унте, которая после гибели Гайлюсов стала болезненно подозрительной.

– Чего валандаешься по ночам? – зло прошипела она. – Ты что, в ведро не можешь?

– Могу. Хоть прямо в постель, – оскалился Унте. – Но мне, видишь ли, почудилось, будто я бреду босиком по снегу.

– Что? Что?

– Почудилось, говорю. Ну и захотелось проверить, выпал снег или нет.

– Сумасшедший!

– То-то, – согласился Унте. – Порой неплохо постоять ночью одному, когда земля спит.

– Ладно, иди, иди! Стой себе, пока кто-нибудь по голове не стукнет, – разозлилась Юстина, спохватившись наконец, что держит в руке топор, и пытаясь спрятать его за спину. – Какой-то чокнутый. Недопеченный.

– Знаю, сестрица. Ты частенько поддаешь мне пару-жару, переворачиваешь на угольях с боку на бок, а я как был недопеченный, так и остался. Спокойной ночи.

Унте осторожно закрыл наружные двери, то и дело прислушиваясь. Вдоль забора прошел через весь двор, мимо угла хлева, мимо заглохшего пруда, окруженного тесным кольцом берез. Замерзшая трава глухо шелестела под ногами. Морозило. Посветлели земля и крыши. Когда займется заря, перед глазами откроется невиданная белизна, даже сероватый цвет голых деревьев не запятнает ее. Прохладный воздух по-осеннему так благоухал, так бодрил душу, что казалось, пьешь, томимый жаждой, воду из чистого родника.

Унте потоптался у гумна, повернувшись спиной к саду и глядя сквозь голые ветки ясеня на маячащие вдали поля, где привычный к темноте глаз все отчетливее схватывал контуры предметов. Послышался вроде бы шорох шагов. Да, кто-то идет! Унте, обливаясь потом, стал ждать. Ничего подозрительного. Но почему же он не может отделаться от мысли, что там, за деревьями, стоит Робертас Марма. Он вот-вот выйдет – белое привидение, скелет с пустыми глазницами – и протянет костлявую руку смерти. Бежать! Но Унте усмирил свой страх и упорно продолжал стоять, как бы прикипев к земле, хотя пот с него струился рекой. И вправду осел! Ведь эти шаги померещились ему точно так же, как и грязная стежка следов через заснеженное поле. Глупо думать, что тот, кто однажды умер, может встать из могилы. А Робертас Марма почти три месяца в сырой земле: последний раз Унте видел его в тот августовский день, когда с Юргитой возвращался из Вильнюса.

VI

От выпитого в ресторане коньяка по телу разливалась теплынь. Выпил Унте немного, но все-таки дошел до того предела, за которым начиналось безостановочное опустошение бутылок. Начиная с Нового года он всякий раз укрощал в себе просыпающегося зверя, хотя это и требовало от него нечеловеческих усилий, а в тот день как предчувствовал: не выдержит, сдастся. Да он и не пытался удержаться – слишком много на него навалилось всякого. Чего стоил только обед с Юргитой и Малдейкисом! Чувствовал себя как чурбан неотесанный, у них все за столом красиво получалось: и еда, и разговоры, и обхождение. А он, пентюх деревенский, хоть и не в лесу вырос, не мог кусок мяса по-человечески разрезать, чтобы рюмку не опрокинуть. Дубина стоеросовая! А уж совсем пришибло Унте то, что Малдейкис влюблен в Юргиту! Безнадежно! А она не только смотреть на него не хочет, но и презирает. Такого-то мужчину! Образованного, учтивого, красавца писаного. Вот это женщина! В сердце у нее есть место только для одного человека – для Даниелюса. Хоть он не ахти какой красавец и не умеет так складно молоть языком, как Малдейкис… Брату подфартило. Счастливый человек…

Когда Унте и Юргита возвращались домой, он все время с нежностью смотрел на нее, радовался, что она стала оживленнее и разговорчивее, чем на пути в Вильнюс, и охотно болтает с ним о Даниелюсе и об обеде в ресторане. В присутствии других Унте всегда стеснялся Юргиты, держался на почтительном расстоянии, но наедине с ней было куда проще. Правда, был в машине и третий человек, Люткус, но Унте смотрел на него как на шофера, и только. Так что всю дорогу они довольно раскованно беседовали, не обращая внимания на усиливавшийся дождь, сопровождавший их от самого Вильнюса. Унте не мог надивиться, что Юргита говорит с ним искреннее и серьезнее, даже уважительнее, чем с Малдейкисом, и прямо-таки балдел от счастья. Его так и подмывало сделать ей что-нибудь приятное, доброе, совершить какой-то стоящий поступок, чтобы хоть как-то возвыситься в ее глазах. Он смотрел в окно машины на блеклые, кое-где наполовину скошенные озимые поля, мокнущие под хлестким дождем, и в душе посмеивался над своими глупыми детскими фантазиями, совершенно не догадываясь о том, что скоро они станут былью: «Может, будет дождливая осень. Как та, что на памяти отца, когда вилами приходилось урожай из воды выуживать. С комбайном и соваться не пробуй, из грязи не выберешься. А я не посмотрю ни на что, сяду за руль, и все. Только бы придумать что-нибудь, чтобы колеса не вязли. Да и в молотильном механизме пора что-то переделать, потому что зерно мягкое, не ровен час, бункер забьет. А от очистки придется совсем отказаться… То-то будет разговоров: Унте Гиринис – рационализатор! Пил, гулял, кутил, а оказывается, у него голова на плечах! Профессор по части комбайнов! Снова, как прошлой осенью, нагрянут телевизионщики, фильмец снимут, покажут всей республике: вот он, этот молодец, который не только хорошо поет, но и умеет сделать то, что ученым инженерам не по зубам. В самом деле, кто этот Малдейкис, если отбросить его умение держаться за столом? Партийный красавчик… Что и говорить, очень бы я тогда возвысился в глазах Юргиты…»

Унте так разошелся в мыслях, что совсем потерял чувство реальности. Будет осень дождливой или нет, он уже строил себе Ноев ковчег. И так ясно видел перед собой каждую деталь своего детища, словно кто-то взял и сунул ему под нос чертежи, осталось только отправиться в колхозные механические мастерские и стать у фрезерного станка. Позже, когда эти усовершенствования действительно понадобились, он сам удивлялся тому, как точно все прикинул – ни убавить, ни прибавить. Его словно на крыльях несло, он страшно волновался, голова кружилась от высоты, оторопь брала, но сердце стремилось еще выше. Юргита что-то сказала. Он ответил, но сам не знал что. «Дремлешь? Ладно, отдыхай, отдыхай, хорошо дремать в дороге», – услышал ее голос и сразу же очнулся. Но только потом сообразил, что машина уже летит по Епушотасскому району. Дождь прекратился, над полями повис зыбкий туман, сквозь окно струился прохладный, пахнущий мокрыми злаками воздух. Захотелось вдруг вылезти из машины и одному пуститься по этому залитому асфальту. Скорее на проселок, где пахнет настоящей землей, где с обеих сторон шелестят посевы, сверкает росная ботва сахарной свеклы, туда, где ты чувствуешь себя своим среди своих. Юргита? Она тоже своя, из сердца ее не выкинешь. Но и бесконечно далека, как звезда на небе, которую ты первый нашел, назвал, а все-таки никогда к ней руками не прикоснешься.

Последние километры казались Унте бесконечными. Как только машина въехала в Епушотас, он хотел попрощаться, но подумал: пусть первая сойдет Юргита – не надо будет объясняться. «Может, поужинаем вместе?» – предложила она, когда Люткус остановился возле их дома. Унте соврал, спешу, мол, как бы на кормежку скотины не опоздать, а сам, как только они отъехали, попросил Люткуса выпустить его у аптеки, неожиданно вспомнив про важное дело, которое надо непременно уладить в Епушотасе. Услужливый Люткус сказал, что подождет его и довезет до Дягимай, но Унте успокоил: не беспокойся, доберусь туда на автобусе.

Так они и расстались: один подался на «Волге» в гараж, другой – в ресторан. У Унте вдруг появился аппетит, пропавший было в Вильнюсе, когда он нарезал неподатливый бифштекс. За столиком сидела пожилая женщина с волосатой бородавкой на носу, но Унте не замечал ее и чувствовал себя хозяином, наворачивал тощий гуляш, запивал его водкой, пока не выдул трехсотграммовый графинчик. А когда управился с гуляшом, пожалел, что не заказал целой бутылки, потому что при разливе всегда крадут, паразиты. Иначе за что купишь себе машину, хрусталь, всякие там дорогие кольца, на какие шиши расфуфыришься и перещеголяешь другого? «А все за наши денежки, из нашего кармана…» Дерут без зазрения совести с кого только могут, комбинируют, любой паршивый торговец нынче норовит с министром сравниться. Не он тебе, покупателю, служит, а ты должен ему земные поклоны отвешивать, пока нужную вещь получишь, и то не по казенной цене, а с доплатой, которую эти негодяи и суют себе в мошну. Эх, дал бы кто-нибудь автомат, и всех их, паразитов, – трах, тарарах!.. Целился бы в торговца, а попал бы все равно в вора. Уууух!

Унте заскрипел зубами, совсем забыв про соседку, смиренно ждавшую официанта. Черт побери, что за графинчики-крохотулечки! Проглотил, как ягоду, даже щеки не порозовели. Надо бы еще граммов сто, чтобы не чувствовать себя псом, которому палку в пасть суют. Но официант о добавке и слышать не хочет: и так принес больше, чем положено одному за ужином.

– Да ты войди в положение, – умолял Унте, не теряя надежды. – Тебе бы кое у кого опыт перенять. Вернулся мой знакомый издалека, рассказывает: хочешь бутерброд, закажи сто граммов. Хочешь второй, закажи еще сто, а коли к тем двум еще и яйцо пожелаешь, всенепременно третьи сто граммов поднесут. Пока человек наестся вдоволь, так его накачают, что он к дверям на карачках… Вот что значит добросовестно выполнять план. А ты саботажник. Накапал мне, здоровому мужику, как микстуры какой. Могу и рассердиться, и пожаловаться…

– Но, видишь ли, тебе больше нельзя: ты уже заговариваешься, – отрезал официант и потребовал, чтобы Унте скорее расплатился за то, что съел и выпил.

Унте оплатил счет и вышел, демонстративно кинув официанту одну копейку чаевых. Ужасно тянуло в другой ресторан, но Унте хорошо знал, что в такое время нет свободных мест. «Шут с ним, поедем домой». Послонялся, послонялся по тротуарам, пока не пришел автобус, и через пятнадцать минут приехал в Дягимай. Этот ворюга из ресторана испортил настроение, но выпитое делало свое, и мир снова казался веселым и прекрасным. С таким настроением в постель? К дорогим детишкам? К Салюте? Не-е-ет, успеется… У отца в заначке бочка первосортного пива. Что ему стоит нацедить жбанчик и выпить со мной бокальчик? Выпить и, ясное дело, мораль прочесть. Ладно, обойдемся без его пива и моралей, сегодня другую музыку подавай. К Бутгинасу ходить нечего, это ясно, он только рассорит Руту с Ляонасом, и больше ничего. Чего доброго, эта злючка и в избу не пустит. «Ну не дура ли? Вбила себе в голову, что я Ляонаса сбиваю с пути истинного, и теперь эту мысль из нее не вышибешь». Может, к Пирсдягису? Все-таки тесть. Но о чем с ним говорить? Мыльный пузырь, пустельга. Только своим героическим прошлым тешит себя. Нет, лучше к Марме. Тоже дрянь порядочная… Вот уж странно устроен мир: коли человек как человек, мог бы с ним посидеть, да время неподходящее, а коли пустое место, хоть среди ночи стучись, откроет тебе и пристанет как банный лист.

Было около одиннадцати часов вечера, темно, накрапывало, однако по краям небо светлело – жди завтра хорошей погоды. Люди, уставшие за день от тяжких трудов, спали, только кое-где в окнах горели огоньки.

С автобусной станции Унте направился прямо к бане. Марма, наверное, дрыхнет. Тем лучше – вытащит из постели сонного, тепленького, попросит бутылку и будет, как граф, тянуть до утра. Банщик, конечно, захочет, чтобы Унте надрался как свинья, но нет, он ни за что не напьется, не доставит этому ублюдку такого удовольствия. Будет по капельке потягивать из бутылки (другую назло Марме за свои деньги выставит ему), чтобы на всю ночку хватило и чтобы настроение до утра не падало. Пусть не спит, подлюга, коли ресторан у себя открыл, пусть трясется от злости, завидует счастью и радости другого, потому что у него самого их нет. Конечно, он своими несчастьями не выхваляется, помалкивает в тряпочку, но от людей ничего не утаишь. Ежели бы мать Живиле не приехала, а сама Живиле умела бы держать язык за зубами, то… У нее никогда не было никаких секретов, и потому она выболтала и тот, который открыла ей мать, узнавшая о связи дочери с Мармой. И пошли слухи о том, что женщина эта с банщиком еще с юности знакома, что у них даже общий ребенок был и что теперь старый распутник должен был сгореть от стыда, вспомнив, как миловался с ее дочерью.

Марма на самом деле ходил чернее тучи: скис, как только встретил приехавшую мать Живиле. Рассказывают, что он не сразу ее узнал. Женщина тоже застыла перед ним как вкопанная. Потом начала смеяться. Рассказывают, что губы Мармы судорожно задрожали. «Какая ты… какая ты…» – бормотал банщик, пятясь от нее и тараща глаза, словно его душили. Женщина все хохотала и хохотала, а по щекам у нее текли слезы. «Ты Марма!.. Тот самый Марма!.. Робертас! – восклицала она, как бы свихнувшись. – И когда-то я этого человека любила! Распутника! Угу, угугу!!!» Марма бледнел и пятился от ее бесовского хохота, пока не стукнулся спиной о калитку, возле которой они встретились, когда шли через колхозный поселок. Мать Живиле бросилась к нему, отвесила каждой рукой по оплеухе, плюнула ему в лицо и ушла. А на другой день совсем исчезла из Дягимай, даже Живиле не проводила ее в Епушотас, на железнодорожную станцию.

Все это вспомнилось Унте, когда он подошел к бане и увидел в окне Мармы свет. «У, акула! Вкрутил двухсотваттную лампочку, аж глаза слепит. Словно колядующих ксенженек ждет…»

Двери бани были широко распахнуты. Унте прошел через раздевалку (под ногами громко скрипели половицы) и, остановившись на пороге комнаты, прислушался. Убедившись, что гостей нет, забарабанил костяшками пальцев, как был приучен с детства отцом и матерью. Никто не ответил. Еще раз побарабанил. И снова тишина.

Робертас Марма сидел за столом, склонившись над толстой тетрадью, и что-то писал, изредка отрываясь от бумаги и поскребывая ручкой у виска, словно так надеялся привести в движение заглохшую мысль. Когда Унте вошел, Марма даже головы не поднял, и если бы Гиринис был повежливей, то бог весть сколько бы еще топтался у дверей.

– Ты чего это? – не выдержав, спросил он. – Людей не узнаешь? Ведь не таракан вполз.

Марма глянул исподлобья и, ничего не ответив, перевернул страницу.

– Чего тебе? – как ругательство, грубо процедил он сквозь зубы.

– Пол-литра. Разве к тебе за чем другим ходят? – Унте небрежно плюхнулся на диван напротив Мармы, сидевшего по другую сторону стола. – Из родника я и сам могу воды зачерпнуть, а отравы только у тебя получишь.

Марма вздрогнул и откинулся на спинку стула, словно его ударили в подбородок.

– Отравы? – повторил он, вдруг отрезвев от этого слова. – Какой отравы?

– Ты что из себя Мажвидаса[3]3
  Мажвидас – зачинатель литовской письменности, издавший первую литовскую книгу в 1547 году.


[Закрыть]
изображаешь? Закрой свой катехизис и открой бутылку. Ты что, не понимаешь: меня разобрала охота вываляться в дерьме. – Унте достал из заднего кармана смятый банкнот – червонец – и швырнул Марме на стол. – Другую бутылку поставь себе. Будем оба пить.

– Нет. Я – нет, – замотал головой Марма, да так осторожно, будто боялся, чтобы та не рассыпалась.

– Что стряслось?

– Времени в обрез. До утра должен все кончить.

– Что? Эту тетрадь исписать? Неужто и ты стишки кропаешь, как Даниелюс?..

– Нет, я о грехах других, обо всем, что плохо. О черном черным по белому. Свои-то я забывал. Вот и пришло время вспомнить. Надо. Ибо если мы не вспомним, нам всевышний в день Страшного суда припомнит. А тогда пощады не жди.

Унте заморгал от удивления.

– Ха… – прыснул. – Неужто в монастырь собрался? Не представляю… Был человек, продавший черту душу, и вдруг у него ни с того ни с сего ангельские крылышки выросли. Молчишь? Так что, может, десятки мало?

– Не надо мне твоих денег. – Марма отодвинул от себя банкнот, а сам подошел к буфету и, достав оттуда бутылку, поставил ее перед Унте. – Засунь в карман и ступай с богом.

– Смотри, какой строгий, – Унте щелчком вернул червонец Марме. – Тащи еще бутылку. Вторую. Себе. Сказано же – плачу я.

Марма медленно достал бумажник, нашарил там пятерку и положил рядом с Унтиным червонцем. Потом взял его двумя пальцами, как что-то очень грязное, и, распахнув дверцы топящейся печки, швырнул деньги в огонь.

– Возьми сдачу и оставь меня в покое, – сказал он, сев за стол и снова склонившись над тетрадью.

Унте ошарашенно глазел на него и не знал, что сказать. Первый раз он видел такого Робертаса Марму – удивительно серьезного, благопристойного, празднично сосредоточенного, делающего все не так, как раньше привык делать. Да и сама комната была какой-то необычной. Унте не мог сказать, что именно в ней изменилось, но что-то было не так, как обычно. Наконец, не уверенный, что это не сон, выдавил:

– Сжег… Ты, случайно, не помешался? Пихал в чулок – эдакий жадюга – и вдруг в огонь… Ведь десятки не валяются на дороге.

– Не валяются, но сегодня – что для меня десятка? Ноль.

– Ты, может, поэтому и печку в такое время затопил, чтобы все сжечь? – усмехнулся Унте.

– Как бы человек этого ни желал, все равно все не сожжет, – загадочно возразил Марма, вперивши отрешенный взгляд в одну точку. – Можно сжечь мебель. Дом. Наконец, себя. А как же со всем миром? Ведь он тоже для меня ноль. Разве его в печь впихнешь?

– Эта старуха совсем тебя доконала, – Унте встал. – Боевая. Расписала тебе рожу посреди деревни, и будь здоров. Вот это история: в молодости любовь с матерью, а на старости – с ее дочерью.

– Уходи… – прошептал Марма.

Унте медлил, о чем-то думал. Потом схватил со стола бутылку и засунул в карман.

– Кайся, кайся! – зло бросил он, направляясь к двери. – Посыпай голову пеплом, может, бог тебя простит.

Но вышел на свежий воздух, и сердце сжалось. Вся злость на Марму как бы испарилась. Ему стало стыдно, словно ворвался в чужую комнату, нагадил там и был пойман с поличным. Ну и сукин сын – швырнул в огонь десятку, как щепку. Ноль, мол, для него. И водку за чужие деньги отказался пить. Пыжится как индюк, чего никогда с ним не было, поди пойми хитрость человеческую. Марма надулся, возвысившись над тобой, а ты, желая его унизить, только сам унизился.

Унте, стоял возле бани, пришибленный унижением, которое чем дальше, тем сильнее угнетало его, и не мог справиться с нахлынувшей яростью. Бутылка в кармане не холодила тело, а почему-то жгла, как раскаленное железо. Ничего не соображая, Унте взял ее за горлышко и, размахнувшись, хватил ею о стену бани. Со звоном рассыпалось стекло, запахло водкой. А во взбаламученной голове мелькнуло: «Один червонец в огонь, другой – пятеркой об стену. Сумасшедшие!..»

Два дня Унте не мог найти себе места. Что бы ни делал, о чем бы ни думал, повсюду за ним плелась тень презрения. Ругал себя почем зря за безволие, не в силах простить того, что выдул в ресторане злополучный графинчик; не выпей он эту водку, никогда не очутился бы у Робертаса Мармы, потому что приходил к нему только тогда, когда почти ничего не соображал. Он презирал себя, поносил, клялся и божился, что ноги его не будет в этом вертепе, а бес рано или поздно все равно тащил его туда. В последние Годы он, конечно, наведывался в баню все реже, восемь месяцев прошло с тех пор, как он там был, думал, навсегда покончит со своими отвратительными выходками. Ах! Неужели ему так и не суждено стать настоящим мужчиной? Слюнтяй! И он еще смеет мечтать о такой женщине, как Юргита, на что-то надеяться!.. Какое счастье, что она не видела его, когда он уже не человек, а скотина!

Так честил себя Унте. Он без отвращения не мог даже посмотреть в сторону бани и радовался, что и Марма не мозолит ему глаза: целых два дня банщика нигде не было видно.

А на третий день колхоз потрясла весть: Робертаса Марму нашли мертвым. Он лежал в своей комнате, свесившись с дивана. На нем была отличная пиджачная пара из черного бостона, белая рубашка, черный галстук, на ногах черные, до блеска начищенные ботинки – хоть бери и клади в черный гроб. Вскрытие установило: угорел. Напрасно везде искали толстую тетрадь, которую Унте видел накануне смерти банщика и которая, наверное, могла бы пролить свет на причины его гибели. В последнюю минуту Марма, видно, одумался и сжег свои записи. Кроме того, вскрытие показало, что незадолго до смерти он заразился срамной болезнью.

Сразу же после похорон Мармы приехала санитарная машина из Епушотаса и увезла Живиле.

– Думаете, одного банщика заразила? – судачили селяне. – Да к ней же толпами отовсюду валили. Путалась со всякими проходимцами, вот и подцепила…

Унте испуганно молчал и благодарил судьбу, что, потеряв от водки всякий ум, сам не нарвался… Хоть он и не такой, как другие… Но мало ли что может случиться, когда глаза словно адовой смолой залиты. Господи, как вовремя Робертас Марма затопил печь…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю