355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Йонас Авижюс » Дягимай » Текст книги (страница 28)
Дягимай
  • Текст добавлен: 7 мая 2017, 03:01

Текст книги "Дягимай"


Автор книги: Йонас Авижюс



сообщить о нарушении

Текущая страница: 28 (всего у книги 36 страниц)

III

Утром Юргита просыпается с таким чувством, будто за окном дождь. Некоторое время она лежит, наслаждаясь теплом уютной постели. Даниелюс вроде бы уже встал. И Алюте хлопочет на кухне. Как хорошо, что и в редакции сегодня выходной!

Она зажмуривается, внимательно прислушивается к монотонному шелесту во дворе, и из тумана недавнего прошлого медленно высвечивается одно летнее утро, именно то летнее, а не другое, когда Даниелюс уехал в Вильнюс. Хотя, если хорошенько подумать, ничего особенного тогда и не случилось.

…Алюте кричала вдогонку: зонтик, родненькая, зонтик!

Юргита подняла воротник замшевого полупальто и побрела по размокшему тротуару. Она обожала солнечные дни, но сегодня от души радовалась мерзкой погоде, – грязные улицы почти пусты, и можно блуждать наедине со своими мыслями, забыв обо всем на свете. Если судить по календарю, то пора надевать шубу или, на худой конец, теплое пальто, тогда меньше было бы любопытных взглядов, но Юргита всегда делала так, как ей казалось удобней и лучше, а рутина всегда ее раздражала. Пусть судачат, что супруга первого без зонтика, одета не по сезону, в джинсах, засунутых в сапожки, которые в этом благопристойном райцентре подошли бы скорей какому-нибудь сорвиголове, чем женщине с солидным положением.

Юргита знала, что сплетни – удел не только Епушотаса (у жизни свои законы), однако все равно не любила этот провинциальный городок, который жители почему-то гордо величали городом; он остался для нее таким же непривлекательным, почти отталкивающим, как и в первые дни, когда она сюда перебралась на постоянное жительство. Рутина, пересуды, смешные притязания, интеллигенты, похожие на вчерашних крестьян, одетых франтовато. Только любовь к Даниелюсу согревала ее, не давая закоченеть под этими чужими небесами.

Мимо прогрохотал грузовик. Юргите показалось, что водитель нарочно взял вправо, поближе к тротуару, чтобы обляпать ее жижей. Она остановилась, обернулась, вытерла лицо. Мокрый снег слепил глаза, сквозь белую завесу едва виднелись дома, маячившие на противоположной стороне улицы: вокруг них, как рыбы вокруг потонувшего корабля, сновали люди. Неподалеку от этих домов была автобусная станция – как бы еще одна жертва в снежном море. Счастлив тот, кто сейчас сядет в автобус и умчится из этого города утопленников, чтобы больше никогда сюда не возвращаться.

Вот тогда и случилось то, чего сама Юргита никак не могла себе объяснить. Опомнилась она только на полпути в аэропорт. В окне автобуса мелькали поля. Мокрый снег прекратился, но зарядил дождь. Юргита почему-то подумала, что в Вильнюсе сейчас наверняка солнце светит. И увидела широкую улыбку счастливого Даниелюса. Будет ему сюрприз! Однако вскоре радость ее поблекла: вдруг поняла, что если и полетит, то не из-за того, что соскучилась, а для того, чтобы бежать от какой-то преследующей ее тощищи. Да, да, это неожиданное бегство не ради Даниелюса, а ради себя самой. Сумеет ли она ему это объяснить? Нет. Потому что факты только констатируют, но ничего не объясняют.

Поэтому-то она и вернулась назад, не улетела…

Юргита пытается отделаться от настроения, навеянного воспоминаниями. Но сердце все сильнее захлестывает непонятная тоска и тревога.

– Зонтик не забудь, – напоминает она Даниелюсу, услышав его тихие шаги в спальне.

– Я тебя разбудил? Прости.

– Когда за окном дождь, я почему-то вспоминаю нашего Межелайтиса: «Здесь Литва. Здесь льют дожди литые…» – говорит Юргита, открывая глаза.

– Никакого дождя нет. – Даниелюс раздвигает шторы, и всю комнату заливает яркий свет утреннего солнца.

– И вправду… – Юргита удивлена и немного разочарована. – А мне показалось… Такой шум, словно вода с крыш…

– Это ветер. – Даниелюс улыбается, наклоняясь над кроватью. – Полежи еще, понежься, ведь сегодня у вас выходной.

