Текст книги "Потерянный кров"
Автор книги: Йонас Авижюс
сообщить о нарушении
Текущая страница: 20 (всего у книги 35 страниц)
Шуршит жнивье. Шорох все ближе и ближе; это Василь кружит. Зашел за суслон, потягивается, зевает, словно у него одна забота – отправиться на боковую и всласть выспаться. А на самом деле Василя терзает тревога. Уже давно ходит он сам не свой, чернее тучи. Не скалит зубы, не отпускает шуточек, не подмигивает девушкам. На Василе лица нет.
– Что это ты загрустил, Василь? – спросил вчера Гедиминас. – Девушка бросила? Чепуха, найдешь другую. Наши девушки не привередливы.
– Не то, хозяин… – Василь разинул было рот, но не решился, потряс головой и отвернулся. А сегодня утром, пока шли к Кяршисам пшеницу вязать, всю дорогу говорил неясными намеками, за которыми сквозили неуверенность и страх.
Нашлись и такие, кто сразу послушался немцев и записался в армию Власова, сказал он. Генерал обещает восстановить независимую Украину. Но ему, Василю, хорошо было на родине и так. К чертовой матери войну и все обещания немцев, – он еще молод, жить хочет. Гедиминас согласился с Василем, хоть не был уверен, правильно ли его понял. Да, сказал Гедиминас, политика, как шлюха, изменяет, когда ей выгодно. Человек, причастный к ней, лишается принципов и живет одними иллюзиями. Есть ведь такие типы: встречали немцев с цветами, потом спешили с винтовкой гитлеровцам на подмогу, а сейчас без возмущения читают наклеенную ночью на телеграфный столб шифрованную листовку:
С оотечественники!
А рийские
МО шенники
УП отребляют
РА здоры
Во вред,
Л итва
Е сть
Н ация
И
Е динство!
– Хорошо у вас, – слышен голос Василя за суслоном.
– Ну и жарища, – говорит Гедиминас. Василь нравится ему больше других пленных. Наверное, за веселый нрав. А может, просто ближе его знает, чем других. К тому ж Василь научился говорить по-литовски – способный парень, к таким людям Гедиминас неравнодушен. – Ты полежи, – говорит он, – пускай спина отдохнет.
Василь стоит перед ним, чуть наклонясь вперед, словно собираясь опуститься на колени. Кряжистый парень с пригожим смуглым лицом, на котором выделяются крупные яркие губы и густые черные брови.
– У нас пшеницу не вяжут, – тоскливо говорит он. – У нас – прямо комбайном… а уж потом на грузовиках – государству.
– Истосковался по родным местам, Василь?
– У меня мать, три сестры. Отца в тридцать третьем забрали – учителем работал, поддержал мужиков, которые в колхоз не хотели вступать. И девушка у меня была. Красивая. Истосковался, как не истосковаться. По ночам снится, что я дома, гуляю по двору, да вот… – Василь замолк, печально качает головой.
– Вернешься, Василь. Немцы уже проиграли войну. Все вернутся в родные места. Думаешь, германский солдат не хочет домой?
– Простои солдат – ясное дело. Что ему? Такой же человек, как и я. Но пока война кончится… – Василь замолкает; наконец, собравшись с духом, шепотом выдыхает. – Вот бы пересидеть тут, пока Гитлер не лопнет…
– Пересидишь, Василь. Не заберут немцы в лагерь, не бойся. У них теперь другие заботы.
– Может, и не заберут…
– Какая им от вас польза? Тут-то хоть помогаете крестьянам хлеб выращивать. Немцам хлеб нужен, Василь.
Василь опасливо озирается и еще сильней подается всем телом вперед.
– Хозяин… вы послушайте, хозяин, – шепчет он, собравшись с духом. – Плохо у нас в батрацкой. Парни бежать собрались. В лес, к партизанам.
Гедиминас заинтересовался. Заинтересовался, но не больше. Он взглянул на Василя, не понимая, чего тот хочет. («Пусть бегут, разрази их гром, если хотят, а твое-то какое дело?») Но тут же все понял, покраснел и поморщился.
– Чего ты от меня хочешь, разрази тебя гром? – Теперь и он заговорил шепотом, едва сдерживая гнев. – Чтоб я немцам сообщил? Я был лучшего мнения о тебе, Василь.
– Хозяин… – Василь сел на жнивье, обхватил руками колени. Уставился куда-то, на Гедиминаса и не смотрит. Совсем растерялся. – Ну что вы, хозяин… Я же не предатель. Хочу только дождаться конца войны и вернуться домой. Вот и все…
– Так какого ты лешего мелешь чепуху? – сердится Гедиминас. – Пускай бегут, кому нравится, а ты оставайся.
– А немцы?
– Что – немцы?
– Ничего не сделают тем, кто остался? Мстить не будут?
Гедиминас молчит. Вопрос, поначалу ясный, оказался весьма запутанным.
– Ты не мог найти другого советчика, любезный? – цедит он сквозь зубы.
Василь молчит. Лицо такое, словно заглянул в собственную могилу.
И тут Гедиминас находит решение. Сам до конца не верит своим словам, но хочет, чтоб так было.
– Сбежать не трудно, но будет ли вашим ребятам лучше в лесу? – говорит он, успокаивая больше себя, чем Василя. – Стоит ли трогаться с места, пока немцы еще не забирают вас от хозяев? Я не думаю, что у вас много таких, кто, выбравшись из одного мешка, торопился бы залезать в другой. Разговоры разговорами, но если как следует все прикинуть… Нет, Василь, не думаю, что из этого что-то получится. Все так и кончится разговорами, вот увидишь. Здравый рассудок не допустит до глупостей. Ведь таких, как ты, там не один.
Василь усмехнулся. Или это только показалось Гедиминасу? Да-да, короткая, как взмах клинка, улыбка скривила губы. Ухмылка трупа на виселице.
Гедиминас протянул руку, хотел похлопать по плечу, но Василь испуганно отшатнулся.
– Иван… – едва выдохнул он, испуганно озираясь. – Иван…
Тяжело встал и, даже не взглянув на Гедиминаса, зашагал прочь. К другому суслону, где курят мужчины, к своему Ивану идет Василь.
V
Их семнадцать. Национальности, род занятий в прошлом, биографии – все разное. Шестую часть земного шара в миниатюре засунули в каменный сундук батрацких, глядящих в помещичий сад старинными окнами, наспех забранными решеткой.
Зачем решетка, удивлялись они, если ночью у двери трубит носом сторож с палкой, которого при желании совсем нетрудно перехитрить? Или странный утренний и вечерний обряд – проводы на работу и обратно. Ведь в поле их не охраняют, да и во всей деревне, кроме старосты и господина Дизе, ни у кого нет оружия.
Эти меры предосторожности были непонятны и крестьянам. («Еще одна дурацкая выдумка немецкого орднунга»), А потом все узнали, что в других деревнях пленные живут у хозяев свободными батраками. «Лагерек в батрацких – это выдумка старосты Кучкайлиса и господина Петера фон Дизе, – решила деревня. – Один хочет выслужиться перед немцами („Видишь – нет, они строгость уважают“), а у другого под рукой такая куча мужиков – при нужде можно использовать для полевых работ в поместье». Хозяева роптали, однако добились лишь разрешения Кучкайлиса пленным ходить на работу и возвращаться без сопровождающего. Но по утрам (да еще как можно раньше) крестьяне все равно являлись каждый за своим, а то как бы не пришлось потом искать его на помещичьем поле и бессмысленно препираться с господином Дизе.
(«Ja, ja, das ist твой. Aber я имею больше права на него. Das ist немецкий пленный. Его взяли unsere Soldaten. Ja, ja, ich verstehe dich, он за тобой числится. Ordnung ist Ordnung. Aber он уже ушел на работу. Arbeitet! Arbeitet schon, verstehst du? Германия все arbeiten. Война победить! Ты не хочешь война победить, к дьяволу!»)
За полтора года жители Лауксодиса сжились с пленными, привыкли их считать за своих. Пленные тоже больше не смотрели на крестьян как на чудища, собирающиеся их пожрать.
В лагере для военнопленных все как один лелеяли мысль о побеге, но, когда попали в деревню, где такая возможность была, эта мысль мало-помалу стала тускнеть.
– Совесть нашу усыпила сытая кулацкая деревня, – сказал однажды Федор, молодой слесарь из Перми. – Жрем да вкалываем, пока наших братьев на фронте бьют.
Все беспокойно уставились на Федора. Не из-за сказанного им – об этом многие подумывали, – все опешили от неожиданной откровенности новичка. За целый месяц с того дня, как Федор появился в батрацкой – его привезли из другой деревни, – от него только изредка слышали словцо. И слова всегда были загадочные, с подковыркой; они вроде и не требовали ответа, но заставляли призадуматься. Он не вступал в беседы, не спорил: швырнет в тихую заводь один-единственный камешек и с любопытством следит, как расходятся круги по воде.
– Как подумаю, что вернусь когда-нибудь домой, никакой от этого радости нету, – продолжал Федор под угрюмое молчание мужчин, сидевших на своих койках. – Да и как тут радоваться – родина не ждет таких сыновей. Что я скажу ей, вернувшись? Мол, в то время, как мои товарищи умирали за нее, я хлебал жирный литовский борщ?
– Аминь, – буркнул Василь, развалившийся на кровати. – Батюшка Федор отслужил вечерню, теперь можно и на боковую.
– Ты часом не генерал будешь, что так каешься? – раздался еще чей-то голос. – А может, встретил первого немца и поднял руки?
Федор расхаживает между двумя рядами коек, выстроенных изголовьями к стене, в проходе могут разминуться двое. Вечер погожий, но комната утопает в густых сумерках – закат заслоняет густой сад. Большая продолговатая комната загромождена смутными тенями предметов, среди которых мелькают пятна побелее – пленные в исподнем.
– Вот живу я среди вас – и как-то не верится, что вы ходили в советскую школу, читали газеты, работали, – ответил Федор, продолжая расхаживать по проходу между койками. Руки в карманах штанов, голова опущена, словно ему стыдно смотреть товарищам в глаза. – А ведь тут наверняка есть и комсомольцы и бывшие общественники, может, даже стахановцы есть. Выросли под красным знаменем, аплодировали, кричали: «Коммунизм строим», а вот представился случай подкрепить слова делом – и нету вас… Постыдились бы хоть отцов своих, которые кровь проливали за революцию, черт подери. И призадумались бы, кем бы вы были, если б не Октябрь…
– О-а-у! – зевнул плотной грудью Охро. – Я бы разводил виноград. У моего отца был чудный виноградник под Тбилиси.
– А я… – откликнулся Василь и тоже зевнул. – Нет, не знаю, кем бы я стал. Тут такое дело, что и не скажешь. Зато, мой отец еще был бы жив. У нас в роду все ядреные. Дедушка до девяноста дотянул…
– Да вот… – начал было еще кто-то, но тут раздался злой голос Геннадия:
– Заткнись, Василь! И ты, Охро. Нечего похваляться своими кулацкими замашками. Мой отец тоже мог жить, а погиб. За революцию. За то, чтоб я стал тем, кем захочу. А меня сызмальства тянула медицина. Если б не фашисты да не война, я бы окончил школу рабочей молодежи, поступил в институт. Ушел в армию, оглянуться не успел, как… Мало разбираюсь в оружии, но застрелиться-то мог. Время было. Только… Побоялся? Нет. Наверное, нет. Мог бежать, схлопотал бы пулю в спину. Тоже не получилось… Молодым трудно умирать, хоть о годах вроде и не думаешь. Трудно умирать, Федор. Вот она, наша вина, Федор!
Федор остановился у кровати Геннадия. Хотел было присесть рядом, но передумал и только положил руки на изножье.
– Вина! – тяжело выдохнул он. – Не знаю, вправе ли кто обвинять нас. Вина наша не в том, что остались в живых, а в том, что примирились со своей судьбой. Признайтесь: есть ли среди вас хоть один, кто готов бросить этот сытый блошиный питомник и уйти в лес? Сразу же, не трясясь за свою шкуру?
– В лес? С пустыми руками? – разинул рот Геннадий. – Вот если…
– Я сказал – не трясясь за шкуру, – резко обрубил Федор. – Нет, вы не желаете сами открыть дверь, вы думаете не о том, как бороться, а о том, как уцелеть. Уцелеть живыми трупами.
– Да ведь нету смысла по-глупому в петлю…
– Видать, тебе жить надоело, Федор, – отозвался Василь. – Что ж, тикай в лес, никто не держит. Ежели хочешь, сала дадим на дорогу.
– Если уж бежать, то хоть знать куда, – отозвался другой. – А так, вслепую, без ничего… Немцы переловят, как цыплят.
Федор молча направился к своей койке и лег. Пленные еще долго спорили, обсуждали вызов, брошенный новичком; одни отвергали его как неразумный, другие принимали с оговорками, но все сходились на одном: бежать без оружия, без связи с местным населением – самоубийство.
Федор не сказал больше ни слова. Молчал он и на другой день, и на третий: он уже расшвырял весь запас пробных камешков. Но жизнь в батрацкой не вернулась в старое русло. Воспоминания о прошлом, которыми пленные пробавлялись, утоляя тоску по родине, уступили место другим разговорам. По вечерам, вернувшись с работы, они обсуждали положение на фронтах, и хотя известия, полученные от местных жителей, в основном были почерпнуты из оккупационной печати, все-таки можно было составить приблизительную картину о продвижении Красной Армии. Все призадумались. «Пусть приблизится фронт, – шептались они. – Только нас тут и видели…» Но от линии фронта их отделяли сотни километров, и всем казалось, что окончательное решение – в далеком будущем. Никто, кроме Федора, не знал, что она, их новая судьба, уже рядом, вот-вот постучится в дверь и крикнет: впустите!
VI
Федор. Наконец-то могу сообщить вам радостную весть: партизанский связной уже здесь! Вначале думали было бежать вечером, после работы, прямо с поля, но в последнее время план изменился. Поясню вкратце, в чем дело. Прежде всего, пока по одному доберемся до озера, где нас будет ждать связной, пройдет немало времени. В поместье могут заметить и поднять шум… Если немцы дознаются о побеге раньше, чем мы доберемся до лесов Венте, всем нам каюк. Другая причина, из-за которой мы изменили план, – неуверенность в некоторых наших товарищах. Я не говорю, что среди нас могут оказаться предатели. Но ведь могут найтись такие, которые в последнюю минуту дрогнут и отправятся не к обрыву, а обратно в этот хлев? Эти слабовольные людишки, потерявшие рассудок на кулацких харчах, думают, что хозяева защитят их от немецкой расправы. Мы не вправе оставлять их на произвол судьбы. Поэтому решено бежать прямо отсюда, скопом. Завтра в сумерках аккуратно свяжем сторожа и…
Геннадий. Почему завтра, если связной уже здесь?
Федор. Нету двоих – Михаила и Глеба. Уехали с обозом. Вернутся только завтра.
Геннадий. Завтра может не оказаться других.
Федор. Связной будет ждать три ночи кряду. А за это время…
Иван. За это время кто-нибудь проболтается, если уже не проболтался, и все мы окажемся в петле, мать честная.
Петр. Если бежать, то бежать сразу же.
Федор. Надо подождать Михаила с Глебом.
Петр. Дожидаясь двоих, погубим пятнадцать.
Иван. По всему видно, так и будет. Старик из поместья – Пуплесис, или как там его, которого Федор приводил, очень уж смахивает на фальшивую деньгу.
Федор. Он – партизанский связной. Ну и характер у тебя, подозревать каждого. Так вот, ребята, решение такое: завтра, после захода солнца, все до одного к обрыву. Опоздавших ждать не будем. Кто останется, пускай пеняет на себя, когда немцы поставят к стенке.
Василь. Может, поставят, а может, и нет.
Петр. Видать, мало их знаешь.
Василь. Немцам нужна рабочая сила. Трупы работать не будут.
Иван. Смотрите-ка, как запел! Не господин ли учитель его просветил? Видел я, как сегодня за суслоном шушукались.
Василь. Пошел ты к черту! Не хочу по-глупому головой рисковать.
Федор. Ну и оставайся, черт с тобой! Дай адресок родителей, сообщим, где твои косточки искать.
Иван. Он думает, это не понадобится. Верно, Василь? Думаешь, продам-ка я их, и немцы оставят меня в покое.
Федор. Так что, Василь, остаться хочешь?
Василь. Говорил уже – не хочу совать голову в петлю. Но как все, так и я.
Геннадий. А о чем вы с господином учителем за суслоном шептались?
Василь. Твое какое дело? Этот учитель толковый парень. Мы с ним часто разговариваем.
Иван. Он постарался даже выучить ихний язык. Не понимаю, как он, угодил промеж нас. Черт бы тебя побрал, Василь, ума не приложу: почему ты не подался добровольцем в армию нового Петлюры, предателя Власова? Призывали же немцы защищать белое отечество.
Василь. Ты тоже мог податься. Приняли бы, не бойся.
Федор. Хватит! Кончайте эти разговорчики, к чертовой матери! Почему ты уверен, Василь, что немцы не тронут, если останешься?
Василь. А я говорил, что уверен?
Федор. Ладно, оставайся. Мужики, есть еще желающие остаться?
Иван. Ты яснее говори, Федор. Есть ли еще предатели?
Охро. Зачем городить чепуху. Вы убежите, если только вам удастся, а остальных прихлопнут. Это уж точно.
Тахави. Есть только один путь. Или всем бежать, или всем оставаться.
Федор. Пока не придут наши и не освободят?
Петр. Или фронт подойдет поближе…
Василь. Наконец-то толковое слово сказал. Правда, ребята, чего мы добьемся, уйдя в лес? Еще вопрос: не переловят ли нас немцы, пока дойдем? Да и там ведь тоже нас не мать родная ждет. Головы полетят, и оглянуться не успеем. Война кончится, другие будут живы, а нас не станет. Давайте пожалеем своих близких. Матерей, сестер, братьев, детей. Мало они пролили слез, нас дожидаючись? Неужто здесь так уж плохо? Работаем на чужих, унижаемся, это понятно. Но в лагерях военнопленных нашим товарищам еще хуже. А мы туда не попадем. Немцев теперь не это заботит. Им нужна рабочая сила. Так и учитель говорил. Немцы слишком много народу перебили, им не хватает хлеба, оружия. Они нас не тронут, сказал учитель. Какой же смысл наплевать на хлеб, которого тут вдоволь, и уходить на верную погибель?
Иван. Вот про что он с этим фашистом за суслоном толковал!
Геннадий. Значит, проболтался?!
Федор. Надо бежать немедленно, пока этот учитель не сообщил немцам.
Петр. А Михаил с Глебом?
Федор. Теперь уже нет другого выхода. Каждую минуту могут нагрянуть немцы.
Иван. Ух, гадина! Мишку с Глебом погубил!
Василь. Учитель не выдаст…
Федор. Заткнись, Василь, теперь мы не верим ни единому твоему слову.
Иван. Надо ему рот заткнуть, да покрепче. Я лично не желаю носить в кармане бомбу замедленного действия.
Геннадий. Связать его! Пускай остается тут, как хотел.
Иван. Нет уж, его придется ликвидировать. А то немцы и впрямь такого подлеца пожалеют.
Василь. Ребята… товарищи… братцы…
Петр. Тихо!..
Федор. Рот заткните. Руки и ноги – ремнями. Быстрей.
Иван. К черту ремни! Они нам самим нужны. А ну-ка, подушки сюда, ребята! Хотел мягкой жизни – пускай мягко и кончает, сукин сын.
Федор. Иван, Иван…
Иван. Хочешь, чтоб он всех по нашему следу пустил?
Охро. Скоты…
Геннадий. Надо сообщить тому, из поместья, Пуплесису, или как там его.
Петр. Чтоб его баба шум подняла?
Все. Верно говорит.
Федор. Жалко старикана.
Иван. Они тут все свои. Лучше помещичий погреб обшарим. Пригодится в лесу.
VII
Они катили свои велосипеды прямо по лугам.
Женщины доили коров, а парни вели выпряженных потных лошадей, чтобы привязать их на клеверище. По проселку громыхала телега – кто-то, накосив вики для свиней, спешил в деревню. Собаки тявкали, дымили трубы, гомонили дети и скрипели колодезные журавли. Вечернее небо распускалось над землей росистым цветком тюльпана. Румяное от гаснущего заката, оно кропило залитые молоком тумана поля прохладной медью лунной ночи.
А они все вели свои велосипеды. Мимо подоенных уже коров, мимо всласть повалявшихся лошадей, смачно хрупающих клевер, мимо суслонов, рассевшихся на жнивье, словно бабы на паперти. Тропа влилась в проселок, потом отделилась от него, побежала вдоль канавки, заросшей ивняком, а женщина все шла вперед.
– Куда ты меня тащишь? – вспылил он. – Пора подумать о ночлеге.
– Ни о чем не хочу думать, – ответила она своим милым картавым говорком. – Так и будем идти, пока не станет ни дорог, ни тропинок. Только поля, деревья и птицы. Потом захотим домой и не найдем дороги. Заведи меня куда-нибудь, Гедмис, чтоб я не нашла дороги домой.
– И для этого ты позвала меня? – сдержанно спросил он, подозревая, что она лукавит: за эти два часа не было недостатка в поцелуях и ласковых словах, но он чувствовал – главное еще не сказано.
– Я соскучилась по тебе. – Она посмотрела через плечо и улыбнулась, но так, что у него екнуло сердце.
– По твоей записке можно было подумать, что повод более серьезный.
– Я – человек настроения, Гедмис. Настроения, – подчеркнуто повторила она, но это прозвучало фальшиво.
– Адомас верно говорил: ты не умеешь врать.
– Будь добр, когда мы с тобой, не упоминай о нем.
– Хорошо, буду добр. Но и ты не криви душой.
– Ты хочешь, чтоб я себя насиловала.
– Если так, не надо. Хотя сомневаюсь, любовь ли это, когда один из любящих держит кукиш в кармане.
– Гедиминас…
– Когда я целую губы и ощущаю за ними затаенное слово, я вспоминаю легенду про Христа и тридцать сребреников. Такой уж я, Милда. Хочу, чтоб женщина, которая мне принадлежит, была открытой до конца. Для других – тайна, а для меня – прозрачная, как родник, до дна.
– Я от тебя этого не требую.
– Значит, не любишь.
– Гедмис… – Она вдруг остановилась и повернулась к нему. – Посмотри на меня. Вспомни последние встречи. Все-все, о чем мы говорили, все, что было, – и ты не сможешь сказать, что я не люблю тебя. Давай без провокаций, ладно?
– Прости… – Он остановился, оперся о велосипед и взял ее за руку. – Я эгоист, вдобавок не уверен в себе. Может, потому, что ты мне все дороже, Милда.
– И ты мне, Гедмис. – Она прижалась к нему. Велосипеды упали на траву.
Он расстелил плащ тут же, между лежащими на траве велосипедами. Потом, когда она вялой рукой ерошила его волосы, ему стало грустно и досадно. Вчера, уезжая в командировку, ее, быть может, ласкал Адомас. Он оттолкнул ее руку. Хотел сказать: «Я не могу тебя делить с другим». Но только оттолкнул ее руку – и все.
Оба долго молчали, глядя в зеленоватое небо.
Сверкнула падающая звезда.
– Моя… – шепнула она.
Он не ответил. Думал: так дальше продолжаться не может, надо раз и навсегда положить конец этой двойственности.
– Может, ты и прав, – сказала она, по-своему истолковав его молчание. – Если люди по-настоящему любят друг друга, между ними не может быть ничего скрыто. Когда ехала сюда, хотела все тебе рассказать, а потом испугалась. Я боюсь тебя потерять, Гедмис! Но больше так не могу. Надо было раньше сказать, пока мы не успели так сблизиться. Да что поделаешь… Поцелуй меня.
Гедиминас тревожно взглянул на нее.
– Ну, поцелуй, поцелуй. Может, потом не захочешь и смотреть в мою сторону.
Он рассмеялся.
– У тебя, пожалуй, есть актерское дарование. Ну что ты? – Однако наклонился и поцеловал ее в губы.
Прохладные руки обвились вокруг его шеи, а он приник к ее губам и снова почувствовал нестерпимую жажду. Нет, она не умеет играть. Может, старается, как каждый из нас, но у нее ничего не получается.
– Прости, – растроганно шептал он. – Я ревнивый дурак, только и умею обижать тебя. Прости, Милдуже.
Тогда она зажала его лицо в ладони и посмотрела в глаза.
– Ты любишь меня, – убежденно сказала она. – Пока еще любишь. – И вдруг заплакала. – Гедмис… Гедмис… Гедмис…
– Чего ты?.. Ну не надо… – У него тоже сжалось сердце: он был так же несчастен и бессилен, как и она. Но теперь не мог не сказать того, о чем несмело думал по дороге на свидание. – Оставь его. Я заберу тебя в деревню. В прошлый раз ты говорила: хорошо бы убежать на необитаемый остров и жить как Робинзон с Пятницей. У меня есть такой остров. Перебирайся в Лауксодис.
Она вся напряглась.
– Ты не бойся, он не посмеет нам сделать ничего плохого. Я хорошо его знаю – трус и тряпка. Поселимся у моего отца. Места много, и старик у меня хороший. Хочешь? Бери велосипед – и поехали, хоть сейчас! Правда, Милдуже, ну зачем тебе возвращаться в Краштупенай?
Она отшатнулась. Так резко откинулась в сторону, что он не успел даже увидеть ее лица. Повернувшись спиной, долго вытирала платком мокрые щеки.
– Я серьезно говорю. Конечно, прибавится хлопот по хозяйству. И удобства не те, что в городе, сама понимаешь. Почему ты молчишь?
– А что я могу ответить? – Она заговорила неожиданно спокойно, даже с ноткой цинизма: – Я понимаю, они от доброты сердечной, эти благие пожелания. Ты благороден, очень благороден, Гедмис. А я вот не могу отплатить тебе тем же. Сам говорил: целовал мои губы и чувствовал за ними утаенные слова. Я не родник, прозрачный до дна, мой милый.
– Знаю, – ответил Гедиминас и помрачнел.
– Я тебе изменяла. Не с ним, конечно, – с другим. У тебя есть такие стихи, где ты оправдываешь физическую измену, если в душе женщина сохраняет верность. Я изменила тебе только физически.
Гедиминас сел. Хотел взять ее за плечи и повернуть лицом к себе.
– Не надо. Ляг и помолчи. Сам ведь хотел, чтоб между нами не было тайн.
Он упал на спину, словно от удара. Мягкий, картавый говорок струился откуда-то из-под земли. Замученный, вялый голосок. Гедиминас смотрел на медный купол неба, но видел изогнутую спину Милды. Голую, нежную спину. А на ней – белую руку Дангеля в перстнях. А может, он снял перстни и положил на стул, рядом с часами? «Верность в душе… Ха! Она принимала в себя чужое тело и в это время думала обо мне…»
– Что ж, Дангель импозантный мужчина. Но не могу представить, чтоб он говорил: «Я тебя люблю». Наверное, сказал: «Ты – вкусная женщина».
– Нет. Он сказал: «Вы умная женщина, фрау Милда, сразу поняли, что к чему. Адомас сегодня извинился за вчерашнюю выходку у Баерчюсов, но я бы еще подумал, хорошенько подумал, стоит ли предать это забвению».
– Адомаса спасала?
– Могла бы добавить: и тебя. Но это уж будет неправда. Если бы Дангель сразу потребовал такую плату, я бы ударила его. Но он был корректен и вежлив. А я – растерянная, выбита из колеи. И оскорблена, Гедмис. Слабостью Адомаса, его унижением перед Дангелем…
– Словом, типичная женская месть.
– Может быть. Называй это, как тебе угодно. Я так и думала, что ты ничего не поймешь.
– Почему? Понимаю. Есть мужчины, которые ищут утешение в чарочке. Женщины, оказывается, заменяют алкоголь кое-чем другим.
– Хорошо, больше не буду рассказывать.
– Говори. Хоть и без того ясно: ты изменяла мне с ним, пока тебе не взбрело в голову признаться. Но я не вправе обижаться: я ведь тоже участвую в твоих изменах Адомасу. И странное дело: не чувствую ни малейших угрызений совести.
– Могу быть точной: после этого я встречалась с ним всего три раза. И уже с расчетом – вытащить из полиции Адомаса. Он ничего твердо не обещал, – мол, не только от него это зависит, – ничего не делал. Несколько дней назад догнал меня на автомобиле в пригороде, хотел втащить в машину. Вырвалась. Вечером выдумал для Адомаса какое-то срочное дело и заявился ко мне. Хотела выгнать его. «А ты не старайся, – говорит он, – за своего супруга. У нас нет оснований уволить его – он добросовестный служака». И тогда, Гедиминас, он мне рассказал, он мне все рассказал… Ах, многие говорили, что у Адомаса руки в крови, но я не верила. Я не хотела этому верить, Гедиминас, не из любви к нему, – просто инстинкт самосохранения. Ведь я его жена, все-таки его жена… Я столько унижалась перед этой сволочью Дангелем! Я ему продавалась! А он-то ведь все знал про Адомаса, но молчал. И я вытолкнула его за дверь. Думала, сойду с ума – так я была себе противна. А он: «Потише, потише, фрау Милда. Мы многое прощаем женщинам, но когда они переступают грань, за которой начинается политика, мы караем их по закону наравне с мужчинами…»
Гедиминас краешком глаза посмотрел на нее. Съежившуюся, словно в ожидании удара. Теперь он не видел ни голой нежной спины, ни ласкающей ее руки Дангеля в тяжелых перстнях. А может, этого не было вообще? Может, это ему только примыслилось, как бывает душной летней ночью?
– Вставай. – Он взял ее за плечо, повернул лицом к себе. Хотелось ударить это мертвенно-бледное лицо, но руку остановил умоляющий детский взгляд. – Свежо стало. Простудишься еще. Пойдем.
Она послушно встала. Оба молча подняли велосипеды, с шелестом покатили их по росистой траве. Он – впереди, она – за ним. Скорей, скорей… Отчаянная поспешность беглецов. А вокруг – лужицы поднимающегося тумана. Коровы и лошади понуро стоят в этих лужицах – по брюхо в тумане. Тонут во мгле кусты и хутора.
Долго, неимоверно долго катят они свои велосипеды и молчат. Год, десять, а то и все сто лет. Все моря земли успели выйти из берегов и затопили деревья по самые верхушки. Он ползет по дну океана, как краб. Тонны воды на квадратный сантиметр. Раздавят! Одиночество наваливается на него тяжестью всех гор земли. Расстояний не стало. Пустота, кругом одна пустота… Печаль утраты сдавливает сердце. Душе холодно и неприютно в этой Арктике молочного тумана.
– Какой туман! – кричит он: так хочется услышать в ответ живой голос. – Совсем как осенью.
Но ответа нет. Обернувшись, он смотрит на ватную стену. Пусто за ней и уныло. Ждет, пока не приблизятся ее шаги. Их не слышно.
– Милда!
Тишина.
Он стоит, ждет, а сердце бьется все сильней. Потом вскакивает на велосипед и мчится обратно. Пролетает проселок, по которому только что выбрался на большак. Дальше заброшенный сеновал – место их встреч, вывороченный бурей тополь у дороги.
– Милда! Милда!
Наконец-то! Подъезжает к ней, стаскивает с велосипеда.
– Уйди… Не трогай!
– Малютка, сумасшедшая моя малышка…
– Поэт! Благородные мысли, возвышенные образы… Все вы, мужчины, становитесь заурядными самцами, тронь только вашу собственность.
Он поднимает ее на руки, легкую, как ребенка, всхлипывающую, но послушную. Он снова не один в Арктике белого тумана.
– Ну, перестань! Успокойся! Прости меня, Милду-же… Пойми: ведь не люби я тебя…
– Вот-вот, не люби я тебя, ты бы в жизни не услышал того, что рассказала, и через несколько дней мы бы жили у твоего отца.
– Я понимаю, моя крошка. Никогда так хорошо не понимал, как сейчас.
– Я всегда довольно строго судила женщин, торгующих своим телом…
– Ну, хватит! Забудем! – Сжимает ее в объятьях. – Ты жертвовала собой… ради другого. Бессмысленно, конечно, но важен не результат, а намерение.
– Нет, нет! Я сделала это ради себя, только ради себя, Гедмис. Я думала, он еще не замарал рук. Мне не хотелось быть женой палача.
– Смотри-ка, ты состоишь из одних только слабостей. Никогда не знаешь заранее, что тебе стрельнет в голову. Тебя надо держать в узде, змееныш ты мой. Или отпустить. Да, лучше бы отпустить насовсем. Но что поделать, если не получается? – Он невесело рассмеялся и, поставив ее наземь, согрел остывшие губы долгим поцелуем.
VIII
Гедиминас стоит, опустив простоволосую голову. Мухи облепили губы мертвого. Иссиня-желтое лицо отвратительно раздуто. А был ведь красивый парень. Веселый, приветливый, он чертовски хотел жить. «Хоть бы челюсть платком подвязали». Но такое ли нынче время? Вот уже подкатила телега; двое полицейских зашвыривают Василя на повозку, как бревно. Трое мужиков с заступами топают за телегой: зароют на Французской горке.
Люди расходятся, обсуждая происшествие. Удавили. Не иначе как свои. Видно, не хотел в лес податься. И попутал же их бес сыграть такую шутку! Ночного сторожа связали, помещичий погреб очистили – сало и окорока от целой свиньи унесли. Ну его к лешему, этого помещика. Хуже то, что в косовицу деревня осталась без рабочих рук. Те, кто пленных не держал, потешаются: дареная лошадь до поры до времени тянет. Но все мрачнеют, вспоминая, как всполошился староста Кучкайлис.