355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Йонас Авижюс » Дягимай » Текст книги (страница 30)
Дягимай
  • Текст добавлен: 7 мая 2017, 03:01

Текст книги "Дягимай"


Автор книги: Йонас Авижюс



сообщить о нарушении

Текущая страница: 30 (всего у книги 36 страниц)

Даниелюс и начальник строительства улыбались, считая, что и Андрюсу Стропусу негоже стоять в стороне. Мог бы покрепче прижать, скажем, колхозных самогонщиков. («Что?! В тюрьму? А кто же будет в колхозе работать?») Это во-первых. А во-вторых, мог бы он поактивнее с расхитителями стройматериалов бороться, не было бы их на фабрике, если бы среди колхозников не нашлись покупатели. («И этих в тюрьму? Поздно?! Ладно! Но вместе с теми ворюгами!») Кто-то из собеседников предложил усилить разъяснительную работу, все это поддержали, хотя про себя и подумали: поможет как мертвому припарки. («Сделайте так, чтобы человек мог свободно купить то, чего ему недостает, и не будет ни воров, ни спекулянтов, ни паразитов другой масти, которые сливки снимают, а сами ни черта не производят».) Начальник строительства считал, что надо избавиться по меньшей мере от четвертой части людей – от всех деморализующих элементов, в основном отбывающих срок, с гордостью называющих себя «спецами».

Чем дольше Даниелюс ходил по территории стройки, чем глубже вникал в ее проблемы, тем больше убеждался в том, какую своевременную, серьезную статью написала Юргита. Но разве такой статье место в районной газете? В ней ставятся вопросы государственной важности, и о них следует говорить не просто где-нибудь и с кем-нибудь. Республиканская газета могла бы попытаться… Что ей стоит посоветоваться с вышестоящими товарищами, согласовать… Проклятое равнодушие, страх должности лишиться, злополучное желание подняться на одну ступеньку выше! «А я сам? Разве я лучше таких? Правда, я стараюсь не опускаться до их уровня, а результат?..»

Домой Даниелюс собрался перед самым заходом солнца, когда кончалась вторая смена. Всем скопом они обошли введенный недавно в строй корпус, где денька через три-четыре должен начаться монтаж машин. Пробираясь сквозь завалы различной техники и стройматериалов, мужчины двинулись к машине. Люткус, раздевшись до пояса, с остервенением накачивал, обливаясь потом, шину. Другие три шины тоже сели: какой-то негодяй исполосовал их ножом, пока Люткус, оставив на минутку машину, трепался со знакомым шофером. Понадобится по меньшей мере час, прежде чем они смогут выбраться отсюда.

Начальник строительства, решив, что это очередное свинство «спецов», предложил свой автомобиль, но Даниелюс, как бы подбадривая себя и других, впавших в уныние, сказал: было бы преступлением не воспользоваться случаем и не пройти в такой погожий весенний вечер четыре-пять километров пешком. Вместе со Стропусом и потопали они из Гедвайняй в Дягимай, куда, залатав покрышки, должен был явиться и Люткус.

Как только они вышли на колхозные поля, настроение у них исправилось. По правде говоря, Андрюс Стропус и так не унывал: как ни суди, как ни ряди, а он недаром полдня проваландался с секретарем райкома: добился от него обещания, что колхозников впредь не будут принимать на стройку, приворожившую не одного хорошими заработками. Кроме того, нынешний год обещал быть урожайным, и если все удастся свезти в амбары, то, глядишь, и старая мечта о золотой звездочке сбудется. Была у него еще одна причина для хорошего настроения, для того, чтобы улыбаться, оглядывать ясным взглядом вечереющие поля – мир, воцарившийся в семье. Брюзжавшая дотоле Габриеле, неожиданно успокоилась и с каждым днем становилась все нежнее и заботливее. Случилось что-то непостижимое, чего Стропус не мог, да и не хотел понять. Он был счастлив при виде такой Габриеле. Скорее всего, сын родится – наследник нужен. А если дочка, тоже неплохо, младенец снова свяжет их, да, свяжет, потому что, еще не родившись, уже вернул мир в их дом. Будучи осторожным, хотя и не скрытным человеком, Стропус не любил делиться с другими подробностями своей интимной жизни, но в этот весенний вечер так светила полная луна, висевшая на горизонте, так пьяняще пахли росистые луга, сулившие Золотую Звезду, а товарищ Гиринис был так любезен, что Стропус не мог удержаться и открыл ему душу.

Даниелюс молчал; он шел рядом, не сводя глаз с красного солнечного диска, который закатывался за горизонт, понемногу тонул в голубой дымке леса и как бы натягивал на потемневший, уставший за день лик земли розовую, почти уже не просвечивающую вуаль. Остывший к вечеру воздух благоухал луговым настоем щедрого на цветы начала июня, повсюду ликовали пичуги, постепенно замолкая и покидая многоголосый, неповторимый хор, где звонче всех заливался соловей, трели которого изредка перебивала своим нетерпеливым кукованием кукушка, прощавшаяся с весной.

Андрюс Стропус, не обращавший внимания на всю эту вечернюю идиллию и усомнившийся, слышит ли его Гиринис, продолжал:

– В юности и я любил, но не так, чтобы из-за женщины с ума сходить. Я не из тех, кто считает, что его избранница – единственная, без которой жизнь немыслима.

– Тогда либо ты не встретил такую женщину, либо твое сердце глухо к любви.

Стропус снисходительно хмыкнул:

– Я не поэт, секретарь. Как-то и Габриеле мне сказала: ты не поэт, ты хозяйственник. Ничего не поделаешь, бывает, что у женщины от хорошей жизни появляется желание изобразить себя несчастной.

Даниелюс лениво пожал плечами.

– Знаешь, мне иногда жаль тех, кто подсчитывает доход от своего сада, но не видит, как он цветет, – сказал он, не отрывая глаз от дороги, которую окутывали вечерние сумерки, подкрашенные тусклым светом луны. – Но если этого для их счастья достаточно, то пусть подсчитывают. Главное, чтобы человек чувствовал себя счастливым. Даже у морской рыбы есть своя глубина: одна нырнет поглубже и задохнется, а другая только и может на дне жить.

– Я счастлив, секретарь, – поспешил заверить Стропус, не выдавая своей обиды. – И глубина у меня достаточная. Не завидую счастливым, которые из любви готовы друг другу глаза выцарапать. Взять хотя бы наших Бутгинасов. Помните? Разве вы всех…

– Почему всех? Ведь имя Руты Бутгинене когда-то гремело. Правда, работал я в ту пору далеко отсюда, на другом конце Литвы, но все-таки изредка в Дягимай наезжал. Довелось несколько раз и в доме Бутгинасов побывать. Да, они прекрасно ладят, хотя она и старше его. А теперь, я слышал, у них что-то снова разладилось, трещит.

– Не трещит, а ломается, крошится, и все к черту летит, – почти весело ответил Стропус. – И во всем этом, видите ли, я виноват. Во всяком случае, так думает ваш брат Антанас.

Даниелюс пожал плечами, покачал головой, окинул пронзительным взглядом Стропуса.

– А… припоминаю. Он мне что-то говорил… Да! Знаю я эту историю, с «улучшенными» коровами. А может, ты, председатель, и вправду виноват? Если разобраться… Я начинаю понимать Бутгинаса. Это человек кристальной честности. Самолюбив? Спору нет. Но больше всего на свете не терпит подлости, особенно лжи. Узнай я когда-нибудь, что жена моя утаила от меня что-то важное, я бы подумал, что женился на женщине, которой нельзя доверять, а уж уважать и подавно. А вера и уважение – это два краеугольных камня, на которых держится любовь. Тайна в супружеской жизни похожа на бомбу замедленного действия, из-за нее страдают оба: один, догадываясь, что она есть, другой – зная, что она не только есть, но в любой момент может взорваться.

Андрюс Стропус не спешил с ответом, размышлял, словно ступал по еще нетронутому льду, не так шагнешь и провалишься. Наконец он решился и сказал:

– А по-моему, куда лучше, когда супруги меньше знают о прошлом друг друга.

– Молчание – золото?

– Для семейного покоя все средства хороши…

– А покой нашей души? Ведь от себя не убежишь. Мыслимое ли дело обнимать женщину, отгородившись от нее тайнами?

– Для меня это слишком тонкая материя.

– А тебе подавай ту, из которой можно что-нибудь сшить? – усмехнулся Даниелюс. – Но ты не унывай: не ты один так думаешь, так, пожалуй, думают девяносто девять процентов. Да, на твоей стороне большинство. А беднягу Бутгинаса поддерживает, может, только один процент…

– Но в этот процент входит и секретарь райкома…

– Да, он входит, – Даниелюс сделал вид, что не почувствовал в словах Стропуса колкости. – Работай он, этот секретарь, в Епушотасе, когда ты Бутгинене широкую дорогу к золотой звездочке прокладывал…

– Вы думаете, между нами что-то было?! – вскипел Стропус.

– Нет, не думаю, у меня для этого просто нет оснований… Но разве важно, с какой целью ты проторил ей дорогу? Как ни крути, а это нечестно. Говоришь, до килограмма грамма не хватило, вот ты его и добавил. Мелочь, по-твоему? Нет, прибавил ли ты столько, сколько не хватало до нормы, или столько же снял с нее, и то, и другое – мошенничество. Жалко, дело давнее, а то можно было бы тебя на бюро пропесочить.

Андрюс Стропус ничего не ответил, хотя, судя по выражению лица, не был согласен с секретарем. Молчал и Даниелюс, не желая вникать в это дело: ничего не добьешься, только настроение испортишь. Да еще в такой замечательный весенний вечер, когда сама природа как бы предлагает насладиться ее красотой, как бы просит: забудь на минутку про повседневные заботы.

Так, наслаждаясь щедрым лунным сиянием и перебрасываясь изредка словечком-другим, они отмахали добрую половину пути. Скоро посыпанный щебнем проселок вольется в шоссе, а значит, до Дягимай полкилометра, не больше.

Поселок маячил вдали, как какой-то диковинный зверь. Только кое-где в окнах светились огоньки – люди уже спали, – певучий покой вечера нет-нет да нарушала мчащаяся по шоссе машина. Соперничая с соловьем, еще неистовствовала кукушка, с юга, со стороны Скардуписа, доносились хриплые клики давно вылупившихся чибисов. Иногда раздавалось мычание коровы на пастбище, огороженном проволочной изгородью. Чем дальше от Гедвайняй, тем острей пахло живительной луговой зеленью вперемешку с высохшим пометом и потом скотины. Откуда-то повеяло дымом. Даниелюс подумал, что где-то неподалеку развели костер, и почти в то же самое время увидел идущих навстречу людей. Они появились внезапно, словно выросли из-под земли. Сквозь вопли и восклицания изредка пробивался женский голос.

– Давайте свернем, – посоветовал осмотрительный Андрюс Стропус.

– Дорога широкая, как-нибудь разминемся, – насмешливо ответил Даниелюс.

– Смотря с кем… – буркнул недовольный Стропус.

Горлопаны, заметившие двух мужчин, идущих им навстречу, видать, подумали о том же, потому что вся ватага перемахнула через канаву и по краю пастбища побрела к простиравшемуся тут же ржаному полю. Теперь голос женщины изредка переходил в вопль. Мужчины матерились, ругали ее на чем свет стоит, по обрывкам фраз чувствовалось, что они в ярости.

– Здесь что-то нечисто, – встревожился Даниелюс, ускорив шаг. – Эй, люди, что вы делаете?

– Эй, эй! – вскинулся Стропус. – Опомнитесь, секретарь! Это вам не город, в милицию не позвонишь…

– А мы двое на что? – отрубил Даниелюс и пустился трусцой. – Неужели ты не слышишь, сколько ужаса в голосе женщины? Как бы мы не стали с тобой свидетелями преступления…

– Не знаю. Ничего не знаю, секретарь. Знаю только одно, что можно напороться на серьезные неприятности, – частил Стропус, пытаясь схватить Даниелюса за руку.

Их было трое. Даниелюс отчетливо видел: двое тащили за руки женщину, которая билась, как овца перед закланием, третий подталкивал ее в спину. Даниелюс перемахнул через канаву.

– Секретарь… Будьте благоразумны, секретарь… – умолял Стропус, переминаясь с ноги на ногу на проселке.

– Эй, вы! Куда вы тащите эту женщину?! – закричал Даниелюс.

Мужчины медленно повернулись и после небольшой паузы решили, что этого прохожего надо бы проучить, чтобы не совал нос не в свое дело. Между тем женщина вдруг вырвалась из рук и бросилась к проселку, злобно смеясь и выкрикивая:

– Вот вам, во! – она размахивала кулаком, уткнув локоть в живот. – Видала я вас в белых тапочках в гробу! Мэээ!

– Ну не паскуда! – выругался кто-то из троицы. – Ну, погоди, попадешься нам в другой рраз. Так прочистим дымоход, на всю жизнь запомнишь.

– Мэээ, мэээ, мэээ… – неслось в вечерней тишине под топот убегающей.

– Нехорошо себя ведете! И шуточки ваши опасные, – произнес Даниелюс, собираясь уйти. И тут же добавил: – В другой раз девушку провожайте через лужок по одному, а не скопом. Спокойной ночи!

Но не успел он и двух шагов сделать, как его тут же обступили со всех сторон. Это были приземистые, широкоплечие неопределенного возраста типы, хотя, пожалуй, не старше тридцати лет. В вечерних сумерках Даниелюс не мог разглядеть их лиц. Мужчины были в ярости, как звери, у которых увели самку. Все трое были изрядно пьяны.

Даниелюс сжал кулаки, приготовясь к защите. «Стропус!» – закричал он и не узнал своего голоса. Но председатель чесал по проселку к деревне и что есть мочи орал:

– Люди! Спасите, люди! Бандиты!

Этот отчаянный крик сверлил голову до тех пор, пока сбитый с ног и корчащийся от пинков Даниелюс не потерял сознание.

……………………………………………………………………………………………………

……………………………………………………………………………………………………

– Они бы совсем его прикончили, – скажет потом на суде Гедрюс Люткус. – Но увидели мою машину и бросились наутек. Фары были включены и еще издали осветили то место – я сразу же смекнул, что что-то случилось. Товарищ секретарь лежал весь в крови, как мертвый…

Часть седьмая
ОТЕЦ

I

Старожилы не припомнят такого дождливого года. Где это слыхано, чтобы началось в конце июля и с небольшими перерывами лило до конца августа! На другой день, глядишь, вроде бы прояснилось, порой и денька два ни капли с неба, по ночам сквозь просветы в тучах даже звездочки блеснут. А назавтра опять затянет – от окоема до окоема. И сколько ни гляди себе в окно, ничего хорошего не увидишь – два месяца одно и то же: куры ходят под дождем, нахохлившись, гуси бродят, противно гогоча, по вишняку напротив избы, да и сам вишняк, печальный, стоит по колено в воде. А утренняя сводка гласит: и далее погода неустойчивая, с осадками… Так вот каковы дела, Йонас Гиринис. Хоть бери и сколачивай Ноев ковчег!

Но не только в усадьбе Гириниса лужи хлюпают, каждая ложбинка запружена. В колодцах воды столько, что перевесься через сруб – и черпай ведром. Широко разлился Скардупис, затопив луга и посевные площади в низинах. Только по взлобкам, куда не добралась вода, можно, кажется, шагать без опаски, хотя и здесь ноги вязнут в глине до щиколотки. Обманчиво выглядят те поля, с которых урожай еще не снят, но подойдешь поближе и увидишь, как поблескивает среди злаков вода, между борозд сахарной свеклы, буйно заросших ботвой, воду и вовсе не заметишь.

Надо видеть в такие дни деревню. В каждой избе свои заботы и горести, свои радости и чаяния, но все это нынче отступает на второй план. Главное теперь – спасти плоды своего труда. Многие помнят дождливые лето и осень двадцать восьмого года, когда вода затопила суглинистые равнины. Вопль гибнущего хлеба еще долго отдавался в ушах тех, кто о той тяжелой поре знал только понаслышке. А если бы и не знали, все равно бросились бы спасать урожай, ибо это долг каждого литовца, впитавшего на протяжении веков вместе с молоком матери уважение к труду и к хлебу, ставшему символом жизнеспособности и стойкости народа. Даже «новые римляне», которые после смерти Гайлюса повесили носы, потому что Моте Мушкетник-Кябярдис захворал не на шутку, а Сартокас к нему перестал ходить, узнав, что он погубил его знаменитую резьбу, даже они, эти пенсионеры-выпивохи (а у них, кажется, была одна-единственная забота – спокойненько попивать на солнцепеке и поругивать каждого, кто под руку подвернется), на время отказались от своей привычки, докажем, мол, тем, кто помоложе, что значит совесть ветерана. Может, и не отказались бы они от своей пагубной привычки, если бы не разговор на крылечке старика Гириниса. Собрались они потешить душу пивком, которое полгода тому назад для своих поминок сварил Йонас Гиринис, но видя, что смерть не торопится, а пивцо начинает киснуть, стал открывать для соседей и родичей одну бочку за другой, пока за пару месяцев, нацеживая каждый день по жбанчику, по ведерочку, не открыл последний бочонок.

Чаще всего мочил в пиве свои цыганские усы Пранюс Стирта. Не отставал от него и Еронимас Пирсдягис – куда бы ни шел, куда бы ни ехал, все норовил свернуть на подворье Гиринисов, дорогую, мол, доченьку Салюте проведать. Унте посмеивался над тестем и тоже потягивал пивцо, но после того, как опорожнял полкувшина, первый поднимался из-за стола. С Нового года Унте словно подменили: выпивать выпивал, но пьяным его никто не видывал.

– Ну и воля у него, – сказал в тот день на крылечке Пирсдягис, когда Унте ушел, оставив почти полный кувшин. – Музцина! А мы гнием зазиво…

– Не пойму, что в такой день делать, – льет как из ведра, – удивился Пранюс Стирта, этот сизоносый развозчик кормов, обращаясь к Йонасу Гиринису, который грел в ладонях выпитый наполовину стакан. – В такой день только сидеть и пить. Кто знает, может, завтра море из берегов выйдет и затопит всю Литву. Просыпаешься ночью, а твоя постель плывет, и ты вместе с ней как муха…

– Ус так и поплывесь. Дребедень какую-то городись и рад, – пристыдил Стирту Пирсдягис.

– Может, и не поплывешь, но все одно худо, – не сдавался Стирта. – Пол-урожая сгниет, на трудодень дырку от бублика получишь.

– Ницево не полуцись. Ни грамма! – выпалил Пирсдягис, разморенный пивом и потому как никогда самоуверенный. – Смотри, цтоб на семена хватило, да скотине колхозной. Вот так.

– Да этот колхоз как лотерея: вкалываешь, душу вкладываешь, здоровье отдаешь, а за это по осени, может, фигу получишь, – простонал Стирта и тут же забыл свою печаль. – Одно счастье, что с голоду не подыхаешь – не те времена. Теперь голодать не будешь, если даже все до последнего зернышка сгниет: в вагонах, на пароходах из других мест привезут – дружба народов, братство…

Йонас Гиринис слушал, слушал и не выдержал:

– Тебе важно, чтоб ты ноги не протянул. А на то, что такой труд гибнет, тебе наплевать. Ведь там, в этих залитых водой полях, капелька и твоего пота. Пусть не чистая, пусть смешанная с водкой, но все-таки…

– И моя капелька, ясное дело, – согласился Стирта. – Но неужто мне ее сейчас из воды вылавливать? Э, где наша не пропадала. Чем стонать, давайте лучше выпьем…

– Да у тебя уже язык заплетается, – рассердился Йонас Гиринис. – Ну чего от тебя хотеть, коли у тебя на работе и руки заплетаются. Твой отец тебе бы еще и похлеще сказал, негодник.

– Может, не будем трогать мертвых, – мирно предложил Стирта. – Вечный им покой.

Пирсдягис одобрительно кивнул головой.

– Два сапога пара, – горестно вздохнул Йонас Гиринис. – Вылакаете жбан и пойдете искать еще…

Стирта негромко, чуть ли не декламируя, запел:

 
Я не пить пришел, не гулять пришел,
а родню свою любезну навестить пришел…
 

Йонас Гиринис покосился на них и, не сказав ни слова, ушел.

– Знал бы, где ключ, открыл бы… – протянул Стирта, «выжимая» из кувшина последние капли. – Старик пиво в погребе держит. Есть у него и получше этого, нам только помои подсовывает. Жмот!

– Кулацкая кровь сказывается, ницего не пописесь. И в твоих зилах от отца остаться долзна бы, да, видать, испарилась.

– Для тебя каждый, кто лучше тебя живет, кулак, – надулся Стирта. – Мой отец девку нанимал, это верно, но только тогда, когда мы, дети, под стол пешком ходили.

– А цто, я против отца твоего, цто ли? – смягчился Пирсдягис. – Увазали его люди, этого от него не отнимесь. А езели не так сказал, то только потому, цто так нас уцит марксизм, философия. А от нее, от этой философии, хоть в лепеску разбейся, никуда не убезись. Всех бурзуев на свете соберем, как рой пцел, и загоним в свой улей. Зальте, не зальте, но мед все равно будете рабоцему классу давать. Вот как.

– Знаешь, у меня идея, – воспрянул Стирта, печально оглядев пустой стакан. – Старик, голову даю на отсечение, в сарайчике свеклу чистит. Давай подсобим ему часок, может, расщедрится и еще пивка поднесет. Вчера я так у него целый жбан заработал.

Пирсдягис удивился: Гиринисы такие работяги, а до сих пор со своих соток урожай не убрали. Право, странно. И уж совсем не поймешь, почему они у себя на огороде сахарную свеклу выращивают. Ежели так, может, они собираются и сахарное пиво варить?

Стирта успокоил Пирсдягиса, заверив его, что со стороны Гиринисов никакой угрозы для его предприятия нет, дескать, гони себе спокойненько, как решил после смерти Гайлюса, непобедимого конкурента; а сахарная свекла у Гириниса – с колхозных полей по договору со Стропусом, тот велел даже ботву с их двора свезти, когда старик всю ее очистит; вот так почти неделю по грузовику на дню с ботвой привозят, а назад без ботвы на склад, на весы и на железнодорожную станцию.

– Ись какой хрен! – удивился Пирсдягис. – За сердце хватается, а сам такую лямку тянет. Езели ты не вресь, то тоцно. Поели, показесь мне этого героя.

Первое, что бросилось им в глаза, когда они вошли во двор, были настежь распахнутые двери сарайчика и огромная куча сахарной свеклы с ботвой. Йонас Гиринис примостился у подножия этой груды, вытаскивал из нее по одному бураку, очищал его от земли, срезал ботву, бросал через плечо во двор, где под дождем уже высилась свекольная горка. Пирсдягис удивился, как он этого раньше не заметил, тем паче что еще издали виднелась широкая колея, проложенная грузовиком от самого сарайчика. Посетовав на такую свою невнимательность, он предложил Гиринису помочь – они со Стиртой уже доставали из-под полы ножи для хлеба, которые предусмотрительно прихватили на кухне, – однако Йонас Гиринис отказался: мол, и сам до вечера управлюсь.

– Больше сегодня мне уже не подкинут, – усмехнулся он в усы, разгадав хитрость помощников. – Ежели хотите, милости просим завтра на толоку, закажу тройную норму.

Стирта сплюнул под ноги, попав плевком в лужицу, а Пирсдягис пожал плечами и буркнул себе под нос:

– На кой ляд эти заказы? До завтра мозно и не дотянуть…

– А лучше всего, – продолжал Гиринис не то всерьез, не то в шутку, – ежели, конечно, у вас хоть капелька совести осталась, не мне, а самому Стропусу помощь свою предложить. Он-то уж найдет, куда вас запрячь.

Стирта снова сплюнул, повернулся, зашагал домой, гадая, куда же Бируте спрятала прокисшее вино, которое он вторую неделю ищет, чтобы промыть желудок, и никак не найдет.

Пирсдягис, переминаясь с ноги на ногу, потоптался под дождем и тоже решил было смыться, но вдруг его обуяло желание что-нибудь сказать своему родичу. Как же так: человек работает, да еще не совсем здоровый, а ты, налакавшись его пива, возьмешь и ничтоже сумняшеся попрешь домой?

– Так цто, здоровье на поправку посло, раз так за работу взялся?

Йонас Гиринис ничего не ответил.

– Гм… Этот Стирта совсем распустился… – попытался подольститься Пирсдягис, крутя в руке палку. – Такой верзила, а с кормами возится. Не в отца уродился, не в отца… Вот как.

Но Йонас Гиринис как ни в чем не бывало чистил свеклу, срезал верхушки вместе с ботвой и кидал в кучу. Он не раскрыл рот даже тогда, когда Пирсдягис, недовольно шмыгая, ввалился в сарайчик и, устроившись на другом конце кучи, принялся орудовать кухонным ножом. Так они оба трудились не час и не два – взъяренные, не поднимая друг на друга глаз; только сверкали ножи, только хрустела и шуршала ботва, на которую с корней сыпались комья земли. Наконец Йонас Гиринис не выдержал:

– Стараешься, так-то… Не задарма ли?

– А цто, разве плохо цисцю? – вспылил Пирсдягис и бросил очищенную свеклину прямо Гиринису под ноги.

– Чистишь ты хорошо, но пива тебе не видать, – уязвил тот, переправив Пирсдягисов бурак в кучу.

– Оцень мне твоя кислятина нузна…

– Как не нужна? А ради чего живешь? Стаканчик, жбанчик, бутылочка, рюмочка – вся твоя музыка, под нее ты и пляшешь.

– Не обизай, я свое отработал.

– Кто отработал, тот в могиле, а ты – еще ничего, красный, как кирпич.

– Красный, но мог бы быть и труп несцастный, – чуть не рассвирепел Пирсдягис. – Ты цто, забыл, сколько насых борцов за народное дело лесовики ухлопали?

– Борец! – прыснул Йонас Гиринис. – Ежели ты когда-нибудь и был похож на борца, то нынче от такого сходства ни тени: борешься только с рюмкой, да и то не ты ее, а она тебя на лопатки кладет. Да что и говорить, Еронимас, дрянь ты. Можешь дуться, не дуться, что я тебе правду-матку в глаза режу, но дрянь.

– Гиринис! Кулацкое отродье! – вскочил Пирсдягис, весь посинев. – Я за твоего Унте свою Салюте, доць родную… Рабоций класс предал, а ты со мной эдак!

– Эдак и не иначе! – повысил голос и Йонас Гиринис. – Хоть ты мне по невестке и родня, но каким был подонком, таким и остался. Как и эти твои собутыльники «новые римляне». С утра до вечера хвастаетесь, будто когда-то какие-то подвиги совершили. А нынче, когда и впрямь надо что-то делать, вы палец о палец не ударите.

– Я?! Дрянь? Подонок? – пропищал Пирсдягис, то и дело подскакивая и снова опускаясь на насиженное место. – Езели так, то увидись!.. Не посмотрю, цто моя Салюте за твоим Унте, цто мы родня… Найдутся люди, которые тебе язык укоротят, не бойся. Не скроесься за спиной Даниелюса, хотя он и высоко взлетел. Достанем!

– Ха, ха, ха! – затрясся от хохота Йонас Гиринис, не совладав с собой.

Пирсдягис, вконец пришибленный его презрительным хохотом, хватил оземь палкой и бросился вон. Мчался как угорелый, ничего не видя под ногами, разбрызгивая во все стороны грязь и едва успевая прятать от густых брызг голову; шаг шагнет и смачно выругается, плюнет на врага, то и дело грозя ему кулаками; полы расстегнутого ватника трепыхаются на ветру, как крылья черной птицы, седая голова с редкими свалявшимися волосами подрагивает, Пирсдягис настолько взбешен, что шапку на крылечке забыл, а вместе с ней и мешок, чтобы от дождя укрыться. В таком-то виде – осунувшийся, мокрый и грязный до ушей – и ввалился он к Моте Мушкетнику-Кябярдису, чуть ли не до смерти напугав и без того еле живого корзинщика. Одному богу известно, о чем они там говорили, кого поносили, а кого оправдывали, советуясь между собой, но когда через час-другой Пирсдягис выскользнул во двор, он был спокоен, как агнец. Изменилась и его наружность: Моте Мушкетник одолжил ему поношенную шапку и полиэтиленовый плащ с отодранным рукавом, и Пирсдягис, облачившись в него, – сверкающий, шелестящий, словно леденец, завернутый в прозрачную обертку, – потопал к усадьбе Сартокаса. От Сартокаса он двинулся к Стирте, где его угрюмо облаяли собаки, и еще кое-кому не дал в тот вечер покоя. Но если кто и мог сказать, где он до полуночи пропадал, когда и в каком виде явился, то только старуха Пирсдягене.