Юргита молчит, вперив беспокойный взгляд в потолок. Лицо изменившееся, отрешенное – выражение, всегда настораживающее Даниелюса.

– Не льет… Странно… – наконец произносит она и снова закрывает глаза, словно боясь, что он прочтет ее мысли. – Я вспомнила одно дождливое утро. Со всеми подробностями. И так ярко, словно все было вчера.

– Наверное, то утро было давным-давно, когда мы еще с тобой жили врозь?

– Нет, то было прошлой зимой. И жили мы не врозь, а вместе, хотя в тот день ты и был далеко от дома. – Она снова молчит. Подбадривает себя, а может, ищет подходящие слова: скажешь – и все поймет. – С тобой никогда так не бывает: вдруг наваливается такое, чего и не объяснишь? Вдруг захочется сделать то, о чем минуту назад еще и не думал. Короче говоря, хочу в Вильнюс! Сегодня же. Соскучилась, как сказочная Эгле, по родному дому. Навещу родителей, схожу в театр, в филармонию… А через три-четыре дня я снова твоя…

– Через три-четыре дня… – бормочет Даниелюс. – Это же целая вечность! Ну ладно, поезжай, понимаю тебя. Оставь своего сказочного Жильвинаса…

Юргита быстро сбрасывает с себя одеяло – через два часа самолет, а до аэропорта изрядный кусок.

– Только не грусти, хороший мой, – частит она, обвив руками его шею. – Я уезжаю, но не покидаю тебя.

Под крылом самолета – муравейник крошечных домиков, изрезанный змеящимися фиордами улиц, по которым во все стороны снуют разноцветные жучки-автомобили; на солнце сверкают шпили костелов, все ближе и ближе извивы Нерис, опоясанные зеленью, с белым пароходиком на водной глади, с лодками и рассыпанными по берегам песчинками – людьми.

Здравствуй, родной город! Ты снова по-отечески протягиваешь мне свои руки, такой милый, такой близкий и удивительно уютный, что, кажется, ничего дурного не случится, возьми и упади я в твои радушно распростертые объятья. Мои ноги еще не коснулись земли, но я уже слышу твое горячее дыхание. Я чувствую, как бешено колотится твое сердце, и в его биении бурным эхом отдается знакомый мне мятежный зов. Я вдыхаю запах асфальта, смешанный с выхлопными газами, с медовым ароматом только что отцветших лип, вижу, как ветер гоняет облака пыли, вижу зелень в твоих стилизованных парках и скверах, где стрекотало мое детство и куда я приходила со своими мечтами в годы девичества.

Людской поток подхватывает Юргиту и вносит в битком набитый автобус. Зажатая со всех сторон, она одной рукой держится за поручень. Удушливый запах тел, перебранка – кто-то кому-то наступил на ногу, кого-то толкнули локтем в лицо. Но Юргите хорошо, очень хорошо – знакомый ритм города захватывает ее, диктует свои правила; за окном автобуса бегущий кинематографической лентой уличный пейзаж; машины, вечно спешащие куда-то горожане, запрудившие тротуары… Да и в самом автобусе – давка, толчея, масса тел без устали качается, обновляясь на каждой остановке. И все до боли свое, и чертовски приятны эта бесконечная спешка, это бегство от кого-то куда-то, это безостановочное движение, от которого все дрожит.

А вот и дом, свидетель Юргитиной юности. Двор, в котором она никогда не играла, окна, в которые она глядела уже будучи взрослой девушкой, – гнездо детства в другом районе города, его снесли бульдозерами, и теперь там маячит многоэтажное крупнопанельное здание универмага. Может быть, завтра Юргита съездит туда и постоит, словно у какого-нибудь гигантского памятника погребенному детству.

Родители, конечно, счастливы, шутка сказать, дочка приехала на целых три дня. И Юргита счастлива, что доставила им эту радость. Однако уже на другой день она зашла в кассы аэрофлота и купила билет на самолет, вылетавший в тот же вечер. Что же это – всего сутки пробыла в Вильнюсе… Вчера посидела, поговорила с родителями… Дверь на балкон была открыта, с улицы доносился запах вьюнка, убаюкивающий шум города струился в комнату вместе с лунным сиянием, и Юргита как бы черпала это сияние пригоршнями, растянувшись на своем почти забытом девичьем ложе.

В самом деле, она вчера даже и не думала брать билет на сегодня. В другой комнате о чем-то шептались родители, советовались, наверное, чем бы порадовать дочку в эти дни гостевания, а она смотрела на свои руки, залитые лунным светом, и черпала его горстями. Полнолуние всегда было связано у нее с какой-то тревогой и укорачивало ее цветные сны. Перед глазами проносились какие-то картины – хаотичная мозаика прошлого: вчерашний день, юность, детство, школьные годы. Она мечтала стать художницей, но требовательность к себе порождала массу сомнений, не будет ли она посредственностью, а если даже ценой упорного труда добьется чего-то, то стоит ли из-за него, из-за этого «чего-то» надевать на себя ярмо мнимого жреца искусства? Золотая медаль широко открыла ей двери в высшие учебные заведения, но и теперь она не могла бы с полной уверенностью сказать, в какие именно двери ей следовало войти, какую профессию выбрать. В самом деле, может, продолжить семейную традицию и поступить на медицинский? Но Юргита предпочитала подвижный образ жизни, ее привлекали поездки, путешествия, возможность общения с новыми людьми, и потому ее выбор пал на журналистику. К тому же ее не оставляла юношеская уверенность в том, что, исцеляя души, а не плоть, она сможет принести людям куда больше пользы. О святая простота! О юношеская наивность! Все, что тебе кажется простым, позже встанет перед тобой непробиваемой стеной. Еще не раз тебя до глубины души обидит отношение некоторых твоих коллег к своей профессии, равнодушие, злоупотребление властью в личных целях. Таких меньшинство, будешь себя утешать, но они глубоко внедрились, и тебе, от природы тяготеющей к добру и справедливости, будет бесконечно тяжко. Нет, журналистика – это не только веселые путешествия и приятное общение с людьми, это тяжкое бремя, особенно для женщины, если бремя это честно нести до конца.

…Утром Юргита встала в приподнятом настроении, позавтракала с родителями и отправилась в город. Весь день был расписан: визит в редакцию, после обеда встреча с подружками где-нибудь в кафе, получение в кассе театра билета на завтрашний спектакль (об этом она договорилась заранее). Однако к редактору решила не заходить, хотя, уезжая из Епушотаса, и собиралась; в самом деле, стоит ли требовать от человека, чтобы он один взялся решать такие проблемы, ключ к решению которых надо, пожалуй, искать на другом, более высоком уровне. Да, Даниелюс прав, относясь ко всему трезво. Действительно, зачем браться за неапробированные темы. Когда скажут – вперед, в новом направлении! – тогда и двинемся, а теперь давайте с песней по старым рельсам катить. Хохоча во весь рот, беззаботно славя светлое будущее. Вперед, через мусор и навоз, не видя этих завалов, вперед! В Гедвайняй, скажем, строят новый промышленный гигант. Тогда-то и тогда-то будет пущена первая очередь, столько-то и столько-то произведено продукции… Руководители сидят в президиуме и улыбаются, инженеры поддерживают, рабочие аплодируют тем и другим. Успешно выполним… перевыполним… Ура! Может, есть какие-нибудь трудности? А где их не бывает? Но мы, дескать, руководствуясь указаниями… чувствуя ответственность… как патриоты… в знак благодарности… принимая на себя обязательства… борясь за светлое… Нет, не страшны нам никакие трудности. Не страшны!

Но, для того чтобы пустить первую очередь такого гиганта, одного энтузиазма мало. И если ее не пустят, неужто один Гиринис будет виноват?

Юргита знала: убедить шефа не удастся, однако приготовилась к прямому и откровенному разговору. Не столько как журналистка, не умеющая трезво оценивать события, сколько как любящая женщина, которая может совершить глупейший поступок ради самого близкого человека, чтобы только не сидеть сложа руки…

Редактор был в заграничной командировке, и Юргита обрадовалась, что не надо будет ни доказывать, ни опровергать. Она поднималась по широкой лестнице и была не в силах подавить странное чувство отчуждения, какое, вероятно, испытывают попавшие сюда новички. Вот ее рабочий кабинет, тысячу раз виденная картина, открывающаяся с балкона, знакомые лица… Ей и теперь было грустно, словно она что-то потеряла навеки. Ну что за необузданный эгоизм! Что за максимализм! – сердилась она на себя. Во что бы то ни стало заполучить то, что в ту пору казалось самым дорогим, и не пожертвовать взамен ни крохи из того, чем до сих пор обладала!

Она с насмешкой подумала: какая тут может быть жертва, когда получаешь больше, чем теряешь, и с облегчением вздохнула. Никогда она так неприкаянно не чувствовала себя в редакции, как сейчас. Какая-то чужая, как будто приблудная. А ведь и полугода не прошло, как была здесь в последний раз. Нет, так быстро время не может замести следы.

Коллеги Юргиты тащили ее к себе, угощали кофе, рассказывали пикантные истории, столичные новости, спрашивали, как дышится на вольном деревенском воздухе. Перед тем к ней в коридоре прицепился Бушма из сельхозотдела, подскочил, обдал легким запахом «чернил» и давай рассказывать новый анекдот, суть которого Юргита так и не уловила, хотя сам рассказчик помирал со смеху. К ним присоединился выскользнувший из своего кабинета приятель Бушмы Гурбус, как всегда спешивший в секретариат; и он был весь начинен слухами и сплетнями. Гурбус тут же поведал ей, как однажды на весьма высоких торжествах в районе он увидел такую картину: все жены начальников были одеты в одинаковые импортные платья, хотя каждая из них, приобретая свой наряд прямо на базе, не сомневалась, что только у нее будет столь редкая и шикарная обнова. Гурбус конечно же не подумал, что этим пошленьким рассказом может обидеть Юргиту: если раньше, до замужества, она бы весело посмеялась вместе с ним, то сейчас принялась защищать жен начальников.

– Я все чаще убеждаюсь в том, что провинция – это не географическое понятие. Провинциальным может быть любой человек, где бы он ни жил, – сказала Юргита своей бывшей сослуживице Инезе, когда они обе зашли в кафе не только за тем, чтобы выпить кофе, но и чтобы вспомнить старые времена.

Инеза стояла на своем: район остается районом, независимая женщина может раскрыться только в большом городе, потому что здесь лучше условия для развития интеллекта и короче дистанция от быта до бытия. Пока она выпила свою чашечку кофе, Юргита должна была выслушать целую лекцию об эмансипации «слабого» пола, о залоге женского счастья, увы, пока что недоступного нам, потому что движемся мы к нему черепашьими шагами; а виноваты сами – нет у нас, мол, достоинства ни на грош, потому-то мы, женщины, в кабале у своих двуногих трутней…

Инеза как была, так и осталась верна своему старому боевому знамени: за гегемонию женщин против мужчин которые, как и все самцы в природе, ничтожнее, чем женский род, стоят на более низкой ступени умственного развития (не говоря уже о мире чувств!) и никоим образом не заслуживают того места в обществе, какое сами себе отвели. Она вся пламенела от обиды, защищая свои идеи, которые никто и не собирался громить. Но когда Юргита, которой затянувшийся монолог подруги надоел, попросила передать привет ее мужу, Инеза вдруг зарыдала в голос. Развелась. Взгляды на жизнь не совпали… Как и с первым.

Юргита попрощалась, подумав про себя, что Инеза охотно отдала бы все завоеванные у мужчин свободы за одно ласковое прикосновение любимого.

Нет, нет, не дай бог быть на ее месте! И свобода у нее мнимая, и к тому же нелюбима. А главное – сама никого не любит. Юргита вспомнила свой вчерашний разговор по телефону с домом. Казалось, говорила не по простому, а по видеотелефону и видела обоих – большого и малого, и на сердце было тепло-тепло, словно Лютаураса она обнимала, а сама прижималась к Даниелюсу. Есть ли на свете лучшее убежище от всех невзгод, чем твоя семья! Она шла по улице, не оглядываясь, мимо проходили люди, проплывали дома, витрины магазинов, но Юргита ничего не видела, как бы ослепленная тихой радостью.

Потому, наверно, когда она наткнулась на кассы аэрофлота, остановилась и решила, что лучше всего купить билет заранее. На вопрос же кассирши – вам на сегодня? – Юргита, сама того не почувствовав, кивнула.

И вот она улетает, оставив пригорюнившихся родителей, не побывав на спектакле, не побродив по улочкам Старого города, не забежав и на минутку к брату Даниелюса Повиласу. Домой! Скорей домой!

…Звездная летняя ночь сгустилась под крылом идущего на посадку самолета. Мелькнула луна и тут же скрылась, словно мяч, который сильным ударом послали на другую половину поля. Вдали, на горизонте, замерцала цепочка огней. Епушотас! Как хорошо, что среди этих огней есть и твой – стосковавшийся, ждущий…

Юргита быстро сбегает по трапу и бросается к неказистому зданию аэропорта, подбегает к телефону-автомату, почувствовав тревогу. Переминается с ноги на ногу, не может дождаться, пока удобно устроившийся в будке парень кончит любезничать со своей подружкой. Все! Слава богу!

Дрожа от нетерпения, Юргита хватает трубку. Алюте. Сразу же после первого звонка. Словно сидела у аппарата и ждала.

– Дорогуша, родненькая! – выдыхает она в трубку, сразу и не сообразив, что хозяйка звонит из Епушотаса, а не из Вильнюса. – Как хорошо! Господи, господи…

– Что случилось? – кричит Юргита, и губы ее сковывает волнение. – Говори яснее. Что случилось?

– Товарища секретаря… хозяина… – хрипит Алюте, проглатывая слова, и в трубке слышно, как она захлебывается слезами.

IV

Что это с ним?

Растерянный и испуганный, он смотрит на черную стену мрака. Чья-то рука-невидимка режет ее ножом, словно толстый ватный занавес, и в проступающем проеме открывается белый, подернутый туманом луч с белыми, копошащимися на нем существами… «Больница… Я в больнице…» – наконец понимает он. И этой единственной вспышки мысли достаточно, чтобы сознание прояснилось и, утомленное первым впечатлением, снова затуманилось и погрузило его в небытие. Потом, как бы сквозь сон, он улавливает чьи-то голоса, но не уверен, не бредит ли. Один голос ему очень хорошо знаком, но чей он? Тут же его заглушает другой, скорее всего – доктора («Нельзя, товарищ Гиринене. Еще нельзя…»). А… теперь все ясно: Юргита! Ватный занавес опускается, отделяя его от белой мглы с такими же белыми существами. И когда наконец они снова появляются – на этот раз уже не во мгле, а на светлом фоне палатной стены, выпуклые, яркие, осязаемые, – он страдальчески зажмуривается, как бы ослепленный солнцем. Неужто и вправду жив?.. Жив! Даниелюс чувствует, как кто-то притрагивается к его щеке прохладной ладонью, как чей-то приглушенный добрый голос настойчиво расспрашивает о самочувствии. Он отвечает, не открывая глаз. Скорей бы они убрались из палаты: во всем теле страшная усталость, хочется провалиться в вязкую тьму и спать, спать…

– Оставьте меня в покое…

Они вполголоса обмениваются какими-то фразами – двое мужчин и одна женщина – и выходят из палаты.

– Дела идут на поправку, – бросает один из них на ходу, – еще несколько дней, и вы будете на ногах.

«Знаю. Эти слова вы повторяете каждому, пока тот не сыграет в ящик… Ну, чего я, в самом деле, злюсь на тех, кому должен в ноги поклониться?»

Даниелюс лежит пристыженный, ругает себя, неблагодарного, и никак не может отделаться от странного чувства отчуждения. На стене напротив кровати – зеркало. Он видит его верхнюю часть. Приподняться бы на локтях и посмотреться бы в него – неужто это и вправду я? Но он только чуть приподнимается и тут же падает на подушку, аж в глазах темно. Нет, нечего и пытаться. Но это не очень его огорчает, он ощупывает себя насколько может, – бока, забинтованную голову, – пробует пошевелить ногами. В порядке. Только правая ниже колена вся горит, тяжелая, словно горячими камнями обложена. Неужто перелом? Касается ее пальцами здоровой ноги. Да, гипс…

Даниелюс чуть не плачет от досады. Теперь сомненья нет – несчастье! Угодил, как слепой в колодец. Он силится вспомнить, как все произошло, но в сознании мелькают какие-то отдельные картины, расплывчатые, неяркие, разрозненные, хоть убей, не выстраиваются они в одну цепь, по которой можно бы восстановить все, что случилось. Андрюс Стропус куда-то бежит, кричит как сумасшедший. Истерически вопит какая-то женщина. Чьи-то по-волчьи оскаленные зубы, глаза. Глаза вроде бы людей, но в них звериная ярость, не от голода, а от ненависти к таким же, как они, людям. За глотку – и кончено! Тебя позорно сбили с ног, с грязью смешали твое человеческое достоинство, тебе долго зализывать свои телесные и душевные раны, а они по отбытии срока вернутся домой и примутся за то же самое. А все потому, что мы гуманисты, потому, что благородные, верим в торжество добра, потому, что совесть не позволяет нам раздавить клопа сразу, без размышления, мы непременно должны подержать его взаперти, пока не оголодает, а потом отпустить, чтобы вдоволь напился крови, и только тогда его, разбухшего, снова упечь за решетку!

– Таких расстрелять мало, – слышится чей-то голос из толпы. – Привязать бы к столбу на площади, как в старину, и жилу за жилой, пока не подохнет…

– Истинная правда, – отзывается Пирсдягис и, наверное, в десятый раз принимается со всеми подробностями рассказывать, как зашел утром к Гайлюсу и нашел их обоих, несчастных, мертвыми.

Даниелюс пытается отделаться от этой страшной картины, беспомощно цепляясь взглядом за белые стены палаты, но никак не может уцепиться и, как ни старается отвлечься, все равно возвращается к тому, что случилось. «Ведь немного нужно было, чтобы и со мной то же самое… Чтобы та же рука… да, та же… Только, может, под другим именем – Разорителя, Опустошителя, Зверя…» Юозас Гайлюс смотрит на ту руку остекленевшим от ужаса взглядом. На ноги свален шкаф – дверцы болтаются, все перерыто. Стулья и лавки опрокинуты, постели обшарены, даже половица в самом углу оторвана. Гайлюнене лежит в ночной сорочке поперек кровати, обхватив грудь руками. Никаких следов насилия: просто сердце разорвалось от страха. А у Юозаса Гайлюса горло перерезано каким-то острым предметом – то ли ножом, то ли бритвой – точно так, как Альбертас Гайлюс и обещал сделать…

Полдень, убитых уже нет – увезли в Епушотас для вскрытия, но Пирсдягис мастер рассказывать.

– Деньги, сволочь, искал, – возмущенно перебивает его кто-то.

– На автомобиль. Из-за какой-то железной коробки родного отца…

– Такие уж времена: хватают друг друга за горло, как оголодавшие волки…

Появляется Альбертас, конвоируемый двумя мужиками. Под глазом синяк, рубаха из штанов вылезла, разорвана на плече, белое тело виднеется.

– У доярок его застукали, – хором начинают они. – В коровнике. С Микалените! Укокошил родителей – и на девку, бугай… Милиция уже объявилась?

Ясное дело, объявилась. Правда, на часок в Епушотас отлучалась – трупы отвозила, – но сейчас опять по двору рыскает. Только и знают – ходить вокруг усадьбы, вынюхивать, а преступника пусть народ сам ловит.

– Надо было его раньше приволочь, пока родители, бездыханные, лежали, – раздается недовольный женский голос.

– Ведите его в избу. Кровь-то там еще не высохла. Увидит и, может, у самого из носу хлынет.

– Хлынет, даже у такого. Невинно пролитая кровь отмщения требует, убийцу на чистую воду выводит…

– В избу его! В избу!

Вталкивают Альбертаса на порог, потом в сени, потом в избу, где все разворошено, сдвинуто, – как было утром, так и осталось. Толпа входит за убийцей следом, гудит, что-то выкрикивает.

– На колени, гадюка!

Альбертас, белый как мел, смотрит на лужу крови под ногами, кусает посиневшие губы, и его руки, связанные за спиной, судорожно дрожат. Серое лицо искривлено гримасой, кажется, Гайлюс-младший вот-вот нахально улыбнется, но нет, затряс подбородком, заморгал глазами, и на ресницах слезы повисли.

– Гляньте-ка, гляньте-ка, совесть у него заговорила!

– Артист!

– На колени, кому сказано, отцеубийца! – наперебой, все более ожесточаясь, выкрикивают в толпе.

Альбертас как будто только сейчас соображает, что случилось.

– Да вы что, рехнулись?! Как же это я сам, своими руками, родителей!.. Идиоты!.. – кричит он, пытаясь вывернуться из рук конвоиров.

– Ишь какой! Еще и ругается…

– Вытер окровавленные руки о девкин подол и думает, все поверят…

– В зубы ему!

И кто-то послушался, съездил. Теперь и впрямь из носа красная струйка потекла.

– Ладно, Пирсдягис, я тебе этого не прощу. Припомню!

– Вот тебе есце! Вдобавок! – и Пирсдягис, подпрыгнув, как петушок, плюет Альбертасу в лицо. – Нам, дягимайцам, этого только не хватало – собственного отцеубийцы. Пулю в лоб – и все! Вот так, – добавляет сон по-русски.

– Граждане, соблюдайте порядок и спокойствие! – пытаются утихомирить толпу милиционеры, протискиваясь сквозь ее заслон. – Что это за самосуд? Для этого есть закон. Гражданин Альбертас Гайлюс, вы арестованы по подозрению… А вы, гражданин Пирс… Пирс… Пирс…

– …Пирштдягис…

– А вам, гражданин Пирштдягис, положено десять суток за хулиганство.

Все трое, растолкав толпу, выходят во двор: первым – милиционер, за ним – Альбертас, за Альбертасом – второй милиционер. Вытягивая шею, Гайлюс-младший оглядывается, словно нож ищет, чтобы перерезать петлю, которую люди вот-вот накинут ему на шею. Нашел!

– Секретарь! Товарищ Гиринис! – кричит он. – Неужели вы верите, что я родного отца?

Растерянный Даниелюс делает знак милиционерам: ведите, мол, ведите…

– Погодите, я хочу знать: неужто и вы?.. – вырывается Альбертас.

– Успокойся, – раздраженно бросает Даниелюс. – Суд выяснит что к чему… Выяснит… Правду рано или поздно установят.

– Правду?! – орет Альбертас, подталкиваемый милиционерами. – Один два года правды в тюрьме ждал. Кто вернет мне время, погубленное до суда, кто рассчитается со мной за поруганную честь?

– Честь?! Ха, ха, ха! – прокатывается по двору дружный хохот. – А она у тебя когда-нибудь была?

– О чести надо было раньше думать, – доносится голос Ляонаса Бутгинаса. – Пока родители были живы. Пока ты их поносил, честил. Пока собственные делишки были для тебя дороже, чем жизнь отца и матери. Но чего от тебя хотеть, ведь ты плачешь не оттого, что они в морге, не оттого, что остался сиротой и никогда их больше не увидишь, а за свою шкуру… боишься.

– Будет он по ним плакать, если сам их зарезал…

– Паразит!

– Ублюдок! – тяжелыми камнями летят со всех сторон сердитые слова.

– А я не верю, что он их порешил…

Даниелюс оборачивается на голос: Робертас Марма. В одной рубахе, без шапки, наклонивший продолговатый лоснящийся череп. Гиринис не узнал бы банщика, если бы кто-то не окликнул его по имени, – до того он иссох, постарел, подурнел: глаза опухли, нос заострился, уши еще больше оттопырились. В глазах столько злости, насмешки и презрения, что смотреть противно.

– Так и вы, сударь, так сказать, на резню пожаловали? – приветственно кивает он. – Право слово, комедия!

Даниелюс, не сказав ничего, поворачивается и уходит.

Робертас Марма плетется сзади, говорит что-то, но Даниелюс и ухом не ведет.

Так они оба выходят на улицу: один – пытаясь во что бы то ни стало завязать разговор, другой – упорно отмалчиваясь. Тут Даниелюса должен ждать Люткус с машиной, но пока его что-то нет: наверное, в деревне задержался дольше, чем рассчитывал.

– Интересно, чья очередь теперь? – говорит Марма, ни на шаг не отставая от Даниелюса. – Подумать только – двое богу душу одновременно отдали! Ну и ну, парами резать стали! Кто знает, может, послезавтра и Марма сложит на груди руки. Такие времена… Плывет к нам всякая дрянь, ни ей границы, ни ей кордона, иголку в стогу сена легче сыскать, чем в таких просторах преступника. Нагрянет в баню темной ночкой какой-нибудь бандюга, и прощай, Марма. А потом придет время Пирсдягиса с Сартокасом. Аминь, нет больше «новых римлян». Стропус по этому случаю должен бы пир на весь мир закатить: ведь мы ему столько крови попортили…

– Кажется, ты когда-то учителем был, – не выдерживает Даниелюс. – Обмельчал, здорово обмельчал, Марма, тебя от простой деревенской сплетницы не отличишь.

– Чего от банщика хотеть, секретарь? Недаром в народе говорят: с кем поведешься, от того и наберешься. Такова уж, видно, судьба. И не только моя. Если мы бы выиграли, мы бы людьми остались, а вы бы нам баню топили, полки для нас мыли, а теперь… – Марма многозначительно кивает головой, на миг как бы втянув жало, но потом снова рубит сплеча: – Сами же сунули человека под жернова, раздавили, превратили в ноль и удивляетесь, что он такой.

– Кто был человеком, тот человеком и остался, – повторяет Даниелюс, уже жалея, что вступил в спор, – тот нашел в себе силы выбраться из грязи, если там по ошибке увяз, выпрямиться. Тот винит не других, а себя и старается честным трудом искупить свою вину.

– Вы полагаете, поражение – это преступление? Это трагедия! Ваш железный кулак сбил меня с ног и повалил наземь. Я погиб, я уничтожен, больше не воскресну, разве что в день Страшного суда. Почему же я еще должен раскаиваться всю жизнь? Бить себя в грудь, просить прощения, ругательски ругать себя? Нет, я не кающаяся овечка! Банщик, ничтожество, но не кающаяся овечка!

– Стало быть, каким тридцать лет назад был слепцом, таким и остался. Очень жаль, что за столько лет ничему у жизни не научился, – Даниелюс с жалостью оглядывает Марму с ног до головы и тут же добавляет: – Не понимаю, что ты ко мне присосался. Если дело есть, выкладывай, зачем вокруг да около? А еще лучше – приходи в райком, двери моего кабинета открыты для всех. Поговорим и все, что надо, выясним. А сегодня я очень занят, Марма. Очень!

– Занят? Знаю, что занят. Все мы чем-нибудь заняты. Один своими радостями, другой горестями, третий всем понемножку. Кто рожден, чтобы карманы обчищать, кто – чтобы их набивать деньгами. А если я присосался, как вы образно и весьма метко изволили выразиться, то только потому, что тоже занят.

Марма смотрит поверх плеча Даниелюса на околицу деревни, щурится, хотя солнце светит не в глаза, а в затылок. Мимо проходит селянин, другой, поднимают шапку, здороваются с секретарем. Тот в ответ кивает головой. И Марма кивает своей плешью, лицо у него такое, будто они с Гиринисом только что встали из-за пиршественного стола. Даниелюсу, понятно, такая фамильярность не по нраву, но Робертас Марма, тот просто тает от удовольствия.

– Вернее говоря, был занят. Чертовски занят! Решал гамлетовский вопрос. Теперь все нити в моих руках, и я могу ознакомить вас с результатами решения.

– Не обязательно, – нетерпеливо бросает Даниелюс, с надеждой поглядывая на дорогу, но Люткуса не видать.

– Обязательно, очень даже обязательно! – частит Марма, впившись в Даниелюса цепким, горячечным взглядом. – Начнем с того, что я из-за вас – из-за таких, как вы, – должен был уйти в лес, с чего все и заварилось. Потому что, если бы не лес, не познакомился бы я с одной женщиной, не полюбил бы ее и не прижил бы с ней дочь, а потом, проданный своей супругой, не попал бы в заключение. Вы, конечно, скажете: лес – это все равно плохо. Причем, мол, здесь женщина? Конечно, лес – это не мамин пирог, скорее всего, я бы там погиб, может, сейчас никто бы и не знал, где моя могила, и все-таки, будь моя воля, я предпочел бы смерть, чем такую жизнь. Но разве выбор зависел от меня? Недавно эта женщина приехала в Дягимай к своей младшей дочери, прижитой с другим мужчиной. Я-то думал, ее давно в живых нет, а оказалось… Когда все выяснилось, меня как будто громом ударило. Три дня я бился головой о стенку, боясь кому-нибудь показаться. Подумать только: когда-то я был близок с матерью, а теперь ласкал ее дочь! Не хватало еще, чтобы у этой ее дочери в жилах моя кровь текла. Господи боже, смилуйся надо мной! Но все-таки я не могу вышибить из головы, что она, эта ее дочь, – моя плоть. Знаю, нашей с нею дочери теперь должно быть тридцать лет, а Живиле только двадцать четыре, и все-таки дрожмя дрожит у меня сердце, словно я стою на краю пропасти и смотрю вниз. Так вот как иногда бывает: любишь женщину, она тебе судьбой дарована, сосватана, и надо ведь – та же судьба отрывает ее от тебя, не успевшего испить любовь до дна, а потом подсовывает тебе ее дочь. Странно, не правда ли, секретарь? Словно эта не испитая до дна любовь какая-то болезнь, от которой не излечила тебя мать, поэтому теперь за нее должна это сделать ее дочь. Но кто я для ее дочери? Только смешной и жалкий старик, которым играли и бросили. А с ее матерью я мог бы спокойно прожить остаток жизни. Тем более что и судьбе было так угодно: ведь после стольких лет та моя женщина нашла дорогу в Дягимай! Кроме того, и любовь, пусть малая толика, в душе осталась. Пусть не любовь, а только общие воспоминания юности. Но и они, эти воспоминания, могут связать мужчину и женщину, когда они оба одиноки и когда никаких других связей между ними и в помине нет. Теперь же все кончено – между нами встала дочь. Мой смертный грех, мое проклятие. Спутала, смешала жизнь. Но и это, чует мое сердце, еще не все. Кто-то где-то роет мне новую яму и разжигает там угли… Как только шагну через порог, так прямо головой туда… Да, я обречен! А кто в этом виноват, если не вы, господин Гиринис? Если не такие, как вы? Ведь это вы перевернули мир вверх тормашками, превратили его для ближних своих в кладбище, на котором уцелевшие в живых до сих пор оплакивают мертвецов!


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю