355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Йонас Авижюс » Дягимай » Текст книги (страница 32)
Дягимай
  • Текст добавлен: 7 мая 2017, 03:01

Текст книги "Дягимай"


Автор книги: Йонас Авижюс



сообщить о нарушении

Текущая страница: 32 (всего у книги 36 страниц)

IV

В тот же вечер Унте, не находивший себе места, отправился к Бутгинасам.

Ляонас искренне обрадовался, увидев друга, и как истый хозяин велел Руте выставить на стол угощение. Та, привыкшая за долгие годы командовать в доме, обиделась и куда-то удалилась, многозначительно хлопнув дверьми: мол, ты и сам прекрасно знаешь, где что стоит!

Дети на кухне делали уроки, настроение у них до этого было отличное, потому что родители обещали после ужина устроить концерт. Теперь же, когда дело приняло такой оборот, придется лечь спать не только без музыки, но и без оладьев, которые мама собиралась завести на дрожжах.

Унте хотел было уйти, увидев, что взбаламутил покой в семье, но Ляонас Бутгинас забрал у него шапку и насильно усадил («Иначе ты мне не друг…»), а сам стал накрывать на стол. Унте терпеливо ждал, глядя, как Ляонас, разозлившись на жену, тащит закуски, и удивился: «Уму непостижимо, тот ли это Ляонас, который столько лет жил, держась за подол жены?! Даниелюс хорошо сказал: жизнь творит чудеса».

– Нелады у нас, – сказал Бутгинас, угадав мысли Унте. – Иногда вроде бы ничего, но и дня не проходит, чтобы не поцапались. Вот и сегодня: могла же как человек. Ведь это женское дело – угощение… Да еще такому близкому человеку, как ты. Так нет же, обиделась на мою просьбу и упорхнула в деревню. Хочет меня на колени поставить, верховодить, как раньше. Нет! Будем на равных, пусть каждый делает, что положено – мне по мужской части, ей по женской, и порядок.

– Не любишь ты ее, – буркнул Унте, отхлебнув из стакана польской водки, которую, видать, держали для другого случая, но Ляонас взял и в отместку нарочно выставил на стол.

– Не строй из себя уж такого знатока чужих сердец, – рассердился Бутгинас. – Любовь – не камфора, не улетучивается. Много ты, Унте, понимаешь в сердечных делах…

– Почему не понимаю? – набычился Унте. – По-твоему, я не знаю, что такое любовь?

– Знаешь, знаешь, успокойся. – Бутгинас подвинул гостю тарелку с неровно нарезанной ветчиной. – Но, видишь ли, в жизни порой бывает так, что человек сам себя не узнает. Скажем, я. Когда-то я мог ей ноги мыть и воду пить, а теперь пальцем для нее пошевелишь и чувствуешь себя униженным. Не-ет, пусть все сама, как и подобает! Хватит! Порой так взыграет ретивое, что хочется все делать ей наперекор, каждый пустяк, а порой обмякнешь, как воск на огне, кажется, вот-вот упадешь на колени, начнешь ей снова служить и будешь счастлив, как раньше. – У Бутгинаса увлажнились глаза. – Э, поди разберись, Унте, в человеческих чувствах. Спутались, смешались, как нити с размотавшегося клубка, попробуй найти конец, распутай.

– То-то и оно, что запутались, – согласился Унте, вспомнив Габриеле. – Идешь вроде бы по ровной дороге, и тебе и в голову не придет, что нечистый тебе ножку подставит. Ан нет, подставляет. И летишь, брат, кувырком в болото, откуда сухим не выберешься.

– Так что, у тебя с Салюте тоже худо? – как бы обрадовался Бутгинас. – По правде говоря, вы никогда и не ворковали, как голубочки.

– Живем, детей растим, и все. На кой черт ворковать? – Унте замолк, устыдившись своей неискренности, и, заметив ухмылку Ляонаса, добавил: – С другой, может, и ворковал бы, но с Салюте… То-то… не каждому удается найти свою горлицу.

– Любовь – великая штука, Унте, – погрустнел Бутгинас, глядя на выпитый стаканчик. – Кто однажды ее испытал и потерял, всю жизнь будет оплакивать.

– Красиво говоришь. Умеешь. Не зря в предсельсовета ходишь, – добродушно усмехнулся Унте.

– А ты не смейся. Молод еще, когда-нибудь на собственной шкуре испытаешь. Ведь бывает и так: кого любовь в юности обошла, того в старости разыщет.

– Бывает, – вздохнул Унте. – Жизнь как свалка – чего только в ней не раскопаешь.

Он взял отпитый до половины стаканчик, поднес к губам, подержал, повертел, согрел в ладонях и снова поставил на стол. Перед глазами как живая стояла Юргита. Унте так и подмывало все рассказать Ляонасу. Расскажет и, кажется, гору с плеч свалит. Но он вдруг испугался, смекнув, что это кощунство – делиться с другим тем, что принадлежит тебе одному и составляет чуть ли не смысл твоей жизни. Нет, пусть это останется в сердце, за семью замками, как святыня в алтаре: если ее и извлекают на свет божий, то только для того, чтобы перед ней преклониться. Унте умом, может, и не понимал, но чутье ему подсказывало, что никто перед его любовью преклоняться не станет, ее, скорее, осквернят, поглумятся над ней, потому что таков уж человек – возьмет да унизит то, что самому недоступно.

– Ну чего замолк? Давай выпьем, – засуетился Бутгинас и налил в стакан Унте. – Почему это – я все время по полной, а ты все время по половинке?

– Не хочу. Я свое отпил.

– Ладно, не пей. За это тебя, дружище, только похвалить можно. – Бутгинас снова опрокинул свой стаканчик до дна. – А я стал перебарщивать. Все ссорюсь с Рутой, нервы не выдерживают. Вот и заливаю для успокоения. Знаю, от этого никому не легче. Стараюсь держаться, но ничего из этого не получается.

– И не получится, если не противиться. И со мной так раньше было: клялся всеми святыми, мол, больше ни капли, а, глядишь, пройдет неделя-другая, и я снова готов, шатаюсь по канавам, по болотам, в глазах темно… Меры не знал. Чем больше, бывало, хмелею, тем чаще за рюмку хватаюсь, а надо бы наоборот. Но уж если разошелся разве остановишься. Сам себя, бывало, приструнивал, как коня, которого первый раз запрягли: тише, не дури, не мечись в оглоблях, а нечистый только похихикивает, только подзуживает: веселья в жизни, Унте, что кот наплакал, дуй дальше до победного конца. И я дул. А нынче на встрече Нового года заартачился и…

– …и ни капельки?

– Так легче. Пока не начал, и не надо. Нечистый, конечно, искушает, но ежели ты не отведал его зелья, то еще можешь отбояриться. Но попробуй удержаться, когда лицо уже пунцовое и в затылке стучит. А я на Новый год взял да и удержался, – похвастался Унте, разомлев от польской водки и пытаясь свыкнуться с мыслью, что пора вставать из-за стола.

Ушел он, изрядно выпив. Бутгинас упрашивал его, обещал открыть новую бутылку (ясное дело, из мести к Руте, которой все еще не было), но Унте – нет и нет: дал себе слово с Нового года пить столько, чтобы свиньей не стать. Но когда он оказался во дворе, то и сам не заметил, как зашагал к бане, словно кто-то накинул ему веревку на шею и приволок к окну комнатенки Мармы; некоторое время Унте переминался с ноги на ногу, как бы норовя сорваться с привязи, негромко ругался, зубами клацал, то требуя, чтобы банщик проснулся, то желая ему, чтобы заснул навеки. Наконец он все-таки сорвался с привязи и чуть не заплакал от радости, почувствовав волю. Смрад этот Марма, смрад его водка, все смрад! Ура! Он мчался домой как угорелый, но когда опомнился, то увидел, что стоит возле Гайлюсовой усадьбы. Сплюнул и снова пустился куда глаза глядят. Побродил часа три, вернулся к Салюте почти трезвый и вконец измочаленный. Было приятно оттого, что поборол себя, правда, не знал, куда деться от злости и головной боли. Однако на другой день расхаживал гордый, выпятив грудь, и хвастался домочадцам, что не может без отвращения думать о водке, хотя на самом деле похмелье затягивало его, как прорубь утопленника.

Собутыльники посмеивались: испортился Унте Гиринис; был настоящий мужик, мог зараз две бутылки выпить, а теперь уже рюмашки считает, как бухгалтер колхозный приплод, – некуда дружкам от стыда глаза девать.

Унте такие разговоры приводили в ярость, он едва сдерживался, чтобы не дать злопыхателям в морду, и решил еще крепче «завязать», потому что любил действовать всем наперекор.

Так прошла зима, настала весна. Равнины запахли первыми прокосами клевера. Из Вильнюса приехали телевизионщики. Сняли Унте на тракторе, со Стропусом у колхозной конторы, потом в зале Дома культуры, где он должен был спеть несколько старинных песен. Саулюс Юркус выразил сожаление, что телевидение не приехало раньше, когда еще пела Габриеле, – товарищи могли бы снять удивительный дуэт. Правда, оба они исполняли только современные песни, а старинные никто так не выводит, как Антанас Гиринис. Один из приезжих ухватился за слова Юркуса и предложил пригласить товарищ Стропене («Не важно, что она больше в хоре не поет…»), но Унте и слышать не хотел о дуэте. Все, что произошло между ним и Габриеле, которую он когда-то чуть ли не презирал, казалось ему какой-то нелепой выдумкой, созданной его взбудораженным от алкоголя воображением. Порой ему почти удавалось убедить себя, что так оно и есть, но, услышав пересуды людей или увидев полнеющую с каждым днем Габриеле, он должен был признать свое поражение. Там, под платьем, его ребенок! Было странно и неспокойно на душе оттого, что у ребенка будет другая фамилия, другой отец, который вовсе не отец ему, словом, совсем не такая судьба, какая могла у него быть, живи он с родным отцом. Бывает же такое в жизни! Вырос ты на своих равнинах, как лесное дерево, семена которого занес сюда ветер, а ведь мог же корни пустить и где-нибудь в Африке среди слонов и жирафов или где-нибудь в сибирских снегах, ежели бы ветры судьбы занесли туда твоего отца. А Юргита? Почему такая женщина должна была родиться в большом городе, в интеллигентной семье, а не под соломенной Пирсдягисовой кровлей, там, где выросла Салюте? Кормила бы она сейчас гусей, была бы любимой женой, хозяйкой, и Даниелюс только издали… при виде ее слюнки бы пускал… Н-да-а-а, будь она Салюте Пирсдягите… Но разве лебедь может вылупиться из куриного яйца? Ну и дубина же ты, Унте, стоеросовая! Разве на кусте крапивы вырастишь розу… И вправду совсем свихнулся! Человек не выбирает ни счастье, ни несчастье, они к нему сами, непрошеные, приходят. Скажем, Гайлюсы. Разве не хотелось им спокойно дожить свой век и умереть в постели при свете погребальных свечей? То же можно сказать об Альбертасе, которого алчность сделала отцеубийцей (хотя в этом деле еще много неясного); да и доля Мармы не слаще: приехала мать Живиле, и выяснилось, что это та самая женщина, с которой он в молодости дочь прижил. Несчастье не обошло стороной и Даниелюса, хотя он совсем его не ждал в тот пригожий летний вечер, когда вместе с Андрюсом Стропусом возвращался со стройки.

О несчастье, случившемся с братом, Унте узнал сразу же, но увидеть его не удалось, потому что, когда он помчался на мотоцикле в Епушотас, Даниелюса уже увезли в Вильнюс. Алюте всхлипывала у дверей, взывая ко всем святым, и нельзя было понять, кого ей больше жалко – «нашего дорогого секретаря» или «дорогушу, родненькую хозяйку», которая уехала на «скорой помощи», чтобы ухаживать за мужем и слезы лить.

На другой день Унте позвонил в Вильнюс. Не по своей воле, а по слезным просьбам домочадцев, потому что сам он не любил и не умел говорить по телефону. Дежурная сестра ответила, что больной пока что без сознания. Назавтра повторилось то же самое. Дела брата, видать, совсем плохи, мелькнуло у Унте… да, всякое может случиться… И вдруг его обжег стыд: как он может так спокойно думать о смерти близкого человека. Но ничего с собой поделать не мог: все эти дни он все равно больше думал о Юргите, чем о Даниелюсе.

Однажды дежурная сестра предложила ему поговорить с Юргитой, которая находилась рядом. Столько не виделись, и вдруг после такой беды – говори! Когда ты с человеком с глазу на глаз, то порой стоит бросить взгляд, кашлянуть, многозначительно помолчать, и тебя понимают, а когда по телефону говоришь, то чувствуешь, словно перед тобой железная стена… Услышав ее голос, Унте почти онемел. Наконец промямлил что-то. Как Юргита ни старалась, он все равно почувствовал в ее голосе приглушенные рыдания и положил трубку, даже не сказав «до свиданья». Только на полпути к дому пришел в себя и стал вспоминать, что она ему говорила. Как и обещала по телефону, Юргита через несколько дней вернулась в Епушотас, а потом приехала в Дягимай. Она осунулась, но держалась бодро, хотя старик Гиринис сразу же своим цепким взглядом заметил, что невестка притворяется, желая успокоить его. Унте слушал рассказы Юргиты, одобрительно кивал головой и ждал, когда же она, как тогда по телефону, предложит ему поехать в больницу к Даниелюсу.

Уехали они в субботу. Разнаряженный, надушенный дорогим одеколоном Люткус сидел за рулем, Юргита – рядом, а Унте с Юстиной устроились на заднем сиденье. И отец с Бируте хотели поехать, но Юргита отговорила старика: поездка, мол, может повредить его забарахлившему сердцу, а Бируте не решилась оставить дом и детей на попечение мужа, который, как и раньше, преданно служил зеленому змию. Решили, что отец и Бируте навестят Даниелюса в другой раз, а Унте присмотрит за Стиртами и за своим домом. Но пока они собирались, Даниелюс начал ходить, и старик Гиринис, успокоившись, решил подождать, пока сын совсем выздоровеет и вернется в Епушотас.

В другой раз Унте отправился в больницу к Даниелюсу и без Юстины, и без Бируте – та снова не могла вырваться из дому. Люткус всю дорогу корректно молчал, коротко и вежливо отвечая только на вопросы. Юргита погрузилась в свои мысли и почти не замечала устроившегося за спиной попутчика. Унте испуганно вздрагивал, краснел от ее голоса и притворялся спящим. Было удивительно хорошо молчать, смотреть на ее черноволосую головку, откинувшуюся на спинку сиденья, и чувствовать нежный аромат духов. Мимо, как во сне, проносились поля с разбросанными на них поселками, стадами, со снующими машинами, с блеклыми озимыми, которые, отяжелев от влаги, клонились к земле под пасмурным небом уходящего лета.

Даниелюс не мог найти себе места: пора начинать косовицу, а метеорологи ничего хорошего не сулят. Он ходил по палате, стуча костылями, волоча ногу в гипсе, и, когда посетители его успокаивали, тряс головой и грозил высшими карами тем, по чьей вине человек вынужден сменить живую работу на больничную койку.

Унте хотел сказать, что он полностью разделяет гнев брата – мало их всех повесить, надо бы прилюдно жилы вытянуть, чтобы другим неповадно было, – но стеснялся других посетителей, пришедших раньше его: товарищей Клигаса и Малдейкиса. Поэтому сидел съежившись в уголочке у окна и тихо слушал, вздрагивая всякий раз, когда в разговор вмешивалась Юргита.

Юргита. Ты поправляешься не по дням, а по часам…

Даниелюс. Да, я сейчас себя чувствую неплохо. Если бы не эта гипсовая колодка…

Товарищ Клигас. Радуйся, что так кончилось.

Малдейкис. Конечно, конечно. Когда суешь голову под топор, не удивляйся, если лоб рассекут.

Даниелюс. Человек до последней минуты не знает, как поступить в такой момент.

Товарищ Клигас. Знает, товарищ Даниелюс, хотя возможно, и не дает себе в том отчета. Наши поступки запрограммированы, все зависит от наших убеждений, темперамента, жизненного опыта… Если человек бежит, оставив товарища в несчастье, то не потому, что у него длинные ноги…

Юргита. …которые подгоняет инстинкт самосохранения и необузданный эгоизм.

Малдейкис. А может, здравый рассудок, вынужденный мгновенно решать: либо броситься в огонь, либо разумно отступить, хотя кое-кто такое отступление склонен называть предательством.

Юргита. По-моему, в таких случаях первенство должно быть отдано сердцу. Когда утопающий взывает о помощи, некогда рассуждать, стоит ли ему протягивать руку, и дрожать от мысли, как бы обоим не пойти ко дну.

Малдейкис. Это личная точка зрения.

