Текст книги "Потерянный кров"
Автор книги: Йонас Авижюс
сообщить о нарушении
Текущая страница: 26 (всего у книги 35 страниц)
Аквиле – за ним. Каменные надгробия и кресты. Шлифованный и необработанный мрамор. Черный, розовый. Кое-где овалы фотографий под стеклами. Железные ограды, скамьи, горшки с остатками цветов, обожженных первыми заморозками. Железный крестик – работа деревенского кузнеца, – воткнутый в четырехугольный гранитный постамент. За ним – деревянный высокий, до нижних веток сосны; под жестяным козырьком прячется от дождя ветхое распятие. И снова мрамор, ограда, захватившая столько места, что на четырех хватило бы: крепкий хозяин. Тут же, за углом часовни, у самой стены дома божьего, будет могила Яутакисов. Черная гранитная плита поддерживает массивный крест. И надпись с ошибками: «ЗДЕСЬ ПАГРЕБЕНА… СПИТЕ СПАКОИНО, ДАРАГИЕ РАДИТЕЛИ. АПЕЧАЛИНАЯ ЕДИНСТВИНАЯ ДОЧЬ КАТРИНА ЯУТАКИТЕ». Кажись, родня тому Яутакису, прежнему старосте, на которого сегодня взвалили Кучкайлиса.
Кяршис остановился, хотел было обернуться, но сапоги все-таки прошагали мимо. Правда, спина выпрямилась и обе руки спрятались в карманы.
– Слава Иисусу Христу, – его голос.
– …во веки веков. Аминь, – отвечает ему кто-то.
Аквиле словно холодной водой окатили. Повернуться бы да назад! Но Кяршис уже стал на колено перед памятником, крестится, и ей остается последовать его примеру.
Пока они молятся, родители, уже выполнившие свой долг, сидят на скамье и молчат. Аквиле никак не может выбраться из «Отче наш». «И принесла же нас сюда нелегкая. Все этот Пеле. Пень неотесанный!»
Кяршис встает, а она не торопится: пускай подождет Катре Курилка, раз ей приятна эта встреча.
– Присаживайся, зятек, к нам.
«Зятек»… Не верит своим ушам. Не слова, мягкие катыши теста, обвалянные в сахаре.
– Похвально, что покойных родственников не забываете.
– И-эх, надо… теща. Все там будем. – Сапоги Кяршиса потоптались на месте и наконец успокоились. Сел.
– Что правда, то правда. Вот и я – сижу да думаю: недалек тот божий час, когда улягусь рядом со своими родителями.
– Вы-то крепкая, всю Лауксодис переживете. – Кяршис нагибается, наверное, целует руку, – слышно чмоканье и поощряющий протест:
– Не стоит, зятек. Не стоит. Нынче не принято старым людям руки целовать.
Ей-богу, все деревенские собаки сдохнут! Не иначе – святой дух на Катре снизошел!
Аквиле через силу встает. Эти трое тоже встали со скамьи. Кяршис с отцом по краям, мать посредине. Вся в черном, осунулась. Лицо пожелтело, глаза еще глубже запали, нос удлинился, заострился. Люди говорили – хворает. Болит голова, не спит…
– Здравствуй, папенька… – Аквиле обнимает отца, целует, наклоняется к руке.
Мать тоже сунула руку. Увядшую, костлявую и холодную. Она сдержанно прикоснулась губами. Сердце не екнуло, и Аквиле почувствовала, что теперь равнодушия в нем больше, чем злобы.
До большака шли вместе. Мать жаловалась, что не находит управы на Юргиса с Юсте – у одного книги, у другой танцульки в голове. Зато об Адомасе – ни слова. Звала захаживать. Родня все-таки («Хочешь не хочешь, а богом связаны…»). Мол, незачем обиды таить в такие времена, когда ложишься вечером и не знаешь, встанешь поутру или нет. Потом она дернула Аквиле за рукав, они приотстали, и тогда она шепнула ей на ухо о Марюсе. Видишь, с каким бандитом чуть было не связалась! Теперь-то она понимает, что была несправедлива к Кяршису. Сам господь бог послал ей такого мужа. Серьезный человек. Старательный, совестливый, хозяйственный мужик. За таким – как за каменной стеной. Дай только поспокойней станет. А тогда и насчет приданого посмотрим. Ведь не голодранка же, из крепкого хозяйства. Да и мы будто не родители, будто совести у нас нет, чтоб родное дитя с пустыми руками выпроводить, как подкидыша какого. Только будь умницей, держись подальше от этого душегуба проклятого. Что было, сплыло, а насчет сыночка-то… Все дети – дети… кто взрастит, тот ему и отец. Ладно, что я тут зря… Может, еще смилуется господь, откинет этот душегуб копыта. Ведь еще не конец, идет война-то. Господь не позволит, чтоб столько добрых людей померло, а такой остался. Не-ет, смилуется всевышний, услышит. А может, и услышал уж: говорят, одного из этой шайки немцы взяли.
– Взяли? – бледнея, переспросила Аквиле.
Мать кивнула и больше не заговаривала о Марюсе. Словно его судьба решена, а если и нет еще, то рано или поздно один конец, и нечего тут попусту языком трепать.
– …Такую свинью! – рокотал впереди Кяршис. – Четырнадцати пудов заколол…
– Да будет тебе, зятек, из-за свиньи… У людей головы летят. Другую откормишь, – утешал отец.
– А немцы-то тоже вор на воре, – откликнулась Катре Курилка, – в прошлом году нам за лошадь дохлятину всучили, а вчера, пока этих бандитов искали, гуся уволокли.
– Не только у нас, редко у кого вчера не подчистили. Слыхать, опять комиссия будет, лошадей станет смотреть. Тогда уж не один заплачет.
– Такие, как ты, и заплачут! – влепила мужу Катре Курилка. – Башковитый хозяин гвоздь в копыто, окорок комиссии – и вместе с лошадью домой.
– И-эх, голь на выдумку хитра, матушка, – заступился за тестя Кяршис. – Выдумывают люди, что только в голову взбредет. Но и немец поумнел, пожестче стал. Будто раньше такую свинью, как моя… Задарма, и спасибо не сказали, нехристи…
Разговаривая так, дошли до развилки. Вайнорасам налево, через деревню, а Кяршисам прямо, по бережку озера, на свой хутор. Когда прощались, Катре Курилка еще раз напомнила, чтоб не брезговали, захаживали.
– Давно так надо было, – сказал Кяршис, когда они остались вдвоем. Он весь сиял, продолжал удивляться, что так неожиданно помирился с родителями жены.
– Старуха сказала, кого-то из партизан немцы забрали, – вырвалось у Аквиле.
– Ага. Гудвалису полицейский сказал. А второго – на месте. Сами шкуру подставили, пока умничали. – Кяршис не скрывал удовлетворения, а Аквиле в его голосе уловила еще и неясную надежду.
– Что ты говоришь! Двоих… – Аквиле подождала, пока не унялось сердцебиение, а потом, успокоившись, равнодушно добавила: – А может, всех немцы сцапали…
– Не сцапали, так сцапают. Такая прорва войска, собаки. Человек не иголка, – с глубоким убеждением ответил Кяршис.
И снова, как недавно, на кладбище, Аквиле охватила внезапная злость.
– Зачем тогда съездил в харю Кучкайлису, если сам крови радуешься?
Кяршис закашлялся, даже мочки ушей посинели.
– Радуюсь не радуюсь, а будет, как должно быть, никто меня не спросит, кого пустить в лес, кого застрелить, а кого живьем взять, ага.
«Что правда, то правда, – подумала Аквиле. – И все-таки ты бы спал спокойнее, если бы из этих двух, угодивших к немцам, один оказался Марюсом». Надо было первой уйти с кладбища, не ждать, пока Кяршис увяжется, подстеречь Культю и осторожно, обиняками… Они же с Марюсом такие друзья были! Да и вообще у него нюх.
День уже клонился к вечеру. Солнце, весь день изредка выглядывавшее из-за туч, последний раз улыбнулось и осталось за непроглядной пеленой, как медяк, завалившийся за ватную подкладку. Подул свежий ветер. Воздух стал сумрачней, как бы гуще. От озера доносился тяжелый гул прибоя; дождя не было, но в лицо все чаще брызгали откуда-то прилетевшие капли. Все было как в тот вечер несколько лет назад, когда Аквиле шла здесь, по берегу озера, а ветер жалобно стонал в деревьях, тронутых изморозью, и под ногами вяло шепталась трава – чахлая, бескровная, как и она, Аквиле. Она видела посаженные на цепь лодки, скачущие на волнах, и себя в одной из них. В гулкой темноте огромной птицей метался он, Марюс. Она уже не думала о господине Контроле и о том, ради чего пришла на кручу. Ей было все равно: только бы скорей опрокинулась лодка! Она вспомнила сказку. Там ведь тоже бушевала буря, была ночь, а герой сказки носил такую же островерхую шляпу с широкими полями. Потом она видела Марюса без этой шляпы, но когда думала о нем, в ее воображении обычно всплывал герой из сказки. Человек, который тоже пришел из сказки в осеннюю слякоть и вернулся в нее, когда жаркий июнь звенел косами на лугах. И никогда уже не придет. Может быть, придет для другой, но не для нее, Аквиле. Сама захлопнула дверь.
Лаурукас, увидев родителей, выбежал навстречу. Аквиле схватила его в охапку, прижала к груди, пылко расцеловала. Потом, подняв на вытянутых руках, долго вглядывалась в личико ребенка – на нее смотрел Марюс. И хорошо было снова прижать к себе маленькое, тяжелое, теплое тельце, от которого вдруг повеяло жаркими днями и ночами без сна. В сенях, поднимая облака пыли, орудовала метлой Юлите. Из сестер она меньше всего походила на Марюса. Разве что глаза. Аквиле взяла дурочку за руку и смотрела ей в лицо. Ненасытно, как жаждущий на стакан воды. Дурочка кривлялась, она была уродлива, в мать, но Аквиле казалось, что губы у нее Марюсовы.
Вечером все валилось из рук. За что ни возьмется, все не так. Подоив корову, забыла процедить молоко, кости для собаки ссыпала свиньям. Замочила мясо назавтра, но не в ту миску, смахнула с полки горшок с крупой. Пропади оно пропадом! Она вспомнила, что не собрала засветло яйца. Можно оставить на утро, но в избе такая духота! Да и Кяршис, рассевшись у двери, мастерит капкан для хорьков и тянет старую песню о пропавшей свинье да невыкупленном движке… Лучше уж она зажжет фонарь, обшарит сеновал, заберется в хлев. Хоть отдохнет от этого бесконечного зудения.
Но когда вернулась в избу – быстрее, чем собиралась, – в подоле не было яиц. Губы стали белые, словно стручки перезрелого гороха, фонарь так и плясал в руке.
– Справный капкан будет! – сказал Кяршис. – После войны хорьковые шкурки на вес золота.
Едва держась на ногах, она прошла на кухню и, опустившись на стул рядом с печкой, долго сидела, обхватив голову руками. Кяршис что-то бубнил там, над своим капканом, но она была слепа и глуха ко всему, что творилось вокруг. И, лишь почувствовав, что кровь снова побежала по жилам, что она уже может рассуждать и действовать, не выдавая себя, она сунула в карман пиджака электрический фонарик и, сказав, что ей надо что-то взять из сундука в амбаре, вышла в дверь. Но когда вернулась – на сей раз задержавшись дольше, чем следовало, – у нее в руках опять, кроме фонарика, не было ничего.
– Задам, и-эх, задам я хорькам баню! – весело грозился Кяршис, все еще возясь с капканом.
III
Не надо было сворачивать на этот проселок. Мост держался на волоске, машины по нему сроду не ездили. Но что оставалось делать? Броситься в аллею, ведущую на большак, где немцы? Только самоубийца мог принять такое решение… Через полкилометра, если проехать по клеверищу, был брод. Эх, если бы вспомнил, что мостик ненадежен… Может, и увязли бы, зато сейчас все были бы вместе. Без бедного Медведя, разумеется. Да, Вайдотас иногда бывает слишком уж неосторожен. Почему – он? Каждый из нас должен был предвидеть такую возможность. Хорошо еще, что машина никого не потянула за собой в Сраую. Так или иначе, они были готовы к такому обороту дела. Ему одному не повезло, дьявольски не повезло. Они кричали, хотели помочь, но выстрелы хлопали так близко… Вдобавок он решил, что с ногой ничего серьезного. Вперед, ребята, вперед, каждая секунда дорога! Они наверняка уже чешут в сторону леса. На хуторе Кнюкшты их ждут лошади. Если немцы не перекроют дорогу, можно сказать – спасены.
Снова попытался встать. Течение здесь было слабее, дно твердое, песчаное. И тут же, застонав от боли, упал. Перелом кости. Где-то у колена. А может, только вывих? И надо же так – прямо на камень! Какая бессмыслица! У порога родного дома немцам в лапы… Скоро они будут здесь, увидят свалившуюся в речку машину и, без сомнения, аккуратно прочешут все вокруг.
Прикрываясь кустами, стал продвигаться вперед. Точнее говоря, держался на воде, само течение несло его вперед. Оставалось только остерегаться низко опущенных ветвей и не вылезать на середину ручья, – воду изредка освещали ракеты. Затихшая на минуту перестрелка возобновилась. Видать, немцы уже обнаружили машину. Взрыв гранаты. Швырнули на всякий случай. Трусы! Да, они там, у мостика. Бегут вдоль речки, обстреливают кусты. Крики уже на той стороне: переправились через Сраую. Тихо, тихо! – они могут быть и здесь. Скоро – мост на большаке. Хорошо, что ракеты погасли, но все равно держись ближе к берегу, не вылезай из-под кустов. На мосту они наверняка выставили часовых.
Чертовски болела нога. Как на грех, ударился коленкой о какую-то корягу на дне, а может, о камень. Сжалось сердце, потемнело в глазах. Вставать на дно больше не пробовал – и так ясно: если немцы не выудят его, путь завершится там, где кончается Срауя – в озере. Если б найти лодку без замка! Перебрался бы через Гилуже. А там уже и лес. Когда еще немцы его прочешут… Странное создание человек: любой ценой хоть на часок отодвинуть смерть. Был бы у него автомат… Надо было пошарить возле камней, хотя, как он помнит, там омут, но нога все перепутала. Да, дело швах.
Ракеты вспыхивали все реже, выстрелов тоже не было слышно. Одежда и обувь намокли, тянули вниз. Заныли мышцы. Никогда не думал, что в Срауе такая холодная вода. Двигал руками и здоровой ногой, раскорячившись крабом, старался держаться на плаву; где было помельче, отталкивался от дна, и так, благодаря течению, довольно быстро продвигался вперед. Ему, правда, казалось, что болтается на месте. Только бы не начались судороги! Тогда он погиб. В деревне разлаялись собаки. Где-то совсем рядом, у него под боком, были избы, дворы, изгороди с горшками на них, в хлевах дремали на теплом навозе коровы. Вот не думал, что человек может позавидовать корове. Тепловатый навоз или сухая солома. Да, оказывается, иногда отдал бы любые богатства за теплый кров. Прочь глупые мысли, от них можно окончательно расклеиться! В этой речушке шесть-семь по Цельсию. Само собой, выше нуля. Каких-нибудь тридцати градусов не хватает до температуры человеческого тела. А холодно лишь потому, что человек вообразил себе, будто замерзает. Был случай, когда человеку «отрубили» голову гусиным крылом. Может, и не стоило Медведю соваться. Но такой уж он был – лез прямо в огонь, готов был за друзей жизнь отдать. Заметь они сразу, что его нет в машине, ведь не оставили бы! А потом, после взрыва гранат, когда все стало ясно, было поздно. Можно себе представить, какую суматоху поднял! Они выиграли немного, какие-нибудь две-три минуты, но в подобных обстоятельствах, когда минуты равняются часам… Если б не этот гнилой мостик… Спасибо, Медведь, спасибо, друг, ты нас выручил… Но черт возьми, почему он непременно должен погибнуть? Чудес не бывает, но Медведь умеет творить чудеса.
Русло ручья расширилось, течение замедлилось. Он проскользнул под мостом. Нога уже не доставала до дна. Да, скоро озеро, здесь всюду глубоко. Надо держаться поближе к берегу. Цепляться за него руками и продвигаться вперед. Он почти не чувствовал рук. Правда, чуть не охнул от боли, задев за что-то острое – отшлифованный водой камень или железку. Или за битую бутылку, кончик сломанной косы брошенный детьми. Пальцы, наверное, сплошная рана, но он старался об этом не думать, как не думал и о лице, исцарапанном ветками, иссеченном камышом; сейчас, с приближением к озеру, камыш встал стеной. Все это чепуха! Главное – не выколоть глаза. Подумал, что надо было перебраться к другому берегу, пока русло не расширилось и у него было больше сил. Чувство самосохранения – держаться подальше от людей… Но там же деревня, недалеко от озера, – и Культя! Кров, теплая постель… От этой мысли он чуть не лишился чувств. Безумец! Идти в свой дом, когда в каждом дворе стоит по немцу! Погубить Культю, как будто тот, если ты живым не доберешься до Вентских лесов, не будет нужен товарищам?! Как немного надо человеку, чтоб вконец расклеиться.
Выстрелы стихли. Изредка загоралась ракета, но уже далеко. Где-то рычали моторы, кто-то вроде кричал. Все ленивее тявкали собаки. Ребятам, видно, удалось унести ноги. Если по глупости не отсиживаются в ближайшем лесу… До утра могут пройти немало, а оттуда рукой подать до болота, есть свои люди. Спасены! Но что он будет делать, этакая развалина, если даже переправится через озеро? Все ж надо было держаться за тот берег. Там почти все лодки привязаны. По бережку, по бережку и добрался бы до леса. Не больше полукилометра, а если озером – почти два. Все эта осторожность, страх, черт возьми! Снова и снова забивает голову всякой чепухой. Хватит! Что сделано, того не вернешь. Как ни верти, один конец: ждать в сосняках за Гилуже, пока тебя не зацепит немецкой сетью, или израсходовать последние патроны здесь, на этом берегу.
Выполз на берег и минуту валялся, словно бревно. Ныло все тело, даже голова. Уже забыл, которая из ног здоровая. Начал икать – в желудке скопился холод. Ему показалось, что он выдыхает ледяной воздух, и представил себе свои легкие, покрытые плесенью изморози. Ну и ладно! Прежде всего пустим в дело руки. Принялся дуть, приставив ладони к губам. В темноте не различишь, но они были липкие, горели, словно осыпанные жаром из печи, пальцев он не чувствовал. Еще чуть-чуть. Катался, колотил руками по бокам. Ветер холодный, зато заглушает звуки. Нет худа без добра. Попытался расстегнуть кобуру пистолета. Не сразу, но удалось. Он уже почти хотел, чтобы показались немцы. Хороший бережок, удобная позиция для обороны. У него тридцать патронов. Если попадет одна пуля из пяти… Нет, его голыми руками не возьмешь. Финал ясен – последняя пуля в висок, – но раньше или позже все равно его ждал такой конец. Пессимист? Быть может. Когда человек промок и продрог, а смерть на носу, не грех захотеть, чтоб все побыстрей кончилось.
Оцепеневшие суставы отпустило, мышцы уже не ныли, хотя виски по-прежнему прошивала боль и легко кружилась голова. Он снова чувствовал свое тело. Но оттого, что вылез из воды, сменив плюс шесть-семь по Цельсию на два ниже нуля, легче не стало. Ветер проникал сквозь одежду, и его бросало в дрожь. Знакомое чувство, а все-таки лучше трескучий орловский мороз, когда ты в сухой, теплой одежде, чем сушить ее на себе на ноябрьском ветру.
Он сел, ощупал ногу. Распухла, горит, словно на ней горячий компресс. Надо все-таки попробовать встать. Охнул и упал. Да уж, левая взяла бессрочный отпуск. И вряд ли из него вернется… Но нельзя же так сидеть и стучать зубами; ночь не будет длиться вечно. Уперся руками в землю и, волоча увечную ногу, потащился на четвереньках по берегу. Сухой ледок трещал под ним. Местами руки выше запястий проваливались в стылую грязь, и ему приходилось делать полукруг, огибая лужу, замаскированную травой. Потом начался поросший деревьями берег. Теперь он полз медленно, то и дело останавливаясь и внимательно осматривая каждую прогалину между деревьями, – не видать ли лодки? В таком месте она, разумеется, на цепи, чтоб не унесли волны, но не так уж трудно сбить замок. Ладони перестали болеть, они мучительно зудели. Его тело было как бы из отдельных частей – конечности, налитые расплавленным свинцом, голова в железных тисках, дрожащее туловище, зашитое в ледяной мешок. Деревья кончились. Полоска голого берега у подножья пологого обрыва и снова деревья. Показалось, что прополз два километра, хоть не продвинулся и на триста метров. Странное дело – он не узнавал этих мест. Все чужое, словно здесь и не бывал. Какая-то деревяшка на берегу. Весло! Обломок весла… Он лежал на боку, чувствуя, что все повернется не так, как он думал, но еще не понимал, как именно.
Если есть весло, должна быть и лодка. Стуча зубами, смотрел на черную, бушующую воду. Ветер дул с того берега. С одним, да еще сломанным, веслом против ветра! С таким же успехом можно попытаться вычерпать ложкой озеро. Обойти по берегу? За три-четыре часа… Но что ждет его там? Если немцы не будут прочесывать лес, подохнешь сам от простуды. Какой смысл мучить себя, если в итоге все равно ноль? Тридцать патронов можно израсходовать и не надрываясь.
Снова принялся кататься, хлопать руками по бокам, не обращая внимания на адскую боль в ноге. Но дрожь не отпускала: его трясло всего, от макушки, до пяток: казалось, тело разваливается в суставах. Мороз! Вот перед чем человек безоружен. Наполеон забыл об этом, а немцы думали, что это их не коснется. Если б не промокли сигареты да спички… Хоть одну спичечку, черт подери! Люди боятся огня. Огонь – это блаженство. Он бы теперь засунул руки по локоть в печку.
Запахло дымом. Он удивленно поднял голову и задышал полной грудью. Нелепость: ветер-то от озера, откуда быть дыму? Бред! Но пахло дымом, это уж точно! Берестой, оладьями, домом, хлевом. Теплым гнездом человека. Домом! Заскрипел зубами. Знал: это то же самое, что переправляться через озеро при лобовом ветре с обломком весла, – но все равно повернул и пополз назад. Да, на широкий конец, стертую лопасть, можно опереться. В самый раз будет. Ему нужен костыль. Встал, опираясь на весло, сделал шаг. Сам удивился, что это так просто и удобно. Нет, весло чуть длинновато, а обломанный конец острый, втыкается в землю. Зубами, так как пальцы не слушались, раскрыл нож, но когда попробовал стругать, ничего не вышло: руки задубенели. Ладно. Потом, когда малость отойдут. Ведь и так можно ковылять.
Берег изогнулся, словно край миски. Нашел пологое место, полез вверх. Нет, не так уж просто ходить, как показалось поначалу. Все-таки, черт, длинновато. Где-то справа, в стороне дороги, закричали, потом заурчал мотор. Совсем рядом. Немцы! Наверняка уже оцепили деревню, и он оказался в кольце. Проклятие! Остановился и безнадежно посмотрел на свой костыль. Небо чуть-чуть прояснилось, между тучами россыпь звезд. Видно, перед рассветом подморозит. Пальцы так закостенели, что эти тридцать патронов для врага не опаснее гороха.
Наконец-то выбрался из этой миски. Еще не заполз на край обрыва, а уже видел какие-то горные хребты, упирающиеся в небо, а над ними – деревья. Сейчас, стоя во весь рост на обрыве, он уже знал, что это – крыши построек. Незнакомый хутор. Как тут не поверить рассказам стариков о бесах, которые умеют так запутать, что кружишь вокруг своей избы, видишь вместо нее роскошное поместье и бродишь так до петухов, пока пелена не спадет с глаз. Ладно уж. Как бы там ни было, здесь живут люди. Коровы жуют жвачку в теплом хлеву, над хлевом – сено; тепло, не задувает ветер… Ну и ветер! На берегу заслоняли деревья, а тут, в чистом поле, ведьмин шабаш. Земля здесь замерзла, точно камень. Нет надобности затуплять конец весла.
Ему бы пройти мимо, – во всяком случае, он твердил себе, что должен пройти мимо хутора, – но ветер толкал его прямо в это бесовское поместье. Словно с обеих сторон поставили невидимый забор и он брел, время от времени натыкаясь на него плечом, но не находя бреши, через которую мог бы выбраться. Он был почти доволен, что есть такой забор, а ветер подталкивает в спину, хотя и не думал об этом. А если бы даже и думал, тело, будто сшитое на живую нитку из отдельных кусков, все равно проявило бы свою волю: при некоторых обстоятельствах логика промерзших легких или пустого желудка оказывается сильнее логики ума…
IV
Дверь сеновала сантиметров на тридцать не доставала до земли. Наверное, чтоб проветривалось помещение. Как бы там ни было, он уже внутри, лежит на здоровом боку и впитывает в себя мягкий воздух, пахнущий сеном и дегтем. Ветер остался за стенами. Нет, еще тянет из-под двери, но по сравнению с тем, что было минуту назад, это, так сказать, божественное дыхание.
Ласково погладил свое весло: судьба милостива, даже человеку, идущему прямым ходом к смерти, что-нибудь дарит. Полежал в изнеможении. Прикосновение мокрой одежды раздражало уже меньше, трясло не так яростно, хотя все тело по-прежнему кололо ледяными иголками. Если перестал икать от холода, это не значит, что можешь валяться, пока не окостенеешь. Он встал. Хоть костыль есть. Когда стоишь – теплее, ветер достает только до колен. Вот бы пробраться в хлев, там можно прижаться к коровьему боку. Нет-нет! Лучше в закут к овцам. Теплая, кудрявая овечья шерстка – вот это да… Бред! Откуда ему знать, где у них хлев? Вдобавок возле хлева будет собачья конура. Это как пить дать! Да, в самое время вспомнил про пса. Скорее всего за дверью на дворе дневная загородка для скота, а справа или слева – хлев. И собака на цепи. Нет, теперь следует думать не о тепле, а о безопасном месте. Безопасность… Он не мог сдержаться и горько улыбнулся. Человек должен сделать все, что в его силах. С минуту напряженно раздумывал, глядя на исчерканную голубыми полосами темноту. Ясно: загородка за этой дверью. Хлев, пес. Ветер дует с той стороны. Недурно, совсем даже недурно. Верил бы в бога, сотворил бы благодарственную молитву. Осторожно опираясь на весло, стал передвигаться в темноте. Сразу наткнулся на клади клевера. Привалившись к ним, стоя на одной ноге, потыкал веслом над головой. Клеверу набили выше балки, а то и до самого гребня. С такой ногой, да без лестницы… Вот гады эти мужики, жаднюги. Залез бы, скинул сверху целую охапку. Как будто, если щипать по клочку сбоку, больше сэкономишь кормов…
Слева тоже был клевер. Колючий, с чертополохом, слежавшийся, как камень. Но только до пояса: повыше было сено. Лестница! Долго ощупывал ее, не доверяя задубевшим, израненным пальцам. Ничего удивительного, что она здесь – на сеновале у каждого крестьянина есть лестница, – но не все они приставлены к кладям, да в таком месте, где удобнее забраться. Держась руками за перекладины, плечом упираясь в стену, он уж как-нибудь затащит на сено свою ногу.
Обрадовался, что сена здесь чуть выше балки. Взобравшись наверх, полежал немного, прислушиваясь к бешеным ударам сердца. Зверски болела нога, ныли руки.
Он уже знал, что будет делать дальше. Сверху зарываться в сено опасно – останется след, – а если очень уж глубоко залезть, и задохнуться недолго. Сено, слежавшись, обычно отходит от стены, там получается как бы лаз. Он втиснется в этот лаз, где-нибудь подальше, и начнет копать оттуда. Выщипанное сено будет совать к стене, в этот лаз.
Втиснется… Легко сказать. Он не надеялся, что это легко, но и не думал, что так трудно. Костыль здесь уже не мог помочь. Нога все время за что-нибудь задевала, и от боли сжималось сердце, на глазах выступали слезы. Холода больше не чувствовал, и это уже было кое-что. Его даже прошиб пот, – казалось, всего обложили горячими компрессами. Мелькнула идиотская мысль: если б в этой сенной пещере (два метра сена над головой и столько же до земли) было светло, то он, посмотрев на себя со стороны, увидел бы, что от него идет пар, как зимой от заиндевевшей лошади. Наверное, он уже добрался до середины кладей. Когда крестьянин, испугавшись помрачневшего неба, свозит неподсохшее сено, оно начинает преть. Во всяком случае, холодно ему не будет.
С великим трудом снял полушубок, стянул сапог со здоровой ноги. Расстегнул штаны, принялся ощупывать раненую ногу. Вроде бы еще сильней распухла. Испачканные в сене ладони прилипали к воспаленной коже, словно измазанные дегтем. Кровь… Испугавшись, расстегнул зубами рукава гимнастерки и принялся яростно тереть запястьями распухшее место. Нет, это была кровь из пальцев. Ни с того ни с сего вспомнил лето (был еще пареньком), когда лошадь понесла и он вылетел из телеги. Тогда досталось правой ноге – треснула кость у колена. Недели две провалялся в постели, врача так и не позвали.
Снова прощупал опухоль, давил ногу, не жалея себя. Потом уперся ногой в сено и держал так, пока от боли не завертелись в глазах красные круги. Ладно, ничего страшного, – кажется, только трещина. Он уже знает, что такое перелом – это удовольствие пришлось испытать на фронте.
Ослабев от внезапно нахлынувшего облегчения, он долго лежал на спине, вытянувшись во весь рост. Что ж, начало лучше, чем можно было надеяться. Конечно, неизвестно, каков будет конец, но зачем ломать голову, если это не от тебя зависит? Постель уже есть, а дальше видно будет. Главное – собраться с силами, чтобы, когда настанет время, с толком использовать эти три десятка патронов.
От стены сильно дуло. Зарылся поглубже в сено, набросил на плечи полушубок и, вдыхая влажный, смешанный с сеном запах овчины, снова увидел заросший кустами ручей, изредка озаряемый светом ракет, почувствовал ледяные объятия воды, которые становились все ласковее и нежнее, пока наконец не превратились в теплый туман и он не погрузился в него.
Разбудили его странные звуки. Вначале не понял, что это, – почувствовал только, что под кожей гуляют холодные иголки, а когда попробовал перевернуться на бок, в спине отдалась тупая боль. Все тело словно разбито. Колено горело, как натертое солью, голова кружилась, пересохло во рту. Мучила жажда. Наверное, у него жар. Вот тебе и на! Нашел место, чтоб расхвораться.
Прислушался. Звуки, которые не успел распознать во сне, повторились: визжала свинья. В такое время закалывать свинью… Странно. Слов нет, уже утро, но все-таки… Неужели немцы убрались восвояси? Нет, это не в их характере. Правильней было бы предположить, что они дождались рассвета, ворвались в деревню и теперь обирают крестьян. Да, сегодня многие недосчитаются свиней. И это, конечно, еще только начало. А дальше? При мысли о возможных последствиях у него заныло сердце. Он понимал – война не может не быть жестокой, особенно такая, как эта. Сражаются не за отдельных людей, не за то, какого короля посадить на трон, – на полях битв решается судьба целых народов. Он не думал о том, что час-другой спустя, а то и раньше и его самого могут смести с лица земли. Он уже слышал о горящих деревнях Белоруссии. Что ж, немцы своей тактикой («За одного нашего солдата сотня этих азиатов!») сами роют себе яму. Пускай. От него, быть может, останется горсть пепла, но он жил не напрасно. Историки расскажут грядущим поколениям о тех, кто своей смертью спас человечество от гибели. Его роль, конечно, слишком мала, чтоб он навеки сохранил свое имя в памяти истории, но даже безымянным он останется жить – в живых. А эти хлебопашцы и свиноводы… Плохие и хорошие люди, заячьи души и олухи, не признающие других богов, кроме своей земли… В этой деревне жило много людей, которых ему не за что было любить, но сейчас, прикинув самую худшую возможность, он от души пожалел их.
Нить мысли запуталась, прервалась и соединилась совсем не там, где надо. «А я?» – подумалось ему. Человек, свято поклявшийся партии: бороться до последнего вздоха. Неужто все, что он может сейчас, это затаиться, как зверь, в норе и ждать смерти? Почему он должен умереть, когда родина нуждается в его жизни? Тридцать патронов… Да, это геройство, некоторые скажут: он умел умереть. Но какого черта они должны быть последними в его жизни? Если призадуматься… Что это за геройство выпустить несколько обойм, разве нет другого выхода?.. Умереть каждый дурак может. А ты сумей увернуться от смерти в критическую минуту, сохрани себя для борьбы! Вот это будет истинное геройство!