Текст книги "Потерянный кров"
Автор книги: Йонас Авижюс
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 35 страниц)
1
Дома стояли угрюмые, безмолвные, с траурно занавешенными окнами, иные отгородились от мира ставнями и запертыми воротами – и все были на одно лицо: не скажешь, кто на самом деле несчастен, кто только прикидывается, со злорадством глядя из-за шторы на ненавистные рожи и радуясь, что уже приготовил букет для освободителей.
У ограды костела Аквиле увидела взорванный военный грузовик: кто-то швырнул с колокольни костела связку гранат. Раненых увезли, а изуродованные, изорванные на куски трупы все еще грузили на телегу развозчика товаров. Двое с красными повязками на рукавах вели по мостовой седовласого ксендза. Раугис! Аквиле хотела сказать ему: «Слава Иисусу Христу», но один из парней был приятелем Марюса, и она постеснялась.
– Что он сделал? – только спросила она.
Безмолвный взмах руки в сторону взорванного грузовика: на раскаленном солнцем булыжнике жирно поблескивала еще не засохшая кровь.
Окна в здании исполкома были выбиты – неподалеку упала бомба. Едко пахло гарью. Из открытых настежь дверей и глазниц окон ветер выметал клочья горелой бумаги; они летели на улицу, опускаясь на захламленную, развороченную танками мостовую.
Марюс с друзьями грузил на машину какие-то ящики. Все были без пиджаков, потные, чумазые. Здесь же пирамидой стояли три винтовки. Задний карман брюк Марюса топорщился от револьвера.
– Вот и я! – сказала она, словно пришла на свидание.
Марюс долго заталкивал ящик в кузов. Гораздо дольше, чем требовалось. Грязная ковбойка раздувалась, словно кузнечные мехи. А может, это не его спина?
– Вот и я, Марюс, – повторила она без прежней уверенности.
Мужчины уставились на ее узелок. Она не заметила этих взглядов, просто узелок стал тяжелее. «Не стоило вчера говорить, что жду ребенка». Ей стало страшно.
– Я хотела увидеть товарища Нямуниса, – растерянно пробормотала она.
Он медленно обернулся. Лицо было мятое, некрасивое, по-детски надутые губы дрожали.
– Ты? – удивился он, не скрывая своего недовольства. – А не лучше ли в такое время женщинам сидеть дома?
– Мой дом – где ты, Марюс.
– Вчера ведь договорились… Должна бы понять… Война не воскресная прогулка на велосипеде.
– Ты же вчера сам говорил… Красная Армия непобедима, отшвырнет немцев… мы скоро вернемся…
– Ну конечно. Вот и будь умницей, сиди дома и жди.
– Ждать? – Глянула на Марюса: на его хмуром лице было написано бесповоротное решение. – Ты хочешь от меня избавиться… Удобный случай, чтоб меня бросить… Нет, нет! – Она кинулась к нему и повисла на шее. – Я не останусь, я не могу остаться одна!
– Аквиле… Девочка… моя девочка… Ну будь умницей… – Он гладил ее плечи, бормоча одни и те же слова, а потом схватил за запястья и стал отталкивать прочь. Никогда еще его руки не были такими безжалостными и жестокими.
Она заплакала, хватка ослабела, и она снова бросилась ему на грудь.
Кто-то из парней нетерпеливо кашлянул, кто-то демонстративно сплюнул – люди-то ждут. Ждут три винтовки, недогруженная полуторка. Каждого кто-то ждет дома. Только немцы не ждут. Дымное небо грохочет, как военный барабан. Идет гроза! Идет гроза!
– Очухайся, председатель, хватит! Может, эту кулачку контры нарочно подослали? Пока вы тут будете тискаться, ее дружки нам засаду устроят.
Словно гранату бросили между ними. Она выскользнула из объятий Марюса и убежала; он некоторое время еще обнимал пустоту. Долговязый, кривошеий милиционер осклабился. Она не видела, из чьего рта вылетели эти слова, но была уверена, что так сказать мог только этот кривошеий верзила с рыбьими глазами.
Лишь где-то за базарной площадью она заметила, что узелка нет. «Там лучшее мое платье и белье. Кривошеий, конечно, отдаст их своей девке… Хотя нет! Я же кулачка, от меня можно заразиться. Они сожгут эту одежду или закопают в землю». И она рассмеялась, хотя ничего веселого в этих мыслях не было. Не заметила, когда кончилась мостовая, но вот впереди открылась зеленая панорама полей, в лицо ударил прохладный запах цветущего клевера, в груди вдруг что-то оборвалось, и она снова заплакала.
Так она шла по тропинке за канавой, утопая в облаках пыли, которую поднимали мужицкие телеги и военные грузовики с ранеными, в душе была пустота, – перед глазами стоял взбешенный бык, тот самый, который хотел поддеть ее рогами, когда ей шел четвертый или пятый год. Отец заколол быка косой, и все сокрушались, что потеряли чистокровного производителя; бык был редкой породы, все долго его поминали, а ведь не было бы этих разговоров (во всяком случае, Аквиле не слышала бы их), если бы он успел сорвать свое бешенство на ее красном платьице, подняв Аквиле на рога.
Потом она подошла к деревянному мосту через Сраую – неширокую речушку с необычайно чистой водой – и в ней тоже увидела быка. Она вошла в воду и долго споласкивала распухшее от слез лицо, а песок всплывал из-под ступней; она смотрела на белесые подводные облачка, которые смывало течение, едва они поднимались, и видела на дне реки быка, выставившего отточенные рога, его налитые кровью глаза – два огнемета. Неподалеку двое парней косили сено. Она уже вытерла лицо и теперь мыла ноги, выше колен задрав платье. Парни смотрели на нее с жадным любопытством, но она ведь была маленькая девочка в красном платьице, и ей ничуть не было стыдно. И бык на дне реки пропал. Золотистый песок расцветал, как в разгар лета, а Марюс шел через белесое поле, теплый южный ветер теребил его белокурые волосы, падающие прядями на широкий лоб, глубокие темные глаза сверкали. Черная Культя косил яровые, которые посеял не он; его жена с оравой детей хозяйничала в чужой горнице.
– Как жизнь, папаша?
Отец хлебал за столом холодный борщ с картошкой.
– Ничего, живем помаленьку, председатель… Хотел бы пожаловаться, да кто утешит? Оставили ведь тридцать гектаров, согласно закону…
– Живем! – вскочила мать. – Он и под землей жить будет, бараний лоб, ты его не слушай, господин Нямунис!
– Товарищ Нямунис, – вежливо поправил Марюс. – Мы-то господами никогда и нигде не были, гражданка Вайнорене.
– Может, и не были, а сегодня нет господ злее вас! Землю отобрали, в горницу голодранцев напустили. Посмотри, какие у нас руки: это мы-то господа? Надрываемся от зари до зари, хуже батраков – босые, оборванные, потные. Бандиты, грабители, вот кто вы, гос-по-дин Нямунис.
– Мать, э-э… потише… – закряхтел отец.
– Не суйся не в свое дело! На чужое добро голяком пришел, тебе хорошо болтать. А ты, господин Нямунис, не думай, что уж и делу конец и ваше слово последнее. Ни одна обида на земле не остается без возмездия. Настанет время, умоетесь вы нашими слезами. – И как пошла, как пошла, полную избу набила «разбойниками» да «головорезами».
Марюс ходил по избе, терпеливо ждал, пока она выкричится. А Аквиле стало стыдно. Словно она впервые увидела, какая грубая деревенская баба ее мать.
– Мы не бессердечные, мамаша, понимаем ваше недовольствие, – сказал Марюс, когда она выдохлась. – Пожалуйста, посоветуйте, как сделать, чтоб и Черная Культя перестал быть голодранцем, как вы его назвали, и вас не обидеть? Советская власть хочет хорошей жизни для всех. Вот мы и берем от тех, у кого многовато, и даем тем, у кого ничего нет. Вы же верующая женщина, знаете, что Христос велел делиться с бедняком последним куском хлеба, а эти десять гектаров, что получил Культя, не составляют и четверти вашей земли.
– Иуда! Он меня катехизису будет учить, безбожник проклятый! – надрывалась мать, когда Марюс ушел.
Аквиле захотелось рассмеяться и назвать ее Катре Курилкой, – так ее дразнили в деревне, – но сказала только:
– Культурный человек. – А мысленно добавила: «Если б она знала, что мы любим друг друга…»
– Бандит!
– Как ни назови, а законы веры он знает лучше некоторых помазанных христиан. – Она вызывающе хихикнула и вышла во двор, тщетно подавляя растущую ненависть к матери. За деревьями, что росли за гумном, виднелись хлеба, белесые, как песчаное дно речки, и она смотрела вдаль, не видя того, кого хотела увидеть, но твердо веря, что он где-то там и никуда не денется – ведь от судьбы не уйдешь.
II
«Он прошел здесь, – думала она, не в силах оторвать взгляда от песка, размываемого течением. – Я должна догнать, будь что будет, должна его догнать». Белесое дно речки раздалось вширь, пожелтело, как нагретое солнцем поле спелой пшеницы; ей страстно захотелось прижаться к золотистому морю и раствориться в нем, слившись с теплым хлебным духом, которым дышала плодоносящая земля. «…Будь что будет, должна его догнать…» Сделала шаг, и все вокруг заполнилось странным гулом, словно нога задела язык невидимого колокола, тот ударил по медной громаде, залив пространство звоном, который распался на тысячи хрупких осколков и со страшным грохотом обрушился на землю.
Она очнулась.
Парни больше не пялили на нее глаза. Они смотрели на небо, усеянное черными крестиками. Самолетов было много, они летели в аккуратном строю, как на параде. Тяжелые, неуклюжие. На крыльях передних можно было различить пятиконечные звезды.
– Глянь-ка! – закричал один из парней. – Сбоку немцы!
В небе стали взрываться лиловые облачка. Строй мгновенно распался. Два самолета, волоча черные шлейфы дыма, ушли в разные стороны и исчезли, а третий лопнул, словно детский шар, и на землю посыпались горящие обломки.
– Вот как воюет немец!
– Я-то их не различаю… Где он, где этот твой немец?
– Посветлее, с крестами на крыльях. Неужто не видишь, вон там двое. Ты правей, правей смотри! Нет, трое! А вот и четвертый! Ишь как ныряют, черти, любо смотреть. Ворвались, как ястребы в голубиную стаю, одного за другим сшибают…
– Вижу, уже вижу! Опять одного подпалили! – подивился второй, показывая рукой на подбитый самолет, который, раскачивая крыльями, спланировал по опустевшему небу куда-то за лес и там взорвался, не долетев до земли.
Аквиле выбралась на берег и зашагала дальше по обочине дороги. Земля была податливая и теплая, как спина спящего животного, воздух мутный, насыщенный пылью, и небо такое же – запыленный абажур из голубого стекла. Рядом тарахтела телега, которую тащила ледащая сивка. В телеге сидел мужик в сермяжном пиджаке и дешевой сорочке в полоску; из расстегнутого на груди ворота торчала рыжая шерсть. Он смотрел на Аквиле, не решаясь заговорить с ней. Она, кажется, чувствовала это, слышала дребезжание колес, фырканье загнанной клячи, но, не поднимая глаз, все шла по теплой спине спящего животного. Ей казалось, что еще она не родилась, а рядом уже тарахтела телега и фыркала дряхлая сивка, что она умрет, а рядом все будет громыхать вечная ее спутница – телега, заставляя глотать удушливую пыль бесконечных дорог. Потом услышала свое имя, с удивлением посмотрела туда – как в пропасть, где прогремел обвал, – и остановилась. Сивка тоже остановилась, колеса перестали тарахтеть.
– Садись, может, до дому подвезу, – сказал Пеликсас Кяршис, потея от страха, что она откажется.
Впереди, в десятке метров от лошадиной морды, дорогу пересекала узкоколейка. По полотну, далеко отстав друг от друга, шли трое солдат. Они были молоденькие, почти дети. Без оружия, без вещмешков, один даже без пилотки и ремня. У полотна женщина доила корову. Солдатик в гимнастерке навыпуск подошел к женщине и, упав на колени, долго пил из ведра молоко. Потом подоспел второй, за ним третий, и каждый опускался на колени и пил из ведра парное молоко. Женщина стояла, опустив тяжелые руки крестьянки, и печально качала головой в цветастом платке: у нее тоже были дети.
«Увидят ли они своих матерей, бедняги?»
«Они идут домой, – подумала Аквиле. – Все идут домой, у кого есть дом. Один Марюс ищет дом на чужбине».
Она перескочила через канаву и протянула Кяршису вялую, холодную руку.
– Спасибо, если подвезешь. Очень уж печет…
– Сенокос что надо, – проговорил он.
– Да, да…
– И-эх, кабы не война… – Кяршис добавил еще что-то, но она не ответила, и он тоже замолчал.
Аквиле сидела в телеге, ссутулившись, чувствуя рядом робкое сильное плечо; ей было хорошо, что Кяршис не донимает ее расспросами и она может спокойно подумать о своем горе. Мимо проплывали обильные хлеба, встречные знакомые приподымали фуражки – деревня уже была недалеко, – а она все думала о солдатиках, пивших молоко, и о парнях на лугу, которые считали горящие самолеты. И о прощании во дворе исполкома, которое теперь казалось каким-то ненастоящим. Все это она видела будто в тумане. Какие-то пестрые движущиеся пятна. Даже лицо Марюса не могла вспомнить. Словно там была не она, Аквиле, а другая девушка. Аквиле только наблюдала за той со стороны, и ей было жалко, до слез жалко, что девушка так несчастна и она, Аквиле, ничем не может ей помочь.
Потом она увидела военный грузовик, утыканный по бортам ветками деревьев. Уже не в воображении, а настоящий, – он летел навстречу им со стороны деревни. В тот же миг воздух задрожал от оглушительного рева, и в нескольких десятках метров над их головами, яростно стрекоча пулеметами, пролетел желтобрюхий дракон. Грузовик затормозил, солдаты посыпались в кюветы, а сивка, напуганная невиданным чудищем, свернула на подвернувшийся проселок, и телега, прыгая по ухабам, помчалась вдоль ржаного поля. Аквиле лежала, скрючившись, на дне телеги, придавленная чужим телом, и ей было хорошо в теплой темноте, она снова чувствовала на себе сильные руки Марюса, слышала, как гулко бьется его сердце, и вдыхала острый, как кровь, запах мужского пота.
«Плохо без лошади бобылю, – думал Кяршис, пьянея от близости женского тела, – но ее можно купить. А женщину, которая тебе нравится, не достанешь ни за какие деньги. Пускай уж лучше меня убьют».
– Странно, как это мы остались живы, – сказала Аквиле, когда они вылезли из ивняка, куда сивка затащила телегу.
«Правда, – разочарованно подумал он. – Хоть бы ранило…»
– Ну, будь здоров, Пеликсас. Я, можно сказать, дома. – Она кивнула ему и ушла, не подав руки.
– Будь здорова, Аквиле.
Она остановилась, обернулась и через силу улыбнулась.
– Ты хороший, Пеле…
Он проглотил комок, застрявший в горле. Рыжие ресницы плясали, как мотыльки против солнца.
– Вот… Марюс никуда не денется, Аквиле, он вернется!.. – крикнул он, преисполнясь лицемерной доброты.
Вечером она сидела у открытого окна. По деревенской улице летели немецкие мотоциклисты, – разряженные, как на парад, украсив машины цветами, – закатав рукава, они махали девушкам и весело кричали: «Fräulein, fahren Sie mit uns nach Russland! Fräulein, fahren Sie mit!» [4]4
Барышня, поехали с нами в Россию! Барышня, поехали с нами! (Нем.).
[Закрыть]
Мать стояла у ворот с кувшином пива и знаками приглашала выпить. Но они только качали головами: «Danke schön, Matka. Wir werden in Moskau satt trinken…» [5]5
Большое спасибо, мать. Мы всласть напьемся в Москве… (Нем.).
[Закрыть]
Ill
Настало утро, потом пришла ночь и снова утро. Время то вспыхивало, то угасало, словно морской маяк. Она была точно погружавшийся в пучину корабль, и каждая вспышка света в каменном мраке казалась последней. Побыстрей бы утонуть! Но время было безжалостно. «Скорее! Скорее!..» – умоляла она. Но время только улыбалось (завораживающая ухмылка дьявола!) и знай крутило один и тот же фильм. И она в тысячный раз видела солдат – тех, пивших молоко, и этих, таких веселых, крепких, самоуверенных, с закатанными рукавами, – и парней на лугу, и других парней – во дворе исполкома, и желтобрюхого дракона, изрыгающего огонь, и, наконец, чужого человека с мохнатой грудью, который укрыл ее, Аквиле, от пуль, словно крепостная стена, а ведь его могли убить. Проклятая карусель! Когда все это кончится? Какая сила остановит убийственно однообразное движение? Можно с ума сойти!
Однажды утром ее разбудил странный зов. Он исходил не от живого существа, ее звал крутой берег озера Гилуже. Там она часто встречалась с Марюсом. Ей нравилось ясным летним днем сидеть на отвесной песчаной круче и смотреть, как деревья зеленой стеной падают в воду и между их верхушками в голубой бездне озера резвятся белые пуховые облака. Миру, свободному от лишних людей, не было ни конца ни края, и они с Марюсом нераздельно владели им.
– Когда ты меня бросишь, Марюс, я прыгну с этой кручи. Единственное место, где бы я не побоялась умереть, – как-то сказала она.
Он бездумно рассмеялся, даже не подозревая о том, что однажды это чуть не случилось. (Между ними не было тайн, но этой она стыдилась.) Правда, Марюс знал, что он не первый, до него был господин Контроль, но это другое дело. О, этот мотоциклист, весь в брезенте, гроза молочников! У него были имя и фамилия, как у каждого человека, но почему-то все звали его только господином Контролем. Молодой, чертовски красивый парень с черными усиками над пухлой верхней губой. Невинное лицо младенца, парализующий взгляд льва. Образец нежности, мудрости и мужской силы. Если добавить, что во всей волости ни у кого больше не было мотоцикла, что никто с таким вкусом не одевался, не пел и не танцевал с такой легкостью, не рассказывал таких смешных анекдотов, то станет ясно, почему ни одно женское сердце не могло устоять перед чарами этого молодца. Он разъезжал по деревням, проверяя жирность молока, и хотя его власть ограничивалась крестьянскими коровами, все относились к нему как к важной персоне. «Что там начальник Краштупенайского уезда! Господин Контроль – вот это да!»
Летом Аквиле вернулась с курсов домоводства. Скоро ей стукнет семнадцать, и ночи напролет она ворочалась в обжигающей постели, мечтая о возлюбленном. Он был похож то на сказочного принца, то на простого батрака, пока однажды, когда она шла с поля, ее не догнал мотоцикл и странный рыцарь в кожаном шлеме с огромными очками не уговорил ее сесть на заднее седло. Она не могла устоять перед ним («Покататься на мотоцикле – ну и счастье привалило!»), и они полетели по большаку, как на крыльях, – лошади шарахались в стороны, девушки от зависти кусали губы. Потом гуляли в сосняке у Гилуже, и следующим вечером снова носились на этой устрашающей железной птице, и снова гуляли в сосняке. Потом она до зари металась в кровати, словно в горниле, ее обжигали мечты о возлюбленном, который теперь был похож не на сказочного принца, а на господина Контроля.
– На руках обнесу тебя вокруг света, покажу тебе весь мир, – говорил он.
Никто еще не обещал ей так много. И никто не обманывал. Мать, правда, часто не держала слова, но ведь она никого не любила!
Осенью, когда они изъездили вдоль и поперек весь уезд, господин Контроль вдруг исчез: подыскал новую службу и новую девушку… Она не поверила слухам («Фу, какая чушь!»), сама отправилась в Краштупенай, нашла его квартиру. Глаза у хозяйки были добрые, полные материнского сочувствия. Этой женщине нельзя было не верить. «Паршивец! Охотник за невинными девушками! Но теперь уж крышка: какая-то богатая вдова подрезала соколику крылья…»
Аквиле потеряла сознание. Потом долго болела. Когда поправилась, деревья стояли голые, в озябших ветвях завывал ноябрьский ветер. Аквиле брела по берегу озера, по шуршащей постели листьев. Листья, листья… Бурые, желтые, серые листья. Куски ржавой жести с кладбищенских венков. Обломки разбитых надежд. Она ступала по жестяным листьям, унимая плач души, а в ушах звенела дивная музыка младенческих дней. «А-а, а-а», – пела мама, наклонясь над ее кроваткой, пел сумрачный потолок, пела вся изба. И эта завораживающая музыка погружала ее в небытие, Аквиле сладко таяла в нем, словно льдина в реке, нагретой весенним солнцем.
Тогда мать еще не была для нее Катре Курилкой, любила свою дочку, и Аквиле могла платить ей тем же.
Много лет спустя в ее сознании снова зазвучала забытая мелодия, и она уже не шла, а бежала, – вечный покой обещал открыть ей объятия, и она боялась, чтобы чудо не исчезло.
Почему-то ей казалось, что обрыв лучше всего подходит для этого. Она взглянула вниз, на гремящую воду. На озеро опускался вечер. Промокший до нитки, грязный и усталый, как нищий, день-деньской собиравший подаяние. Мимо кручи, переваливаясь с волны на волну, плыла лодка. На веслах сидел человек в широкополой шляпе и, запрокинув голову, смотрел вверх, где на ветру, под дождем стояла одинокая фигурка Аквиле.
– Хэлло, девочка! – окликнул он. – Тебе надо домой, а мой корабль идет как раз в том направлении. Пожалуйте на пристань! Билеты продаются на месте!
Она ничего не ответила: в ушах все еще звучала мелодия вечного покоя. Но тот, внизу, в своей утлой посудине, махал веслами, ни на пядь не продвигаясь вперед, и не переставал кричать:
– Поторапливайся, девочка! Не собираешься же ты заночевать тут?
Она опять ничего не ответила, но мелодия оборвалась, и ее охватило полное безучастие ко всему. «Человек – игрушка в руках судьбы». Она спустилась с обрыва, села в лодку. «Лодка тоже в руках судьбы. И бурный ветер, и волны. Не только в море тонут корабли»…
Они уплыли. Марюс в теплой одежде (поверх всего брезентовый плащ) казался неуклюжим и громоздким. У его ног лежало несколько рыбин, которые мать завтра повезет лавочникам в Краштупенай. Лодка ползла по волнам, повинуясь его сильным рукам, но берег приближался очень уж медленно. Деревня лежала в густых сумерках, посинев от холода; были видны лишь смутные очертания домов на фоне прояснившегося неба и рассыпанные среди деревьев огоньки, как светляки в высокой траве. Стемнело, ветер посвежел, он дул в лоб, а они, промокнув до костей, еле-еле ползли вперед.
– Одна уключина на честном слове держится, – донес ветер голос Марюса. – Если выломает гнездо… Давай помолимся, девочка моя!
– Утонем, – ответила она, дрожа от холода.
– Громче! Из-за чертова ветра ничего не слышно!
– Перевернемся! – со злорадством крикнула она.
– Не трусь! Человек не букашка, лодка не лапоть!
– Я не трушу. Только пускай поскорей. Мне холодно.
– А ты смелая, черт побери, девка! Видать, ценнее тебя в хозяйстве Вайнорасов ничего не найдется!
Она не обиделась. Только подумала, что теперь ей понятно, почему хозяева не любят его и обзывают Красным Марюсом. Окоченелыми руками она выливала из лодки воду и уже верила, что им так и не достичь берега. Завтра, а может, через неделю волны выбросят два тела и лодчонку, и никто не узнает тайны этого вечера. Ей захотелось очиститься перед смертью, исповедаться (могла бы даже перед камнем, а тут ведь живой человек…) во всем, в чем провинилась перед собой и близкими, и оправдаться, объяснить, почему это случилось.
Она не хотела брать всей вины на себя. Перед целым миром не оправдаешься, но хоть один человек будет знать истинную правду. Вот этот, тоже приговоренный к смерти.
И она, захлебываясь и задыхаясь от мокрого ветра, стала рассказывать грустную историю своей любви.
– Воду! Воду черпай! – вопил он.
Но она словно оглохла. Тогда он замолчал, еще сильней налег на весла, и они затрещали, словно кому-то ломали кости. А когда она, выкричавшись, затихла, – легкая, словно после родов, – Марюс сказал:
– Что ж!.. Ты угодила в свинский переплет, моя девочка, но в жизни бывает и хуже, куда хуже бывает подчас в жизни.
Каким-то чудом они все-таки дотянули до берега. Аквиле, окоченевшая и разбитая, не могла встать. Марюс выволок ее из лодки и до самого своего дома нес на руках. Его дыхание было по-домашнему теплым и пахло табаком.
– Зайдем к моим старикам посушиться, – сказал он и осторожно, словно треснутое стекло лампы, поставил ее наземь во дворе. Его голос, правда, звучал без прежней уверенности.
IV
Потом пришло счастье – точь-в-точь такое, каким Аквиле его себе представляла. Она слышала: история повторяется, – но думала: это о народах, а не об отдельных людях, тем более не о ней. Но в то утро в конце июня, когда после четырехлетнего перерыва в ее ушах снова зазвучала забытая мелодия вечного покоя и ее позвала песчаная круча, она не удивилась. Как и каждое утро, подоила коров, процедила молоко и прямо от стада отправилась к озеру, в уверенности, что обратно не вернется.
Обрыв лежал на солнце, сухой и белесый. На песке валялись окурки, горелые спички, а за стволом сосны сохранился отпечаток подошвы. За эти несколько дней война разрушила целые города, а след Марюса… Как будто вчера он сидел здесь, курил сигарету за сигаретой, давал ей задуть спичку, как ребенку, а потом ушел («До завтра, моя девочка…») своей косолапой походкой – она, бывало, над ней подшучивала.
Она посмотрела с кручи. Внизу мерцали опрокинутые деревья и жесткая синева неба. Зажмурилась. «Один шаг – и конец…» И тогда случилось неожиданное: обрыв заходил под ногами, а к спине прикоснулась холодная ладонь. Она в ужасе отпрянула и кинулась в лес. Лесные тропинки бросились врассыпную. Чаща, переплетение кустов; ее подстегивало страшное видение. Ветки деревьев хлестали по лицу, раздирали в кровь ноги, руки, цеплялись за платье. Устав, упала на колени под елью. Господи боже, она сходит с ума… В сердце были мрак и страх – как в густом лесу, который тихо гудел и дышал в лицо теплым, с привкусом скипидара, ветром. Но почти сразу зеленое уединение пригрело ее, стало покойно и хорошо на этой укромной земле, и удивляла мысль, что где-то неподалеку есть другой мир, где суетятся и убивают друг друга люди… Лес ласкал, успокаивал, глядел на нее добрым отцом. Все кругом было не только нарядным, чистым, девственным, но и прочным, безопасным, надежным – как в неприступной крепости. Каждая просека была знакома, исхожена вдоль и поперек в поисках грибов и ягод, каждая прогалина навевала воспоминания, от которых сердце неслось вскачь и перехватывало дыхание. Вот она набрела на сваленную бурей сосну. Прошлой осенью оно еще жило, это могучее, стройное дерево; голова кружилась, когда Аквиле смотрела на верхушку, подпирающую небо. Кривая, чахлая сосенка рядом осталась, а эта великанша… Деревья как люди: у них своя судьба. Тогда она пришла сюда с Марюсом… Снова Марюс! Не надо думать о нем. Не надо, не надо. Его нет и не было никогда. Не было, не было, не было.
Аквиле обвела взглядом гудящие сосны, и ей почудилось, что она слышит плач. «Боже, я и правда помешалась!» Испуганно вскочила со ствола, хотела отбежать, но отчетливо услышала стон, идущий из-под корней поваленной сосны. Человек, только человек может так бессильно, так скорбно стонать! Человек, потерявший все, даже надежду. «Марюс!» Боже мой, и придет же в голову такая несуразица!.. Стон затих. Затаив дыхание она прислушивалась к спасительной тишине, – может, ей померещилось? Но через минуту стон послышалея снова. Теперь она безошибочно могла сказать, где находится несчастный. Она дрожала от волнения, но собралась с духом и медленно, шажок за шажком, подошла к яме, которая образовалась после того, как упала сосна и выдрала из земли корни. Она хотела, чтоб там оказался о н, и умирала от страха.
Нет, это был не он. В яме лежал чужой. Ничком, прижавшись щекой к земле, в диковинной одежде. Такой костюм Аквиле как-то видела в кино – это был летчик. Он мог быть и молодым, и пригожим, и сильным, но теперь в нем едва теплилась жизнь. Аквиле с ужасом смотрела на череп, обтянутый черной щетинистой кожей, на землистые, раскинутые руки, которыми он цеплялся за жизнь, силясь выбраться из ямы, и чувствовала, что вместе со страхом в душу проникает облегчение и свое горе отступает перед чужим страданием.
V
Давно уже вся семья не садилась вместе за воскресный обед. Катре не знает, как и угодить Адомасу, – все ж любимый сыночек. На столе щи из свежей капусты, голубцы, полная миска отварных копченых колбас. Когда съедят горячее, мать принесет сыр, окорок с горчицей и прочую закуску, которая после рюмочки водки проясняет душу и зовет побыстрее осушить стакан домашнего пива. Для своих, ясное дело, так бы не усердствовала, но раз уж такой гость, пускай пожрут вместе и непутевая Аквиле, и соплячка Юсте, и Юргис, и этот бараний лоб. Даже казенной лошади, привязанной в сарае к казенной коляске, напялили на морду мешок с овсом. Ничего не жалко – Адомас приехал!
Адомасу тесно в мундире начальника полиции. Снял портупею, расстегнул китель. Пухлые щеки разрумянились, близко посаженные глаза блестят, будто пуговицы.
Будьте здоровы, мама. Чокнемся, что ли, папа? Аквиле, а ты что сидишь как в воду опущенная? Дзинь-дзинь!
– Аквиле говеет.
Говеет тот, у кого ноги до земли не достают, мама. Выпьем-ка, сестренка. А может, душа не лежит к брату за то, что в детстве твою манную кашку уминал? Пальчики оближешь! Вкусней манной каши, лапочка, в жизни ничего не едал.
– Мама, сварите Адомасу манной кашки. – Это Юсте, языкастая шельма.
Адомас смеется. Сдержанная улыбка пробегает и по озабоченному лицу Лауринаса Вайнораса.
Аквиле встает из-за стола – пойдет, мол, в сарай за яйцами. Адомасу на дорогу. Отец провожает дочь тревожным взглядом и неожиданно делается очень разговорчивым.
– Яиц! На дню по десять раз в сарай – и все за яйцами, – потешается Катре. – Выплакаться побежала, не иначе. По своему большевику сохнет.
– Оставим Аквиле в покое, мама. Ей и так тяжело.
Отец одобрительно кивает.
Катре морщится. С охотой раскурила бы свою трубочку – помогает от нервов, – но Адомас это не одобряет.
– Вы втроем столько горя матери не причинили, как одна Аквиле.
– Возьму еще голубцов, мама. В ресторане таких вкусных не бывает.
– Тебе надо справную жену подыскать, Адомас.
– Не подходящее время для женитьбы, лапочка.
– А с соломенной вдовой миловаться подходящее? – рубит сплеча Катре. – Думаешь, бургомистр-то помер? Вот будет стыд да срам, когда Берженас вернется!
– Бабий трезвон, мама. Ничего у меня с ней нет.
– Эти Дайлиде семейка известная. Голые, как пятка, хитрые, как ужаки. А Милда всех переплюнула, змея подколодная. Ты еще ребенком был, она уже хотела тебя зацапать, да сорвалось.
– Правда, шальная баба, – соглашается Адомас, не желая пререкаться с матерью.
Вернулась Аквиле. В подоле несколько яиц, на побелевшем лице отчаянный зов о помощи. Отец поймал ее взгляд. Опрокинул рюмочку, потянулся за закуской, старается скрыть волнение. Но вилка – стук-стук-стук! – по краю тарелки…
Аквиле исподлобья глядит на Адомаса. Широченные плечи, большие, мускулистые руки. Отец высок ростом, а Адомас его на полголовы выше. Богатырь. Не узнать драчуна мальчугана, каким она его помнит с малолетства. Но в чертах его лица, в движениях, даже в этой милой присказке «лапочка» сохранилось что-то детское, греющее сердце и вызывающее доверие. Нет, он неплохой. Подчас жестковат к другим, зато за своих – за Аквиле, родителей, а потом и за младших – часто пускал в дело кулаки. Однажды чуть не убил сынка Пуплесиса за то, что обозвал мать Курилкой, хотя вся деревня иначе ее и не зовет. Аквиле знала – это старший товарищ, который всегда за них постоит. Нет, мундир не меняет человека, Адомас хороший брат. Несколько дней назад из Краштупенай вернулся Пранас Нямунис, отец Марюса. Его арестовали в первый же день, когда пришли немцы, вместе с другими советскими активистами, и все-таки выпустили. Старик кашлял, харкал кровью: легкие отбили, сволочи…