Даниелюс. В самом деле?

Малдейкис. Есть еще государственная. Государству не все равно – один или двое пойдут ко дну. Был случай, когда погиб очень полезный товарищ, бросившийся спасать другого. А спасенный оказался закоренелым бандитом, отсидевшим пятнадцать лет за убийство.

Товарищ Клигас. Да, ужасная история. Но это только случайность. Неужто вы, товарищ Малдейкис, полагаете, что этим можно оправдать бесчеловечный поступок?

Малдейкис. Что вы, товарищ Клигас! Напротив! Это я так, к примеру. Кому не ясно, что долг каждого человека… Постарайтесь меня правильно понять, товарищ Клигас. Я потрясен до глубины души, я этих негодяев готов в порошок стереть, ведь Даниелюс не просто мой знакомый, его несчастье не может меня не волновать.

Товарищ Клигас согласился, что несчастье и вправду ужасное, но теперь, когда все уже позади, не мешало бы вспомнить пословицу: нет худа без добра. Так и в этом случае – человек столкнулся с испытанием и показал, чего он действительно стоит, раскрыл то, чего в нем до сих пор не замечали. И тут же товарищ Клигас принялся рассказывать о затянувшемся строительстве фабрики в Гедвайняй, о том, что вряд ли в начале квартала будет пущена первая линия. Так что товарищ Гиринис был абсолютно прав, когда сигнализировал, прав, хотя те, кто навязал ему свою волю, и не хотят этого признать.

– Акции Даниелюса растут, – сказал Малдейкис, покинув вместе с Юргитой и Унте больницу и предложив им пообедать в ресторане. – Готов биться об заклад, что его переведут в Вильнюс. После нескольких лет добровольной ссылки вы, Юргита, вернетесь к нормальной жизни. Ведь вы не станете отрицать, что в этом захолустье чувствуете себя, как канарейка в клетке?

– Нет, не стану, – искренне призналась Юргита, рассеянно разглядывая меню. – Думаете, это так просто: вырвал из городского асфальта дерево и перенес в провинциальную березовую рощу? В городе мои корни, пусть я и оторвалась от них, но они мои. Трудно укорениться на чужой почве.

«Это не ее слова, – подумал Унте, сердясь на Малдейкиса за то, что тот примазался к ним. – Точно так же о ней сказал когда-то Даниелюс, только, кажется, сравнил не с деревом, а с цветком».

– Ну вот, видите, – не унимался Малдейкис, стараясь расшевелить хмурую Юргиту. – Снова в город своего детства, и будете счастливы.

– С Даниелюсом я везде счастлива.

Малдейкис нетерпеливо махнул рукой, словно хотел что-то сказать, но сдержался и только многозначительно улыбнулся («Говорите, говорите, но мы-то знаем, как на самом деле…»).

Юргита вспомнила, что не раз говорила Даниелюсу, что чувствует себя чужой в Епушотасе и никогда, наверное, не будет здесь счастливой. Не выболтал ли это Малдейкису сам Даниелюс в редкие минуты откровенности, когда, доверившись искренности собеседника, мог открыть душу не очень достойному человеку.

– Могу повторить: с Даниелюсом я везде счастлива, – сказала она, глядя Малдейкису прямо в глаза.

– Хорошо, будьте счастливы. – Малдейкис глубоко вздохнул, помолчал, покосился на Унте, как бы прикинув, стоит ли при нем заводить такие разговоры. Наконец решился – Возможно, правильно говорят, что каждый – кузнец своего счастья. Давайте же ковать его и верить, что самый близкий человек – единственный на свете. Давайте вместе с другими из него делать мученика и героя, даже если здравый рассудок противится этому… Я лично считаю, что героический поступок должен привести к эффективному результату, – Малдейкис перевел дух и продолжал: – Матросов закрыл грудью амбразуру и заставил замолчать вражеский пулемет, тем самым он спас жизнь не одному своему товарищу. А связываться с хулиганами из-за какой-то девки, которую каждый запросто тащит в кусты, это… Скажете, он этого не знал? Скажете, поступил как рыцарь и тому подобное?.. Пусть так! Но прежде всего он должен был подумать о себе, о том, что нужен обществу, и конечно же о вас, любимой женщине. А если бы Даниелюс погиб? Ведь он мог бы пройти спокойно мимо.

– Он не был бы Даниелюсом, если бы прошел мимо. Был бы чужим человеком, и мы бы никогда в жизни не встретились.

– Вы особенная женщина. – Малдейкис поднес к губам свою рюмку и, потягивая, выпил ее до дна. Унте тоже. Только Юргита равнодушно ковыряла вилкой салат. – Я это давно заметил. В ту минуту, когда мы познакомились. Даниелюс родился под счастливой звездой.

– Когда вы познакомились? Когда же это было? – глупо спросил Унте, лихорадочно искавший повод вмешаться в разговор, потому что чувствовал себя чужим и ненужным.

Малдейкис изобразил на своем лице удивление, посмотрел на него свысока и осклабился:

– Когда-то! Когда царили хорошее настроение, светлые надежды и красивая женщина!

– Тогда товарищ Малдейкис думал, что я не достойна Даниелюса, – ответила Юргита, уважительно глянув на Унте, который, покраснев до ушей, опустил низко голову.

– Не будьте жестокой. Я сразу заметил, что вы особенная женщина. А я простой смертный.

Малдейкис вдруг замолк и принялся за еду.

Унте, вспотев от волнения, глядел на них исподлобья, потому что, как он ни старался, все у него получалось не так. Дома, кажется, умел держать себя за столом и за острым словцом в карман не лез, а здесь был сам не свой. А если что и говорил, то просто курам на смех. Нож был удивительно тупой, вилка скрежетала, неподатливый бифштекс скользил по тарелке, Унте чуть было не перевернул ее. А уж столик как на курьих ножках – только задень, и качается во все стороны; от стыда хоть вой, когда на скатерть то суп прольешь, то коньяк из налитой доверху рюмки. Унте с завистью смотрел на Малдейкиса: как любезно говорит он с Юргитой, как услужливо протягивает ей хлеб, как чинно подносит фужер с минеральной водой, тотчас угадывая малейшее ее желание!

– Товарищ Антанас, – повернулся он вдруг к Унте. – Вы когда-нибудь любили всерьез? Такую женщину, которая приковывает к себе ваше сердце, связывает вам руки, и кажется, что погибнете, если не вырветесь на волю?

Унте смешался, пожал плечами, пробормотал что-то. В голове вдруг мелькнуло: «Да, я такую люблю. Но не гибну, мне хорошо, что она есть. И трудно. Очень трудно. Но пусть эта добрая ноша не покидает меня, пока я живу на земле».

– Вы любите женщину, а ей все равно. Нет, она вас просто презирает. И вдруг слово берет ваша мужская гордость. Погодите, грозится эта гордость, я в ваших глазах такой и сякой – карьерист, перестраховщик, ничтожество. Еще посмотрим! Когда-нибудь вы вспомните меня и должны будете признать, что горько ошибались. Я вам докажу, что я лучше, чем кажусь. – Последние слова Малдейкис произнес, повернувшись к Юргите, на губах которой сияла улыбка. – Вот видишь, товарищ Антанас, чем все кончается, когда любишь такую женщину. Она делает тебя несчастным, но и более добрым, однако это слишком скромная награда за отвергнутую любовь. И все-таки награда.

– Если то, что вы сейчас сказали, правда, та женщина может гордиться, – тихо промолвила Юргита. – Не так уж часто удается сделать добрее испорченного человека.

– Испорченного? И это после всего, что вы услышали? – Малдейкис не скрывал своего разочарования. – Ваше неверие убийственно!

– Хорошо, попробую поверить. За ваши успехи, товарищ Аполинарас. Куда бы вас судьба ни занесла, будьте всюду счастливы, – попыталась пошутить Юргита.

Все трое подняли рюмки, чокнулись. Унте даже пролил немного, так сильно ударил, – лаукувский секретарь начинал даже нравиться ему, особенно после его проповеди, с которой он обратился к нему, как к равному.

– Счастливы… Не надо иронизировать, милая, – Малдейкис вдруг нахмурился и, неразговорчивый, рассеянный, стал искать взглядом официанта. А когда тот подошел, сам расплатился, властно приказав Унте спрятать бумажник в карман. – Позвольте откланяться, – сказал он загробным голосом, когда все вышли из ресторана. – Живите! – Он по-мужски пожал Унте руку и, наклонившись к Юргите, неожиданно чмокнул ее в щеку.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю