Текст книги "Потерянный кров"
Автор книги: Йонас Авижюс
сообщить о нарушении
Текущая страница: 29 (всего у книги 35 страниц)
Аквиле, малость повременив, собрала завтрак и отправилась к Марюсу. На душе у нее кошки скребли. Она понимала, что Кяршис что-то чует и все вот-вот выплывет наружу. Последние три дня ей всю душу вымотали подстерегающие взгляды, угрюмость, непонятные вздохи Кяршиса. Она понимала: надо что-то делать, но не могла ничего придумать. Посоветоваться с Культей? Да, она сегодня же это сделает, пока Кяршис не вернулся из Краштупенай. Но что они придумают даже вдвоем? Если б неделей позже, когда Марюсова нога… А теперь вся мудрость – уповать на волю божью, как говорит Кяршис, и, ясно, ни слова не говорить Марюсу; ему и так не очень-то приятно валяться в этой одиночке, словно хорьку в капкане.
Отвалив солому от входа, Аквиле кашлянула, как они договаривались, и только тогда нырнула в нору.
Марюс лежал, скинув до пояса перину, разрумянясь, тяжело дышал. На лбу блестела испарина. Аквиле в испуге смотрела на него, держа в руке плошку: неужели вернулась болезнь?!
– Чего взгрустнула, сестричка? – зашептал он, широко улыбнувшись, и по старой привычке потерся подбородком о плечо. – Накрывай на стол и подавай завтрак, черт возьми!
– Ты такой красный… вспотел, – удивилась она; его бодрый вид успокоил ее.
– Мышцы упражнял. Гимнастика, так сказать. Знаешь, я доволен своей ногой, – хоть и болит, но уже сгибается малость.
– Смотри не перестарайся, а то хуже станет.
Аквиле разложила на доске завтрак, а Марюс сел в постели и, набросив на плечи полушубок, принялся закусывать.
Марюс. Какой праздник сегодня?
Аквиле. Почему праздник?
Марюс. Вареники теплые, суп в миске тоже дымится. Балуешь ты меня, Аквиле.
Аквиле. Зато вчера и позавчера только по разику к тебе забегала. Тебе нужна горячая еда три раз в день. А получается раз в три дня. Что так смотришь? Ешь, ешь, пока не остыло.
Марюс. Ты какая-то… не такая, Аквиле…
Аквиле. Ночью плохо спала. Говорила же вчера, немцы велели деревне вести лошадей на комиссовку. Кяршис третий день ходит туча тучей.
Марюс.А-а, понятно – оплакивали своих лошадок.
Аквиле. Зачем надо мной издеваться? Лошади лошадьми, но и без них хлопот достаточно.
Марюс. Вот, скажем, я в этой подпольной гостинице…
Аквиле. Перестань! Гедиминас все еще не показывается, вот что! Можно подумать, что боится немцев, ждет, пока они не уберутся из Лауксодиса. Но ходит упорный слух, что Гедиминаса забрало гестапо.
Марюс. Хм… Очень даже вероятно. Но я немного знаю его, так что думаю, до этого дело не дошло… Наверное, старый Джюгас нарочно пустил слушок, Гедиминас прячется дома, скажем в сене, вот как я у тебя.
Аквиле. Нет, дома Гедиминаса нету. Недавно я бегала помогать Джюгасу, он мне все как есть рассказал. Сам дня три назад ездил в Краштупенай Гедиминаса искать. Нет, старик врать не станет. Если бы даже захотел, не сумел бы такое выдумать.
II
Гедиминас вышел из дому вечером того же дня, когда Адомас, составив опись имущества, уехал вместе с полицейскими пировать к Кучкайлису. Миколас Джюгас обрадовался, что удалось убедить сына на время убраться подальше от Лауксодиса; теперь, когда они навлекли на себя гнев властей самоуправления, можно было ожидать чего угодно.
Пока немцы держали деревню в осаде, Миколас Джюгас не волновался за сына. Но когда отменили запрет въезда и выезда и до него все настойчивее стали доходить слухи, что Гедиминаса арестовало гестапо, старик не на шутку забеспокоился.
Переждав денек-другой, он прицепил к лацкану пиджака крест и уехал в Краштупенай. В полицейском участке, распахнув полушубок так, чтоб был виден орден, попросил дежурного отвезти его к Адомасу Вайнорасу. Ему строго, хоть и не без уважения, ответили: господин Вайнорас находится на излечении, временно его заменяет вахмистр Бугянис, который приказал по личным делам никого к нему не пускать. Уступив настойчивым требованиям, Миколаса Джюгаса все же впустили в кабинет начальника полиции. Однако Бугянис довольно-таки злобно отрезал, что не знает и знать не хочет о господине Гедиминасе Джюгасе. Да вообще мало чести для него разговаривать с саботажником. Между прочим, добавил он, спрячьте-ка вы эту железку, а то если на нас она и производит впечатление, то на немцев никакого.
Миколас Джюгас послушался совета Бугяниса – к зданию гестапо подошел в полушубке, застегнутом до подбородка. Но часовой, размахивая автоматом, отогнал его прочь. Не оставалось ничего другого, как поспрашивать у знакомых, – с этого, пожалуй, и следовало начинать. Он подумал, что Милда может знать о Гедиминасе больше, чем любой другой, и решил начать с нее.
От гестапо он направился через базарную площадь, на которой до войны проводились митинги и демонстрации, а еще раньше здесь отмечали национальные праздники. Тогда по площади маршировали шаулисы, младо-литовцы, члены школьных и еврейских организаций. Перед костелом, на краю площади, высился за железной оградой памятник добровольцам – создателям буржуазной республики, погибшим в 1918–1920 годах. Миколас Джюгас, срезая угол, пошел к памятнику. Но, еще не доходя, он почувствовал: здесь что-то не так. То ли чего-то не хватает, то ли что-то лишнее. А когда наконец понял, что перед его глазами, его прошиб холодный пот и волосы под шапкой встали дыбом. Первой мыслью было броситься назад, но тут же мелькнула другая, от которой сжалось сердце.
Он брел прямо к деревянной раме, поставленной против памятника, похожей скорее на футбольные ворота, чем на виселицу. На перекладине, в полуметре друг от друга, висело пять трупов. Над их головами, словно приветствие гостям, растянулось белое полотнище с надписью: «ТАКАЯ СУДЬБА ЖДЕТ ВСЕХ КРАСНЫХ БАНДИТОВ И ИХ ПОСОБНИКОВ». Вчера полдня валил мягкий снег, ночью подморозило, и теперь на головах повешенных высились белые шапки. Меж пальцев ног, в уши и разинутые рты набился снег; на фоне почерневших тел он казался слишком уж белым и ненастоящим. Скрипели замерзшие веревки – трупы раскачивались под порывами ветра, поворачиваясь то спиной, то боком друг к другу, сталкиваясь широко расставленными ногами; этот стук словно аккомпанировал скрипу веревок, трущихся о перекладину.
Миколас Джюгас снял шапку. Площадь опустела и раздалась вширь. Где-то слева и справа по тротуару шли люди, но они были далеко и не больше муравьев; и дома, и костел тоже стали удаляться, уменьшаться; город, как огромная льдина, раскололся надвое, и половинки раздвинулись, оставив его, Миколаса Джюгаса, одного.
В ужасе он бросился бегом мимо памятника к тротуару. От железной ограды отделился человек и шагнул навстречу, но Миколас Джюгас, забыв надеть шапку, бежал прямо на него валкой походкой, торопящегося пахаря.
– Знай, перед кем шапку снимать, падаль!
В лицо дохнуло запахом лука, в глазах потемнело от удара, и Миколас Джюгас скатился на мостовую. Когда он поднялся, человек стоял, прислонясь к ограде, скрестив ноги в хромовых сапогах (руки в карманах); треугольное лицо, высовывающееся из поднятого воротника, усмехалось.
– За что, барин? – спросил Джюгас, дрожа от ярости и обиды.
– Вы полюбуйтесь, ему еще мало! А знаешь, что двое вроде тебя уже сидят там, где им мигом отобьют охоту кланяться красным висельникам? В гестапо не желаешь? Благодари бога, что я сегодня добрый.
– Чего вам?
– Я хотел повидать госпожу Берже… госпожу Вайнорене. Я Миколас Джюгас из Лауксодиса.
Дверь открылась пошире. Молодое, чем-то знакомое женское лицо, поначалу испуганное, просияло радостной улыбкой.
– Заходите, дядя Джюгас. Не узнаёте?
– Миграта!
– Она самая. Пожалуйте в дом, дядя Джюгас.
– Скажи на милость! Ты что, из поместья сбежала?
– Вроде бы так получается, дядя Джюгас. Ну, заходите, заходите. Чаю поставлю. Небось как приехали, так и не ели?
Миколас Джюгас был так удивлен, что и не заметил, как Миграта сняла с него полушубок. Он покорно следовал за ней из комнаты в комнату, пока они не обошли весь дом. Пианино, ковры, зеркала, радиоприемник. Она обращала внимание гостя на каждую вещь. А когда настал черед туалета и ванной, она даже показала, как спускать воду, и предложила помыться по-городскому.
– Видели, какие красивые гардины? – говорила она, усаживая Миколаса Джюгаса на кухне за столом, заставленным грязной посудой. – А пол-то какой! Да и всюду светло, просторно, аж блестит! Ох, дядя Джюгас, чего еще хотеть? Вы бы видели, сколько всякого добра в шкафах! Платья, кофты, туфли… Эх, если бы она еще была моего роста!.. Ладно, и так сойдет, будет что на сало менять.
– Хм… Так как же это так? – пробормотал Миколас Джюгас, совсем сбитый с толку. – Ты, Миграта, так себя ведешь, будто ты тут хозяйка.
– Она и есть, дядя Джюгас! – Миграта рассмеялась. – Как примчалась той ночью из поместья в Краштупенай, не думала, что так получится. Ну, господа немцы очень приятные господа. Они меня до утра не отпускали. А рано утром пришел Адомас и привел меня домой. Госпожу Милду уже к тому времени увезли. Говорят, на такой ледник, где покойников держат. Ну, этого я тогда еще не знала. Адомас сказал, что с ней развелся и хочет, чтоб я у него побыла. Вот я и осталась. Да уж, господь бог кого полюбит, на того крест накладывает. Первый, второй день еще туда-сюда, а потом – все хуже и хуже. Может, оттого, что барыня отравилась или бандиты так его перепугали. С лица спал, глаза малюсенькие стали, и из них будто нечистая сила глядит. То рассмеется ни с чего, то закричит так страшно, то скажет что – ни два, ни полтора… Или ночью как вскочит, как забегает по комнате, как раскричится: «Задушил, задушил, задушил!» Какой сервиз был, вы бы видели! Ударила дурная кровь в голову, схватил бедные тарелочки – и одну за другой об пол! Выпивши, оно известно, спьяну – одно, а уж трезвый – другое дело. Врачи, они понимают, знают, что к чему. Говорят, через месяц-другой вернется здоровый. Съездила бы к нему в этот желтый дом проведать, да не с кем квартиру оставить. Столько добра, а воров теперь…
– Давно? – буркнул Миколас Джюгас, немного придя в себя.
– Неделю будет, как увезли.
– Я про барыню… Милду. Как это… она…
– Кто может знать. Адомасу не охота было про нее говорить, а я и не приставала. Отравилась, ну и отравилась. Ох, жалко человека, что и говорить, ну, раз так господь порешил, значит, ему виднее, и на том спасибо. Сюда такой черный офицер заходит. Очень ласковый. Ну, лучше, чтоб не заходил… – Миграта запнулась и покраснела. – Так он мне как бы по секрету, дядя Джюгас, хотя какой тут секрет, если весь город болтает… Сказал, она читала запрещенные газеты, с бандитами снюхалась, а когда увидела, что гестапо все известно, отвечать придется, себя и порешила. Адомас, что греха таить, мог бы ее вытащить, ну, они давно друг друга не любили. Я-то это знаю, дядя Джюгас.
– А как же, Миграта, ты знаешь, – кивнул Миколас Джюгас, совсем потеряв голову.
– Мы-то с Адомасом уже с прошлого года, дядя Джюгас. Я давно по нему сохла. Нравился. И я ему тоже. Как приехал тогда с Лауксодис из-за вашего хозяйства, надеялась, не объедет поместье стороной. Сварила господам ужин, прибрала у себя в комнатке, а сердце… Ох, откуда вам знать, что делается с девкой, когда ей парень нравится! Думаю себе: у него жена, вроде бы грех, но если иначе поглядеть, кто виноват, что она баба хлипкая? Такому мужику, как Адомас, – и жить с этакой перчаткой? Мелкая, сухонькая, а бледнющая! Из сушеной кленовой доски больше соку выдавишь, чем крови у госпожи Милды было. Что с такой, скользит промеж пальцев, как кудель. Мужику надо, чтоб было за что взять. Так вот, прибралась я у себя в комнате, дядя Джюгас, а сердце бим-бом, бим-бом – ну прямо колокол! Уже и ночь на дворе. Ветер, холодно, а машины его все не слыхать. Неужто господин Адомас укатил в Краштупенай, минуя мою постельку? Сказалась барыне, что к матери надо сбегать, полушубок накинула – и в деревню. А наша изба, как помните, третья, если считать от старостиной. Шумят они там, еще не выбрались! Повернулась – и ходу в поместье. Раз так, запорхнет голубок, никуда не денется. Весело стало, дядя Джюгас, чуть не запела я. И тут господь меня вовремя упредил, промолчала. Это было первое явление его святой воли, и сразу же, я еще по аллее шла, второе явление: приспичило мне. Поместье поместьем, но там только у господ такие удобства, как вот тут, – сидишь в тепле и можешь воду спустить, а наш, батрацкий нужник сразу за хлевом, если приходилось видеть. Ох, дядя Джюгас, как хорошо-то вышло, что он там! Я уж кончаю, как вдруг – мужские голоса. Чужие! Волосы на голове дыбом… Не помню уже, что там говорили, ну, а я подозревать стала. Тут как услышала по-русски, дядя Джюгас, сердце сразу – ж-жых! – в пятки! Сижу, не знаю, что делать. А двери-то хлопают, люди кричат и по-нашему, и по-ихнему болбочут, по-антихристовому: «Всех в большой зал! Живо!» Ну, тут последнему дураку ясно, что за гости пожаловали. Когда нужда приспичит, сразу ума-разума наберешься. Ох, сама не пойму, как это у меня так складно получилось! Ну, это уж как пить дать, дядя Джюгас, господь вел. Если б не такой лютый ветер, они услышали бы. Но я тоже не дура: вывела лошадь через дверь коровника, а потом гоп на нее – и прямо по полям! Господь хранил, а черт нес – очень быстро, дядя Джюгас, я добралась до Краштупенай. Не хотели впускать в комендатуру. Ну, я как разорусь на всю улицу: «Бандитен, бандитен!» Прибежал человек, что по-литовски умеет. Выложила ему все с подробностями, не стесняясь того дела за хлевами. Ох, дядя Джюгас, что там началось! Как затрясутся, как забегают! Телефоны звенят, двери хлопают. А меня – под стражу и в другой дом. Гестапо прозывается, я потом узнала. Отвели к такому серо-зеленому офицеру – не к тому, который повадился сюда лазить, к другому, над всеми ими начальнику. Оказалось, знакомый, не раз бывал у господина Дизе в гостях. Очень ласковый барин, дядя Джюгас, такой, знаете, душистый, улыбчивый. Дал мне комнатку побыть до утра, ну, поставил солдат у двери, чтоб бандиты, как он сказал, меня не похитили. А утром, как я уже говорила, пришел Адомас в тот дом, к начальнику черных. Бледный весь, дрожит. Смотрит на меня просто страх какими глазами, губы трясутся, слова сказать не может. Как будто немой, дядя Джюгас, или костью подавился. А начальник черных весело улыбается, хлопает его по плечу. Говорит, нечего унывать, все уладим, комар носу не подточит. Мало ли добрых женщин на свете, говорит, и знай Адомаса по плечу хлопает. Посмотри, говорит, на эту героиню. Арлянская дева как вылитая. Если б не она, висеть бы тебе на люстре рядом с Кучкайлисом. Забирай покамест ее, говорит, только такая женщина может теперь тебе помочь. Покамест! Вот тут он, дядя Джюгас, дал маху. Это я сразу поняла, как только мы вместе зажили. Даже смешно, что влюбленный мужик делается как дитя малое. Придет, бывало, домой – и с порога ко мне. Ни минутки один в комнате… Я на кухню – и он туда, я в комнату – и ему там надобно. Ох, дядя Джюгас, как будто я кусок сала, а он изголодавшийся кот. Даже ночью, когда вставал по нужде, будил меня, а если мне надо, поднимался с кровати и бродил под дверью, пока не управлюсь. Просто чудеса – горячая любовь. Ох, как одарит господь, так одарит, дядя Джюгас. Не задарма ведь и я его, господа нашего, чту, но такого счастья, чтобы барыней заделаться… Ого! Жирный кусок отхватила, нечего сказать.
Пока Миграта своим неторопливым, воркующим говором изливала душу да собирала чай, Миколас Джюгас ни разу не поднял на нее глаза. Мысли стали на свои места, вошли в колею, но в сердце была такая пустота, что у него не было сил встать, хотя он знал: надо уходить, да побыстрее.
– На базарной площади пять человек висят. – Он сурово посмотрел на Миграту. – Пятеро за одного…
– Ох, дядя Джюгас, какой ужас! Средний – наш Фрейдке. Говорят, не дался живьем. Ну, все равно повесили. Чтоб другим не повадно было.
– Могли висеть шестеро, если б одного не убили этим летом.
– Шестеро? Для шестерых перекладина коротковата, дядя Джюгас.
– Вот это правда. Твой отец широковат в плечах был, не уместился бы, но им ведь нетрудно подыскать перекладину и подлинней. – Миколас Джюгас оттолкнул в сторону поставленный перед ним стакан чаю и встал.
– Боже мой, с чего это вы? – Миграта удивилась, еще больше огорчилась и схватила старика за рукав. – Ну, садитесь, дядя Джюгас, покалякаем. Знали бы вы, как я по деревне соскучилась! Все тут городские, гордые, нос от меня воротят. Все одна да одна. Так и говорить разучишься.
– А офицер черных? – Миколас Джюгас резко дернул рукав и направился к двери.
– Какой там у него разговор. Чужой все равно, боюсь его. Лучше б не лазил, пока нет Адомаса, этот офицер. Ну посидите, дядя Джюгас…
Миколас Джюгас, не глядя на Миграту, напялил полушубок и, не попрощавшись, вышел на улицу. Но еще не скоро он почувствовал боль в разбитой скуле. В голове звенело, сердце то и дело охватывал холод из-за всего того, что услышал он от придурковатой девки, а в глазах маячила она сама – в куцем халате с чужого плеча, с голыми коленками, голыми по локоть руками, в какой-то странной вязаной шапочке.
III
Аквиле. Нет, Марюс, Гедиминаса, правда, нету дома. Старик обошел всех знакомых, но никто ничего толком не знает. Только дворник гимназии сказал, что видел Гедиминаса у виселицы, куда немцы согнали всех, кого схватили на улице, чтобы смотрели, как исполняют приговор. Рядом с Гедиминасом стояли двое штатских, а потом его куда-то увели.
Марюс. Жалко его, но сам виноват. После того как он отдал Путримасу и Пуплесене продукты, предназначавшиеся для немцев, мы встречались. Я сказал ему, что для него нет другого выхода, как пойти с нами. Не захотел марать интеллигентские ручки. Чего так уставилась? Удивляешься, что все вареники умял?
Аквиле. Вы встречались?
Марюс. Что тут странного? Охотно бы встретился еще раз – вдруг Гедиминас набрался ума-разума. Боюсь только, что ум-разум ему уже не понадобится.
Аквиле. Если Джюгасы помогли Пуплесене и Культе, то они молодцы. Не знала.
Марюс. Вот и не знай. Такими делами сейчас лучше не хвастаться. Да, есть хорошие люди, хоть они и слабы – ведь одной добротой не победишь. Зато еще больше сволочей, которые сами, правда, крови не проливают, но… Бедный Пуплесис! Если б воскрес, тут же бы умер от позора и горя – родные дети предают!
Аквиле. Кястумерас уже вернулся с трудовой службы рейха. Всю осень ходил помогать на молотьбу.
Марюс. Выродок. Миграте я бы сам шею свернул. Два моих парня, такие молодцы, из-за нее погибли… А убийца удрал. Конечно, тебе больно, что я так про твоего брата, но слова из песни не выкинешь.
Аквиле. Адомас мне не брат, Марюс. С самого начала войны мы с ним чужие. А Милду жалко. Когда Джюгас сказал, я долго плакала.
Марюс. Странно… Госпожа начальница и подпольные газеты… Как-то не вяжется. И кончать с собой, когда муж, начальник полиции, мог дело замять. Неважно, что не дружно жили. Не верю, и все. Тут что-то не так.
Аквиле. И у меня не умещается в голове, Марюс. Я была у нее в тот день. Угощала она меня, играла на пианино. Веселая была. Хоть бы словечком обмолвилась о политике или там газетах. Насколько ее знаю, она любила наряжаться, весело проводить время, но заниматься политикой… Очень странно. Вот будет удар для Гедиминаса, когда он узнает. Кажется, они всерьез любили друг друга.
– Да, если узнает… – Марюс невесело улыбается.
Аквиле печально качает головой. Побросала в корзину миску с ложкой, вилку, вынимает из нее зеркальце, посудину с водой и бритву Кяршиса. Марюс тихо смеется: честное слово, он чувствует себя как в страстную субботу. Может, она ему и баньку затопит? О, чистое белье! Приятно, что и говорить. Наконец-то свое вернулось. В исподнем Кяршиса, признаться, не очень-то ловко он себя чувствовал… У Пеликсаса и грудь пошире, и плечи… Молодец Аквиле, хорошо, что подумала о бритве, – праздник так праздник. А бритва неплохая… Лезвие стерто, черенок треснул. Видно, от покойного отца. А что, если эта бритва оживет? Скажем, вдруг возьмет и обратится Кяршисом. Сразу полоснет Марюса Нямуниса по горлу. Изба, четыре гектара земли…
Кровь приливает к лицу Аквиле: о многом они успели переговорить, но свои раны не трогали. Имени Кяршиса не упоминали – обходили как-то или призывали на помощь местоимения. А если невзначай кто и обмолвился, то Кяршис звучало как наименование какого-нибудь цвета или вещи. Он был рядом, как солома над хлевом, как стойло савраса, но не между ними. Почему Марюсу захотелось позвать сюда третьего человека, когда вдвоем так хорошо? Это неизбежно, конечно, – рано или поздно… Но почему сегодня? Когда этот третий так далеко? Зачем звать третьего в день, который может принадлежать им обоим?
Подавленная, она смотрит на Марюса, ссутулившегося перед зеркальцем. Шуршит помазок. Струйка пара из приоткрытого рта. Святочная маска кривляется в тусклом свете потрескивающей коптилки.
Пока он побреется, она сходит в избу – и так уже засиделась. Может, пригласить Культю, вряд ли скоро представится такой случай? Марюс качает головой: нет, она его не застанет дома – Путримас сегодня занят делами поважнее, чем посещения больных. Откуда ему известно? Да он был здесь ночью…
– Пятрас? Здесь?! По ночам?!
Почему по ночам? Только раза два приходил. И поверь, не ради собственного удовольствия.
– Нельзя Культе сюда по ночам! – чуть не кричит Аквиле. – Кяршис… Можно себя и других погубить!
– Знаю, Аквиле. Не думай, что я только о себе пекусь. Будь это так, Путримас не заходил бы этой ночью.
…Когда она собралась снова на сеновал, в избу влетела Юсте. Веселая, быстрая, как всегда. А трещит – слова не дает сказать. Пока сообщит, зачем пожаловала, Аквиле должна выслушать все, что сейчас заботит сестру.
О господи, из-за этих немцев от тоски хоть удавись. Бывало, по воскресеньям танцевали до поздней ночи, а теперь вечером скот покормили – и по домам. Где уж тут растанцуешься днем! Эти бандиты такую всем свинью подложили – прямо беда! Не могли найти другую деревню и другого Кучкайлиса, черт их в Лауксодис принес! Ладно, хоть были бы немцы поинтересней. Один, правда, ничего – не плешивый, не седой. Можно сказать, молодой даже. Фельдфебель. А танцует – просто прелесть. Да, этот и в самом деле «зер гут».
Только полчаса спустя Аквиле узнала, что это мать прислала сестренку, просит заглянуть к ней сегодня. Худо дело со старухой – не на шутку скрутила болезнь, с постели встать не дает. Но пока Аквиле выпроваживает Юсте домой, проходит еще полчаса. Не так уж много времени до обеда. А потом жди и Кяршиса…
– Думал, не придешь.
В тайнике не рассеялся еще запах погашенной сальной плошки. Может, отодвинуть солому у стрехи? Просочилось бы немного света. Она так хочет увидеть его лицо без маски мыльной пены!
– Знаешь, о чем я думал, когда ты ушла?
– ?
– Так захотелось выбраться из этой проклятой душегубки, сесть по-человечески за стол, что чуть не расплакался. Ты понимаешь меня, Аквиле?
– Понимаю, Марюс, как не понять.
– Прошлой ночью мне приснился он, наш мальчик. Я качал его на коленях, а он теребил мои волосы. Когда ты ушла, я вспомнил сон и представил себе, как ты ходишь по избе, а он бегает за тобой, уцепившись за юбку.
– Он очень привязан к Юлите…
– Юлите… – Марюс молчит, тяжело дышит. – Она про меня вспоминает?
– Часто заговаривает, но знаешь, ее разговор… Тоска берет.
– Да-а. Такому человеку лучше не жить… А наш мальчик уже говорит?
– А как же, Марюс. Все понимает. Будь он меньше, я бы что-нибудь придумала, чтоб ты мог его увидеть. Но сейчас никак нельзя, Марюс.
– Знаю, что нельзя. – Темнота впитывает прерывистый шепот, снова наступает тишина. Шуршит, оседая, солома. – Мне ничего нельзя, Аквиле. Рядом сынишка, сестра, но у меня нет права их обнять. Вряд ли переступлю порог родной избы, стану на колени у могилы отца и Генуте. Вряд ли…
Она прислонилась коленями к его постели. Уже не чувствует плечами жестких решетин. Невидимые руки протянуты к ней, и она наклоняется, наклоняется навстречу им… Черная пустота…
– Война скоро кончится, Марюс… – Аквиле хотела бы сказать, чтоб он, когда поправится, не уходил в лес – столько людей укрываются от немцев и не воюют, но сама пугается этой мысли. – Ты вернешься в Лауксодис и, если захочешь… Если захочешь, все будет, как было.
Он молчит, мучительно долго молчит. Лица обоих так близко, что они чувствуют дыхание друг друга.
– Вернусь. Понятно. Должен вернуться… – Запнулся. Медлит затаив дыхание, словно боится, как бы вместе с воздухом не вырвались слова – еще не обдуманные, рожденные только чувством, – которые отняли бы у обоих последнюю надежду. – Я столько хлопот тебе причинил, Аквиле. С тем советским летчиком тебе было проще…
– С летчиком?..
– Да. Путримас рассказывал. Ты предала нашу любовь, но осталась человеком. Спасибо, Аквиле.
– Предала… Если бы ты знал…
– Знаю: думала, что погиб. Не укоряю. Не много таких женщин, которые не хоронят любовь вместе с любимым. После войны, Аквиле, не только я не найду той, что ждет.
«Я тебя буду ждать, Марюс! Буду! Я все еще люблю тебя…» Но она сдерживается: слова показались бы насмешкой. Оказывается, иногда правда может прозвучать как издевка!
– Ты не знаешь всего, Марюс…
– Когда мне было тяжело, я вспоминал дом. Мать, отца, сестер. Я не представлял их без тебя. Ты сидела перед печью, распустив косы, как в тот вечер, когда мы, промокнув до нитки, вернулись с озера. А у тебя на коленях наш сынишка. И я вдруг открывал дверь и входил в избу… Сколько надо для первой встречи? Несколько минут. А я промечтал об этом много-много часов. Иногда мне казалось, что истинный смысл борьбы именно в этой минуте встречи: когда думал о ней, забывал о солдатской доле.
Аквиле, как во сне, поднимает руку и медленно погружает ее в шуршащую темноту. Его лицо наверняка влажное – почему-то она твердо в этом убеждена. Она хочет погладить его мокрые щеки. Но приглушенный вздох останавливает руку. И снова шепотом льются тоскливые слова. Грохочут поезда, в которых стонут раненые. Кровавое поле боя. Открытыми ранами зияют ямы, вырубленные в мерзлой земле для погибших. «Вдруг открывал дверь и входил в избу…» Прямо с поезда, с мертвого поля, от ям, чернеющих в снегу. Входил в свою избу, чтобы пожить мечтой, которой не суждено было сбыться.
– Прости, если можешь, Марюс.
– Я сказал: не осуждаю. Было время, когда не мог оправдать, но тогда многого не знал о тебе.
– А сейчас? Сейчас ты все знаешь?
Он молчит.
Тогда она наклоняется еще ниже. Так низко наклоняется, что чувствует тепло его лица, которое ласкает ее щеки, как птица крылом. А может, это ее собственное тепло от жаркого шепота? Ей нечем, совершенно нечем оправдаться. Да она и не хочет. Ей только до боли жалко, что нельзя вернуть того, что было, – вечеров на обрыве Гилуже, запаха сосен, хмельного гула пчел на разноцветном июньском лугу. Но покажи мне хоть одно мгновение, Марюс, которое повторилось бы точно таким, каким было…
Прерывистое дыхание.
Она касается кончиками пальцев его щеки. Влажной, дрожащей. И тогда темнота протягивает к ней руки. Горячие, нетерпеливо ждавшие. Множество рук. Обнимающих шею, плечи, все тело, – и она, радостно повинуясь им, приникает губами к губам.
– …Ты обрезала косы… ………………………………………………………………………………………………………..
– Между жердями широкая щель. Вот тут, у изголовья. Вчера ночью я разгреб солому и до обеда прождал. Видел, как вы с Кяршисом скотину кормили.
– Бог с тобой!
– Я думал, в хлев забежит наш мальчик… Ты могла бы его привести. Возле стойла хорошо видно. Он называет Кяршиса папой?
– Марюс, ах, Марюс…
– Почему ты дрожишь? Ничего страшного. Я эту солому ночью… А из хлева щели не заметишь. Да и чего Кяршису вверх смотреть?
Она колеблется, но страх берет свое. Чего ему вверх смотреть? А что ты знаешь? Может, он уже не первый день что-то чует.
И она осторожно, стараясь успокоить и себя и Марюса, делится своими опасениями.
Долгая тишина. Кажется, он всерьез озабочен.
– Почему раньше ничего не говорила? Не удивлюсь, если он сегодня явится не один. А может, придумает что-нибудь более разумное. Скажем, договорится с каким-нибудь немцем из деревни и выкурит меня из этого уютного уголка. – Марюс глухо рассмеялся. – Да чего там выкуривать, сам выйду. Лучшее, что я смогу сделать, – это вложить в рот пистолет и спустить курок. Но нет – им нужен живой Марюс. Знаю я фашистскую натуру. Иначе выстроят вас всех перед хлевом. Будет пять трупов.
– Не говори так!
– Говорю, как может быть.
– Боже мой, боже…
– Не хотелось бы так глупо голову сложить. Не себя жалко: много дел недоделанных. Нужен я друзьям. Если бы хоть на несколько дней позже. Паскудно все сложилось!
– О-о, это из-за меня, все из-за меня. Я виновата, Марюс!
– Успокойся. Может, еще обойдется. – Снова этот неприятный приглушенный смешок. – Иногда имеет смысл помечтать о ближайшем будущем…
Она вдруг вскочила на постели. Спасение! Конечно, если этой ночью ничего не случится.
– Слушай, Марюс! Слушай! – Вцепилась ему в плечи, трясет. – А если к Джюгасу? А? Старик бы ночью за тобой приехал… Хутор, как и у нас. Человек хороший. Один. А, Марюс? Я могу хоть сейчас…
– И не думай!
– Не доверяешь! Такому человеку…
– А что, если на его хутор завтра-послезавтра другой приедет? И если начистоту – с какой стати я должен ему доверять? Хороший человек, говоришь? Много хороших, а помашет пальцем смерть перед носом… Крестьянин может засеять поле соседа, когда тот захворает, но умирать за него…
– Мы с отцом ведь русского солдата…
– А мне твой отец ничем не может помочь.
Да, это правда… Она на ощупь накидывает платок, надевает полушубок – пора кормить скотину. Потом оба застывают в долгом поцелуе, словно прощаясь перед далеким, опасным путешествием, из которого мало надежды вернуться.
IV
Посреди двора – дубовый сруб колодца. Тропинка к хлеву, тропинка к избе. В летнем загоне для скота валяются пустые корзины. Конура Рыжика. Все как два года назад, когда, провожаемая материнскими проклятиями, она покинула родной хутор.
Угловое окно горницы. Белые ставни с сердечками. На ночь мать их закрывала, но Аквиле смазала жиром петли, чтоб не скрипели.
Пруд за гумном. Здесь ее ждал Марюс… Господи, какими короткими, полными тревожной радости бывали летние ночи!
Рыжик мечется на цепи, кажется, живьем съест.
«А были такие друзья…»
– Ша-ша, Рыжик! Не узнаешь?
Между амбаром и избой – вишенник. Заспанное декабрьское солнце глядит сквозь голые сучья. Огненный снаряд, рассыпавшийся на осколки перед тем, как вонзиться в землю. Подтаявший снег пахнет ветром. Капает с крыш. Полысевшая местами кровля хлева чернеет от голубей. Как все похоже на раннюю весну!
Навстречу выбегает Юсте.
– Чего во дворе торчишь, – упрекает она. – Вот еще барыня, просить ее. Будто забыла, где дверь?