Текст книги "Дягимай"
Автор книги: Йонас Авижюс
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 36 страниц)
Пирсдягис подскакивает с места, просит зятя раздеться – тот, мол, поможет ему, старику, до дому добраться. Моте Мушкетник показывает Унте, куда повесить пальто, чтобы меховой воротник скорее высох, а Юозас Гайлюс прикидывает в уме: хоть и дойдет до него очередь, раскошелиться не придется, ибо не было случая, чтобы Антанас Гиринис осрамился и лишний рубль зажилил…
VI
Проснулся Унте со страшной головной болью. Сразу и не сообразил, где он. Поначалу подумал: дома, а женщина, прильнувшая к нему, Салюте. Унте перевернулся на другой бок, ткнулся лицом в пахнущие розовым маслом волосы и тотчас отпрянул: Салюте никогда так не душилась, от нее всегда пахло ромашками и свежим молоком. Он грубо отбросил руку, обвившую его шею, и отодвинулся на край кровати.
– Ты что, святой или того… не можешь? – прыснула Живиле.
Унте поворачивается к ней спиной. Ветер унялся, вьюга улеглась, но за окнами, как и прежде, непроглядная тьма. Встать и – домой! Только подумаешь о доме, как сразу охватывают и стыд, и ужас, да еще злоба на самого себя – кабы мог, заскрежетал бы, как зверюга, зубами.
Но и Живиле – порядочная свинья. Желая подразнить Альбертаса Гайлюса («Что только пьяному не взбредет в голову!»), Унте растянулся на диване и захрапел. А Альбертас с Живиле возьми и перетащи его на кровать. Эта бесстыдница разделась, осталась в чем мать родила и юркнула к нему под одеяло! Проклятье! Свинство-то какое!.. Нарочно, обормоты, подстроили!.. Дернула же его нелегкая в баню заглянуть!.. Но разве пошел бы туда, не приложись он к рюмке у Бутгинасов? Да и не в ней дело. Во всем утренний кувшин пива виноват, глотнул с отцом и дядей – и пошло-поехало; дьявол тут как тут – напомнил ему про обещание племяннику. Вот он с Кястутисом и подался из дому. А у Бутгинасов, как назло, вся семейка перед обедом за свою музыку взялась. Кястутис просто тает от удовольствия, да и Унте при первых звуках обмяк: к музыке издавна слабость питает…
Когда Унте с племянником вошли в дом к Бутгинасу, хозяин захлопнул аккордеон, но Гиринис замахал обеими руками: давай, давай! Унте нравилась не только музыка, но и исполнение. Хорошо Бутгинасы играют! Часы напролет мог сидеть на топчане у дверей и смотреть, как Ляонас Бутгинас берет аккорды своими длинными костлявыми пальцами, а Рута обворожительно, как настоящая артистка, смеется, водя смычком по струнам контрабаса и стараясь попасть в такт скрипке. А как удивительно звучит скрипка в руках маленькой Гедруте, как сливаются ее скорбные причитания с осторожными ударами барабанных палочек, которыми ловко орудует Пятрюкас.
– Здорово у вас получается. Просто за душу берет, – признался Унте, когда Бутгинасы перестали играть.
– Стало быть, это и есть тот молодец, который просится в нашу капеллу? – обратился Ляонас Бутгинас к племяннику Унте, пропустив мимо ушей похвалу. – А какой у тебя инструмент?
Кястутис, худющий, с родинкой на верхней губе, несмело достает из-за спины скрипку.
– Это я ему в прошлом году на день рождения купил, – похвастался Унте. – Уж очень его к музыке тянет, все играет да играет, ну просто уши прожужжал… Эх, кабы мои дети с такой охотой…
– Ну, показывай, что умеешь! – обратился к бледнолицему Кястутису Ляонас Бутгинас.
Мальчуган долго артачился, бормотал что-то невнятное, пока не вмешался Унте и не заставил его сыграть.
– Будешь у нас второй скрипкой, – решил его судьбу Ляонас. – Нашему квартету, стало быть, каюк… С сегодняшнего дня у нас не квартет, а квинтет!..
На том и следовало поставить точку. Устроил племянника второй скрипкой в капеллу – и домой! Но Ляонас Бутгинас – хлебосольный человек, Ляонас Бутгинас – не жмот, не сквалыга. Кроме того, он друг, обойди всю округу, более верного не сыщешь. И Рута, жена его, тоже на друзей палкой не замахивается, со двора их не гонит; если по правде, дома не Ляонас, а она верховодит. Нет, нет, Унте, так легко ты от нас не уйдешь… Мы тебе что – чужие? Ты же у нас на свадьбе сватом был! Ведь был? Такой повод: из квартета – квинтет!.. Сколько хочешь отнекивайся, а уж за стол сесть придется, пообедаем вместе по такому случаю… А где обед, там, ясное дело, пиво. Оно, конечно, не динамит, но и не водица, сидишь пьешь, языком чешешь – удовольствие! Что ни говори, а таких пивоваров, как Ляонас Бутгинас, раз, два и обчелся.
И уломали его.
Сел за стол, ест, пивком запивает. Поначалу по глоточку, с роздыхом да перекуром, хозяин даже понукал его, а потом по стаканчику, покуда не осушил все до дна без всяких понуканий.
– А ты, часом, не обалдеешь, Унте? – забеспокоился Ляонас Бутгинас.
– А ты что, в пиво белены добавил?
– Жалко тебе, что ли? – одернула мужа Рута: ей нравилось наблюдать за глупыми выходками других, хотя своему Ляонасу она за такое глаза бы выцарапала.
– Не обязательно же до конца, – осторожно вставил Бутгинас, но Унте снова весело отрубил:
– Что поделаешь, ежели пить, так пить!
Бледнолицый Кястутис умолял взглядом: дядя, домой! Но Унте, видя, что кувшин пуст, а хозяин и не думает его наполнить, ни с того ни с сего пожелал услышать вторую скрипку – ну-ка, как она звучит в квинтете?
– Не будь ты самым близким моим другом, – пробормотал в припадке великодушия Гиринис, – я бы подох от ревности. Ты только, Ляонас, погляди, какая у тебя жена! Плясунья! Музыкантша! Не только как розан цветет, но еще и Герой Труда… Да и ты не лыком шит… Не лыком… А уж дети!.. У меня ну просто сердце замирает, когда вы все играете… Люблю тебя, старина… ей-богу… Начхать мне на твою должность, подумаешь: председатель апилинкового Совета… чиновник… Дай бог, чтобы все чинодралы были такими, как ты…
– Ладно. Послушаем вторую скрипку, – сдался хозяин, решив, что и впрямь пора что-нибудь сыграть, – пауза позарез нужна, может, Унте перестанет потягивать…
Гость сидел, уставившись неверным осоловелым взглядом на музыкантов, на своего племянника. Кястутис от волнения то и дело фальшивил (чувствовалась его несыгранность с другими), но в дядиных ушах музыка обретала неземное звучание, а музыканты казались ему настоящими ангелами.
Пой, гармонь, сестра веселья,
грусть-тоску мою развей… —
мурлыкал он не в состоянии оторвать взгляд от пальцев Ляонаса, ловко сновавших по клавишам. Когда же все-таки оторвал, тут же уставился на Руту, стоявшую чуть поодаль: черт побери, неужели я пою, а она своими грубыми натруженными руками, ласкающими контрабас, выводит:
Длинноногий, от души
польку-полечку пляши!
Рута лукаво улыбалась, удивительно красивая и молодая, хотя и была на шесть лет старше своего Ляонаса.
Нашелся бы у Унте хлесткий куплет и для барабана со скрипками, но на него навалилась такая тощища, что он и не почувствовал, как откинулся на спинку стула и дрожащим голосом заунывно затянул:
Рвитесь, треклятые струны,
прочь улетай, соловей!
Гибну, красивый и юный,
жертва жестоких людей…
– Либо мы играем, либо ты поешь, – предупредил гостя Ляонас Бутгинас.
Но Унте решил затянуть и второй куплет: пенье, видите ли, очень даже подходит к музыке.
Ляонас набычился, стукнул вдруг рукой по клавишам, сжал аккордеон и дал знак своей капелле: кончайте!
Вот тут-то и подкараулил Унте, как это всегда с ним бывает, когда на душе муторно, злокозненный дьявол… Дрянь! Да, да, ты, Ляонас, дрянь! Ты такой же зализанный ханжа, как мой брат Даниелюс!
Бутгинас, стерпев обиду, бросился защищать Даниелюса, но еще больше распалил Унте. Что за мир? Что за люди? Расплодилось их, как мошкары на болоте, а человека, с которым можно поговорить по душам, днем с огнем искать надобно… Куда ни глянь – подхалим, приспособленец, ловчила! Врут без зазрения совести в глаза, а сами думают, что правду-матку режут. К черту!.. Унте оставил недопитый кувшин, сплюнул сердито – и вон! Вышел и припустил по деревне. Кажись, еще куда-то заходил. А потом его, как ночную бабочку, приманил свет в окнах бани. Почему бы к Марме не зайти? Порой, когда слушаешь странные его речи, так и подмывает расквасить ему сопатку. Но при всем при том он мужик башковитый, с ним всегда найдешь о чем потолковать, да и рядом с ним, обломком жизни, мелюзгой, чувствуешь себя и крепче, и уверенней.
Унте ввалился в баню и сразу же нарвался на тех, кто колдовал над бутылкой. Завсегдатаи, они приходили сюда частенько, и какой-то острослов даже прозвал их «новыми римлянами». Унте сел, маленько подсобил старикам, сунул Гайлюсу пятерку, чтобы тот от Мармы принес еще бутылочку. А потом, когда и ее осушили, послал за второй. Разговор снова перекинулся на строительство фабрики. Унте безжалостно высмеял бредни про шелковичные леса, правда, сам факт существования таких лесов он не отрицал, но для выращивания шелкопряда они так же пригодны, как хвоя для кормежки скотины. Другое дело – тутовое дерево. Но его в наш край никакими калачами не заманишь: холодно у нас. Зачем же тогда трепаться о шелковой промышленности, работающей на местном сырье в Гедвайняй? Нужно тутовое и только тутовое дерево.
Ой, ракита, туто, туто,
на душе такая смута…
Лицо Пирсдягиса сияло, как надраенная старинная монета: видите, какой ученый у меня зять, он, братцы, не лыком шит и не скопидом какой; Моте Мушкетник и Гайлюс уверяли, что Унте правильно поступает, пробивая проект Дома культуры. Такой дом сделает честь всему колхозу. Между тем мастер Игнас Сартокас доказывал, что человеку приятно жить в окружении красивых вещей, и обещал своим резцом и пилочкой так отделать новое здание, что перед ним поблекнет и Епушотасский костел. Унте понял, хоть и был изрядно пьян, что Гайлюс бессовестно врет, у него только одна забота – выпить на дармовщинку, а вот Моте и Сартокас, те говорят от души, однако в их словах было бы меньше пылу, не будь водки. Как бы там ни было – Унте было чертовски приятно слышать слова одобрения, верить в то, что он слышит, обольщаться обманчивой надеждой и поднимать стаканчик за Петренасов проект. Одним словом, все шло гладко, складно и дружно. Он, наверно, и третью бутылку выставил бы, да тут нежданно-негаданно встрял в разговор Пирсдягис со своими злополучными овцами. Разве, мол, не говорил он, что придет время, когда колхоз отменит свой запрет на содержание овец. Правда, пятнадцать годочков запрет все же действовал, люди и вкус-то баранины позабыли, отвыкли от полушубков, но его, Пирсдягиса, пророчество все одно сбылось! Да как же ему было не сбыться! Разве можно овцу, полезную для народного хозяйства скотину, вывести как какую-нибудь заразную мушку? Слово за слово, и Пирсдягис договорился до того, что в позапрошлом году завел себе барана английской породы и что весной обе его овцы принесли от того «англичанина» по трое ягнят, из-за которых-де вся бригада передралась: каждому хотелось иметь такого ягненка. Нет, таких ягнят нигде ни за какие деньги не купишь, даже за золото. Но Пирсдягис за рублем не гонится, для него человек дороже, чем копейка. Поэтому-то он трех ягнят осенью зарезал, парочку себе оставил, а самого лучшего барашка отдал Унте. А мог за него пятьдесят рублей содрать, не меньше. Но сердце говорило: нет, зятю – бесплатно. Вот так.
Унте вспылил, стукнул кулаком по столу. Дьявольский старикан, и только. Стоит собраться в кучу, начинается: я ему своего барашка отдал!
Тысячу раз тестюшка повторяет одно и то же. Хватит! Не нужен мне твой подарок! Завтра дам Салюте пять червонцев, пусть отнесет, заткнет старому глотку.
Мужики бросились гасить огонь. Гайлюс, смекнув, что третья бутылка может уплыть из рук, напустился на Пирсдягиса, но Унте ничего и слышать не хотел, он вскочил из-за стола и поплелся к Марме.
Тот одетый валялся на диване и читал какую-то книжицу. Из транзистора, стоявшего в изголовье, на подоконнике, струилась тихая музыка.
– Слыхал? – Унте рукой махнул на дверь. – Какая скотина! Ежели он еще раз заикнется об этом задрипанном барашке, я ему в харю съезжу.
– Пустяки, – Марма лениво поднялся. – Выдуете пол-литра и помиритесь. Погоди, сейчас найду.
– Поищи, но больше я с теми субчиками ни капли… С тобой раздавим, – Унте непрошено плюхнулся на диван, а Марма побрел к шкафу.
– На закуску мануфактура с водичкой, – сказал банщик, поставив на стол бутылку и два стаканчика. – Но у меня, брат, с наценкой. Ни копейки меньше. Из принципа…
– Знаю. Свинья иначе не может. – Унте извлек из кармана брюк горсть помятых банкнот и, отсчитав пять бумажных рубликов, швырнул на стол.
Марма рассмеялся.
– Все, брат, свиньи. И ты к их породе принадлежишь. Только визжишь ты громче других, когда тебе жрать не дают. Понятие «человек» придумали из чванства… Из спеси… Чтобы прикрыть свою свинскую натуру… Но это все хитрости ночного горшка, самозванно объявившего себя кастрюлей.
– А я думаю наоборот: ночной горшок желает, чтобы все были на него похожи… – Унте налил в стаканчики. – Ночной горшок чувствует себя униженным. Потому-то он и вопит: «Смотрите, и у вас всего-навсего одна ручка!»
– Ловко, – ухмыльнулся Марма. – Однако, если смотреть в корень, так ли уж важно, чем ты набит: дерьмом или отменными харчами, которые тоже наутро в дерьмо превратятся.
– Все мы, Робертас, в него превратимся. Но покуда мы живы, будем же людьми. Сегодня я наклюкался, можешь смеяться надо мной сколько угодно, но я тебе все равно вот что скажу: хочу жить так, чтобы с поднятой головой ходить, а не рыться в земле, как крот… – Унте залпом выпил и вытер губы рукавом.
– Да ты, братец, оптимистический поэт, – осклабился банщик, опрокинул стаканчик и отхлебнул из чашки воды. – Комедия, право слово.
– Другим и, скажем, тебе, Робертас, может показаться, будто я последний неудачник, лоботряс, чудак и еще черт знает кто… Но мне наплевать на это. Главное, чтобы я сам… Понимаешь, сам… Унте ударил себя кулаком в грудь. – Чтобы вот здесь, в сердце, чувствовать… словом, чтобы стыд не жег… чтобы не стыдиться… не других, а самого себя… понимаешь?..
– Софистика, – буркнул Марма. – Что-то я лично не слышал, чтобы уголовный преступник стыдился своего преступления. Напротив. Выражаясь твоим любимым словом, он гордится им.
– Я с тобой о людях толкую. Чего ты мне своих подонков суешь? Не был я там, где ты, и не имел с ними никаких дел.
Марма вдруг поднял побледневшее лицо и, прищурившись, впился в Унте взглядом.
– Я сидел не за ограбление или воровство, – выдавил он изменившимся голосом. – Если бы ты родился на десяток лет раньше, может быть, и ты бы там очутился. – Губы у него дрожали. – Давай лучше не будем об этом.
– Ладно, не будем, – оттаял Унте. Он миролюбиво чокнулся с Мармой, выпил и снова налил, запив водку водой из чашки.
Некоторое время банщик молчал, прислушиваясь к тому, что происходит за стеной, в раздевалке. Но там было тихо – никто не шумел, не спорил. Только доносилось глухое завывание ветра за окнами, да где-то под шкафом несмело скреблась мышь.
Не сказав ни слова, Марма выскользнул за дверь, закрыл изнутри баню и вернулся с охапкой пустых бутылок.
«Пять, – насмешливо подумал Унте. – Шестьдесят копеек дополнительной выручки». А вслух, сам не зная почему, произнес:
– Странно, не правда ли, Робертас?
– Что странно?
– Чую, ничего из этого не выйдет, а все равно пытаю счастье, кручу шарманку, словно бес во мне сидит… А может, и впрямь сидит?
– Что стряслось? – недоуменно промолвил Марма. – Не втемяшилась ли тебе в голову какая-нибудь новая блажь?
– Да нет, ничего, – проворчал Унте. – Просто душа болит. Правда вроде бы на моей стороне, а вот доказать ее силенок не хватает… Даже близкий друг и тот руки не протянул…
Марма разлил и поторопил Унте: пей!
– Вот видишь, – сказал он, опорожнив стаканчик и глотнув из чашки воды. – А еще отрицаешь, что все мы свиньи. Жаль мне тебя, Унте. Ломаешь голову из-за чепухи, мучаешься… Возможно, испытываешь от этого удовольствие… Но почему бы тебе не поискать таких удовольствий, которые требуют меньше сил и не превращают человека в белую ворону.
– В белую ворону? Среди кого? Таких, как ты?.. Или мой свояк Стирта? Тесть Пирсдягис? И еще дюжина, на них похожих? Тех, кто на словах горы своротит, а наткнувшись на камень, обходит его стороной, не отважившись убрать с дороги? Черные вороны!.. Ха-ха-ха!..
– Что ж, убирай свои камни, ежели это доставляет тебе удовольствие, – подкусил его Марма. – В самом деле, как это мы, представители гомо сапиенс, самые совершенные твари на свете, можем признаться в том, что ничем, ровным счетом ничем не отличаемся от других тварей, скажем, от лося, который может прожить всю зиму, питаясь ростками деревьев, и все же обгладывает кроны молоденьких березок только потому, что они гораздо вкуснее. Вот мы и прикрываем свою наготу, свое убожество высокими словами. Я не знаю другого такого создания в природе, которое было бы таким лицемерным, как человек. Комедия, право слово.
– Да ты ж, Марма, сам не веришь в то, что говоришь, – рассмеялся в глаза ему Унте. – Все для тебя свиньи, лоси, а сам о себе ты думаешь, что человек. И не какой-нибудь, а самый что ни на есть настоящий, первого сорта, единственный.
Марма потупил взгляд и опрокинул недопитый стаканчик. Затем провел рукой по лоснящейся плеши, покрытой мелкими росинками пота, и ни с того ни с сего сказал:
– Слышал? Свадьба расстроилась… ну той… с птицефермы… Живиле…
– Мне не до Живиле, – нетерпеливо махнул рукой Унте.
– Само собой… Живиле – не проект Дома культуры, куда тебе до нее, но ты послушай, послушай, не так уж много веселого в нашей жизни. Мушкетники теперь сияют, как солнце. Не по душе, ох не по душе была им невеста. И другие всячески отговаривали Зенюса. У него что, не все дома – гулящую девку в жены берет. Думаете, ей его одного хватит? Только отвернется, мол, она ему рога тут же и наставит. Но Зенюс, как известно, упрям как баран. Люблю, дескать, и точка. Словом, влип парень по уши. Да и неудивительно. Девка смазливая, веселая, глазками так и стреляет… Что говорить о молодом, ежели и у меня при виде ее кровь закипает. Гайлюсов Альбертас, как тебе известно, тоже вокруг Живиле крутится. У него, конечно, на уме ничего серьезного, но почему бы не потискать девку, ежели, почуяв парня, она на стену лезет? В конце концов, скажи: кто в окно ее комнатушки не стучался? Когда же они с Зенюсом договорились о свадьбе, святой стала, каждого, кто приставал, прочь гнала, не подступишься. Сынок Мушкетника ходил, нос задрав. Дескать, теперь-то видите, для кого голубка ворковала. Альбертас за глаза прыскал в кулак и трепался, что, помани он только мизинцем, Живиле бросится ему на шею. Услышал Зенюс такие речи и хвать Альбертаса за грудки. Съездили раза два друг другу по морде, а потом с глазу на глаз заключили пари, условились, значит, о времени и месте, куда Зенюс должен прийти, чтобы убедиться, прочна ли на самом деле любовь Живиле. Проигравший ставит пару литров или получает столько же раз в зубы. Комедия, право слово. Но для сынка Мушкетника она кончилась плачевно: отправился он по уговору среди ночи в Гайлюсов сарайчик и застал свою Живиле в объятиях Альбертаса. Вот это, брат, ситуация, не правда ли? Тут, так сказать, можно и свихнуться. А Зенюс парень горячий, хоть и кроткого нрава. Бросился он как зверь на Альбертаса. Но тот заранее все предвидел и на всякий случай багор припас. Как саданул Зенюса по пояснице! Зенюс и полетел головой вниз с лежанки. Хорошо еще, на солому упал, а то, брат, шею свернул бы. Альбертас сегодня в баню приходил. Смеется: выручил, говорит, мужика, от беды спас, но вряд ли он мне пару бутылок выставит, потому как про багор и поясницу никакого уговора между нами не было. Вот видишь, какие девки нынче пошли… С нареченными в постели, а с полюбовником на сене. Комедия, право слово.
Унте встал. Водки в бутылке было что кот наплакал. Он плеснул остаток в стакан, опрокинул и, не сказав ни слова, двинулся к выходу.
– Погоди, теперь я пол-литра ставлю. В такой вечер только и делать, что сидеть и пить.
Унте обернулся, хотел что-то сказать банщику, но только махнул рукой и решительно сжал дверную ручку. Лицо его исказила ярость, а губы судорожно подрагивали.
Марма равнодушно пожал плечами и поплелся вслед за ним открывать дверь.
– Жене от меня привет!
– Подавись ты!
Ветер подхватил не засунутый за воротник конец шарфа, сорвал его с шеи и швырнул в сугроб. Было темно, хоть глаз выколи. Унте стал искать дорогу наугад. Он брел, то сворачивая с тропинки в сугроб, то снова нащупывая ногами твердь, местами занесенную снегом до самых щиколоток. Было около десяти часов вечера, многие еще не спали, однако сквозь гудящую стену пурги не пробивался ни один огонек. Только по наитию да по лаю собак Унте догадывался, в какой стороне деревня. Правда, где-то справа пели. Слышно было, как перекрикивают друг друга нестройные голоса. Но петь могли и в Гедвайняй: строители фабрики выпили и затянули песню, со стороны Гедвайняй как раз и ветер дул. Унте заскрипел зубами. Голова кружилась от выпитого, однако мозг работал четко, как часы, – сколько бы он ни вылакал, Унте никогда не терял рассудка. Наоборот: мысль его становилась острей, гибче, задиристей. Он строже относился к себе, куда скрупулезней и безжалостней оценивал каждый свой поступок. Его бесило, что он надрался, что возвращается поздно домой, что не помог Салюте управиться со скотиной. И все из-за этого проклятого обеда у Бутгинасов… Не загляни он к ним, не начни у них… Но нет – зачем винить других, а себя выгораживать? Все равно отыскался бы повод… все равно… Ведь еще вчера, когда он вышел из райкома, в сердцах захлопнув дверь кабинета Даниелюса, у него уже упрямо, хоть и подсознательно, вызревало смутное желание: поймать кого-нибудь и разговориться по душам… А разве с кем-нибудь разговоришься за пустым столом! И все-таки он переборол свое желание, поначалу не поддался соблазну, взял себя в ежовые рукавицы… Ах, этот злополучный памятник Жгутасу-Жентулису… Даниелюс! Вот кого надо бы хорошенько взять за шиворот и встряхнуть, попадись он только на пути! Однако, как ни крути, как ни верти, нечего было в баню заходить… Только поцапался с тестем, наслушался гадких бредней Мармы… В самом деле, какого черта поперся он к этому ничтожеству? Почему он не мог отбрить Пирсдягиса, встать со стула и – домой! Куда там!.. Все ему мало – и водки, и трепа, и человеческого тепла!.. А это человеческое тепло не что иное, как болтовня, словоблудие! Марме вздумал он излить душу… Оставить там всю грязь и вернуться восвояси… Олух царя небесного, и только. Ты зайди к нему, когда на душе чисто, как в светелке перед праздником. Зайди, распираемый снисходительной гордостью и уважением к самому себе. Тогда, возможно, и сможешь равнодушно внимать его речам, выслушивать его «комедии», смотреть в глаза, которые бесстыдно радуются чужому несчастью.
Унте снова заскрипел зубами. Он старался не думать о расстроившейся свадьбе Живиле, но рассказ Мармы глубоко запал ему в душу – Унте чувствовал почти физическую боль, представляя себе во всех подробностях случившееся. А воображение у него было пылкое, оно все расцвечивало и укрупняло. Скотина! Разрушил счастье обоих. Кто знает, может, Живиле только этого и не хватало – выйти замуж, найти спокойное семейное пристанище. А они со своими дурацкими пари. Нашли кого испытывать – распущенную слабовольную деваху!.. Молокососы! Оба – и Зенюс, и Альбертас. Альбертас помимо всего прочего еще и подлец. Толкнул женщину, лети, мол, в пропасть, в тот момент, когда ей надо было протянуть руку… Под суд такого негодяя! И наказать его, как закоренелого преступника!..
Унте с отвращением сплюнул. К черту! Бредет, бредет, подставив лицо ветру, а конца дороги не видать. Эта задрипанная тропка должна влиться в асфальт где-то около двора дяди Теофилюса… Но тут ветер переменил направление – стал задувать сбоку. Неужели Унте свернул не в ту сторону? В такую погоду можно и не заметить бывшей усадьбы Жгутаса-Жентулиса, возле нее проселок как бы раскалывается надвое. Еще не хватало, чтобы Унте вышел к коровникам. Остановился, перевел дух. Закурить и – вперед! Если вернуться, то и вовсе заплутаешься. То-то будет смеху – заблудился в своей же деревне! Комедия, право слово, как выражается этот ублюдок. Унте обыскал все карманы, нашарил смятую пачку сигарет, но не мог найти ни одной спички. Обыскал карманы еще раз, вывернул наизнанку. Нет нигде, ни одной. Оставил на столе в бане. Проклятье, и только. Бывало, возвращается из гостей, а карманы битком набиты чужими спичечными коробками, а тут последний посеял. И еще курить до одури хочется. Так хочется, что, кажется, в Епушотас махнул бы – только бы прикурить. Сунул заскорузлыми пальцами сигарету в рот и, подставляя спину ледяному ветру, уставился в кромешную тьму, словно ждал, когда же кто-нибудь волшебной рукой чиркнет у него под носом. И что-то на самом деле вспыхнуло! Унте даже попятился назад от удивления, провел рукой по мокрым, запорошенным снегом ресницам. Он не сразу сообразил, что случилось, как прорубило этот мрак освещенное четырехугольное оконце. Когда Унте подошел поближе, он увидел огромную (во всяком случае так ему показалось) стену какого-то здания, но сколько ни озирался, дверей так и не обнаружил. Тогда, увязая по пояс в сугробах, дополз до окна и костяшками пальцев побарабанил по стеклу. Тенью мелькнула чья-то голова, рядом с ней прижалась к стеклу другая. Мужчина и женщина. А может, мать и дитя? Разве разглядишь сквозь двойную заиндевевшую раму?
– Это я, Унте! – воскликнул он, сложив лодочкой ладони. – Свой! Дайте прикурить! И я ухожу к черту!
Тени за окном чего-то ждали. Унте еще раз побарабанил по стеклу. Сильней и сердитей, чем прежде. Головы отлетели друг от друга и скрылись. Вскоре где-то на другом конце дома скрипнули отворяемые двери. Унте закусил губу, отругал себя в мыслях («Сумасшедший! Таскаюсь по ночам, ломлюсь в чужие дома!») и потопал, доверяясь скрипу. Там, на пороге, словно застывшее изваянье, его поджидал одетый в черное человек, которого Унте ни за что бы в жизни не узнал, не заговори тот ласковым, чуть удивленным голосом:
– Унте! Вот это неожиданность! Заходи, гостем будешь! Чего топчешься на пороге, в самом деле? Неужто хочешь меня застудить?
– Я домой… Мне бы только прикурить, – бормотал Гиринис, кляня в мыслях последними словами непогоду и водку. – Шел мимо, вижу – свет в окне. А спичек как назло… Дай, ежели имеешь, и я отправлюсь своей дорогой.
– Говоришь, прикурить? Ладно, дам тебе прикурить, я еще никому не отказывала, – плутовски рассмеялась, и смех ее еще больше подчеркнул двусмысленность слов. – Но прежде всего милости просим в дом. В такую погоду хороший хозяин и собаку не выгонит.
Живиле взяла Унте за рукав, и он, сам не понимая почему, покорно проследовал за ней по узкой, как карман, прихожей внутрь.
Однажды он уже был у нее. Только один-единственный разок за минувшие полтора года, прошедшие с того дня, как Живиле перебралась на постоянное жительство в Дягимай. И тогда он тоже был пьян, ввалился, обругал хозяйку, надавал кому-то затрещин, получил сдачи и вышел. Та же железная койка, наспех накрытая смятым покрывалом, напротив – подержанная софа (зеленый плюш!), круглый столик, радиоприемник, аляповато и беспорядочно обклеенные журнальными вырезками, преимущественно цветными, серые стены. Пейзажи, портреты знаменитых спортсменов и кинозвезд. Убогие крохи, собранные со всего мира, начиная с голой русалки на палангском пляже и кончая светилом бразильского футбола, Пеле.
– У меня гость, – сказала Живиле, невинно улыбаясь своими пухлыми губами.
Но раньше, чем она объяснила, Унте увидел развалившегося на софе Альбертаса Гайлюса.
– Глянь-ка, Бертас, кого к нам вьюга замела, – обратилась Живиле к Гайлюсу, и снова ее губы тронула улыбка непорочной девы. – Садись, гость нежданный, поможешь справиться. – Она откуда-то вытащила почти полную бутылку водки и поставила на стол тарелки с остатками ветчины.
«Их объедки!..»
Унте прикурил и, жадно затянувшись дымом, сел. Но не рядом с Альбертасом, не на софу, куда рукой показала хозяйка, а придвинул к столу стул и примостился на нем. Хмуро насупив брови, он следил за Живиле, борясь с соблазном броситься к ней, содрать с нее пальто Альбертаса и убраться к чертовой бабушке, на прощанье одарив каждого из них оплеухой. Однако Живиле, словно разгадав его желание, вовремя сняла чужую одежду и предстала перед ним во всем блеске: стройная, фигуристая, в коротком, василькового цвета, платье, облегавшем ее и не доходившем до колен.
– Откуда путь держите, товарищ механизатор? – спросила Живиле и присела рядом с Альбертасом, но так, чтобы одним бедром касаться Унтиного бока.
– Из чертова царства прямо в пасть дракона, – пробормотал Унте, оттолкнув стул от софы. – А вы, позвольте полюбопытствовать, по какому такому поводу? Помолвку отмечаете, что ли?
Альбертас тряхнул головой, покраснел малость, хотел что-то сказать, но его опередила Живиле:
– Ты, Унте, брат крупного партийного товарища, а от буржуазных предрассудков не избавился. Люди отмечали помолвку в старину. А какое же благословение может быть в наше время? Понравились друг другу, решили, так сказать, барахлишко в одну кучу… раз-два – и свадьба. Не правда ли, Альбертас?
Альбертас, чуть заметно улыбаясь, кивнул квадратной головой с густыми, зачесанными наверх серыми волосами.
– Ты как по писаному, Живиле.
– Налей стаканы, Бертас.
Унте грубо вырвал бутылку из Альбертасовых рук, сам налил и залпом выпил все до дна. Вкрадчивая ласковость Живиле, сытое равнодушие Альбертаса бесили его.
– Бертас… – Унте криво усмехнулся. – Не по-нашему звучит, – добавил он с презрением. – Может, скажете, какая у вас, мистер, фамилия? По виду мы вроде бы с вами знакомы. Не тот ли вы самый, который на ровной дороге своему другу подножку подставил?
Хозяйка и ее хахаль переглянулись. Альбертас залился краской, разинул было рот, но Живиле снова вмешалась:
– Ты что-то путаешь, Унте. Мне кажется, дорога была не ровная, а ухабистая, а тот товарищ, которого ты имеешь в виду, хром на обе ноги.
– Ага, – выдохнул Унте, тщетно пытаясь совладать с нахлынувшей ненавистью и вперив взгляд в Альбертаса. – Значит, начали вы не с того конца. Когда же, мистер Берт, день вашей свадьбы?
– Когда окончательно решим объединить манатки, товарищ механизатор. Раз-два и – свадьба, – явно глумясь над Унте, отрезал Гайлюс.
– Сволочи! – Унте самовольно налил в стакан, опрокинул его и снова налил. – Сволочи! – повторил он, вытерев ладонью губы. – Вам наплевать и на свое, и на чужое счастье.
– Счастье… – глубоко вздохнула Живиле. – Ты, Унте, мог бы пойти в ксендзы.
Он ничего не ответил. Потупил взор, уставился на бутылочную этикетку, чувствуя на себе насмешливый взгляд Альбертаса, прикосновение бесстыдных, беспокойных коленок Живиле и ловя себя на мысли, что должен что-то делать, ежели не хочет, чтобы его, олуха царя небесного, осрамили; должен уйти, но вдруг его охватило полное безразличие. Как часто бывало с ним в таких случаях, сегодняшний день куда-то отступил, исчез, вдруг как через растаявшую завесу тумана брызнули лучи солнца, которые когда-то согрели ему душу. Внезапно всплыл в памяти один ясный осенний денек – прозрачный, чуть затянутый трепетным шелком паутины. Запахло пожелтевшей листвой, картофельной ботвой. (Унте всегда печалил этот запах увядающей природы, и в память врезались случайные, не связанные, кажется, ни с какими значительными событиями картины.) Унте обожал осенний печальный покой, и когда тишину взрывал грохот проезжающей машины или отравлял смрад выхлопных газов, он просто-напросто зверел. Однажды, когда его на повороте обогнал грузовик и, ослепив, обдал облаком пыли (большак в ту пору еще не был заасфальтирован), он чуть не сбил мотоциклом какую-то женщину. Поскольку она несла набитую доверху корзину, Унте решил остановиться и предложил ее подвезти. Женщина что-то ответила ему и залилась смехом. Он не услышал ее слов и выключил двигатель. Потом, как он ни бился, никак не мог его завести. Так они и шли до самой Дягимай: она, толкая мотоцикл, ухватившись за руль, он – вцепившись в багажник, на котором чернела злополучная корзина. Когда они оба добрались до колхозной конторы, у него в ушах стоял звон от ее трескотни: всю дорогу она болтала, что-то рассказывала о себе, удивляя и повергая в изумление Унте своей наивной, простодушной откровенностью, которая всегда сразу подкупала его. Звали ее Живиле, но чаще всего – просто Жильве. Отвратительное имя. Нет, нет, пусть он, Унте, не думает, она не в обиде на мать, не винит ее. Но с другой стороны не скажешь, чтобы она ее любила и уважала, как подобает дочери… Может, в детстве, в незапамятные времена, любила и уважала. А потом они стали постепенно отдаляться одна от другой, отчуждаться, пока в конце концов не стали относиться друг к другу как знакомые, и только. В этом, наверно, и кроется причина того, что она, Живиле, скитается по Литве… Отец? Нет у нее отца… Конечно, конечно, быть-то был, иначе бы и на свет не родилась. Мать уверяла, что отец был порядочный человек и что если бы не его внезапная смерть… Но она, Живиле, ничуть не сомневается, что мать это выдумала, пытаясь утешить себя, оправдать ошибку молодости, подняться в глазах других. Глупая спесь! Словно кому-то важно, умер твой будущий муж за день до свадьбы, не сдержав слова, или сгорел на зорьке ранней в камышах.