– Мотеюс Кябярдис головастый музик… голо… голо… головастый… – бормотал он, едва ворочая языком, выкладывая все свои горести. – Теперь таких предсельсовета не сыс… не сыс… не сыс…

Наказав, чтобы жена разбудила его ни свет ни заря («Мы показем ему дрянь… подонка…»), Пирсдягис в полиэтиленовом плаще и в сапогах рухнул на кровать и прохрапел до завтрака, отравляя избу перегаром. Есть он ничего не стал – да ему и не хотелось – и собрался так быстро, что уже через час был в конторе колхоза, где его уже ждали вчерашние собутыльники. Все четверо ввалились в комнатку председателя, оставив открытыми двери – до того в ней было тесно. Андрюс Стропус таращил на стариков глаза, моргал, уверенный, что те решили над ним поглумиться. Он попросил, чтобы старики повторили свою просьбу, и Пирсдягис снова невнятно ее изложил.

– Не хватает Мотеюса Кябярдиса и Пранюса Стирты, – добавил Сартокас, когда Пирсдягис все снова рассказал. – Кябярдис – тяжело болен, он только, когда приспичит, с кровати слезает, а Стирта, известный всем лодырь, в толоке участвовать отказался.

Андрюс Стропус внимательно оглядел стариков, младшему из которых, Сартокасу, было шестьдесят пять, а старшему за восьмой десяток перевалило, и сам не заметил, как встал из-за стола. Он не знал, что делать: то ли плакать, то ли смеяться. Почему-то растерянно двумя пальцами потирал горло, пока не нашел подходящих слов.

– Это в самом деле здорово, мужики, что вы в такой трудный момент, когда рабочие руки на вес золота… И вы, товарищ Пирс… товарищ Пирштдягис… Ей-богу, приятно, что наступает такой день, когда можешь о человеке мнение переменить. – Стропус вышел из-за стола и пожал каждому руку.

Один из стариков произнес что-то вроде проповеди:

– Ты, наверное, думаешь, что мы не землепашцы, что у нас сердце кровью не обливается при виде того, как урожай гибнет. Но мы вот только горевали вместе со своими старухами и штаны у телевизоров протирали. Такие уж мы, видать, тяжелые на подъем, надо, чтобы кто-нибудь взял нас за шкирку и заорал в самое ухо: вставайте и идите! Спасибо Пирсдягису, он заорал, а мы подскочили…

– Да, – протянул ошарашенный Андрюс Стропус, – волнующий почин, надо, чтобы печать заинтересовалась. Бригада пенсионеров-добровольцев на уборке корнеплодов… Здорово! Сейчас же звякну в редакцию нашей районной газеты, пусть корреспондента и фотографа пришлют.

У Пирсдягиса на языке вертелись другие слова («Заорал, как зе. Как не заоресь, если каздый, кому не лень, на голову садится…»), но сдержался, смекнув, что не время теперь рассказывать о сшибке с Йонасом Гиринисом. У Пирсдягиса просто дыхание перехватило, когда он услышал, что может попасть в газету. Не просто так попасть, как много лет тому назад, когда его вскользь упомянули по случаю какого-то юбилея вместе с другими, а с фотографией: каждый, кто возьмет газету, увидит. Тысячи увидят. Весь район. А кое-кто и за его пределами. «Еронимас Пирсдягис! Дрянь, подонок и вдруг такое увазение! У Йонаса Гириниса, у этого святоси, целюсть от удивления отвалится. Ись какое коленце этот Пирсдягис выкинул! „Волнуюсций поцин…“ Застрельсцик! И вправду не лыком сит. Изгалялись, насмехались над целовеком, а смотри-ка… В самом деле, вот дает! Ведь так и до ордена недалеко…»


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю