Текст книги "Потерянный кров"
Автор книги: Йонас Авижюс
сообщить о нарушении
Текущая страница: 22 (всего у книги 35 страниц)
Такой городишко только выкрасить и выбросить, господин Бугянис. Ты не слушаешь меня: господин фон Дизе не позволил забрать Миглу-Дарату Пуплесите.
Хорошо сделал, ого, как хорошо сделал! Миграта – девка что надо. Таких девок любить надо, а не стращать. Не девка – огонь эта Миграта. Жаль, я не зять Пуплесиса. Мигла – Милда. Милда – Мигла. Две буквы посередке, нет, только полторы буковки не сходятся. Какая-то белиберда. Куда ты сунул мою тещу с детками, Бугянис? Хочу ее увидеть. Без разговоров! Тотчас приведи в кабинет, а сам катись к чертям собачьим! Пьян? Не бойся, мой пистолет не промахнется, если будешь хитрить. Живо!..………………………………………………………………………… Ну вот и тетушка Пуплесене со своими цыплятами. Не плачь, мать, слезами горю не поможешь. Твой старик под крылышком у начальника гестапо, вскорости мы и тебя туда доставим, только не пугайся больше, чем надобно. Знаю, болтаю лишнее, но не с пьяных глаз, Пуплесене: понимаешь, я еще на самую малость остался человеком. Не хнычьте, дети, – когда я вижу слезы, на меня нападает охота двинуть в челюсть. Да и к чему они, слезы-то? Отца все равно не выплачете. Могила выкопана, винтовки заряжены. Сам за дирижера буду. Но с вами ничего худого не случится. – Дангель вас только попугать привез. Хочет, понимаешь, ублажить человека перед смертью… Так что не принимайте близко к сердцу, если увидите перед собой дула автоматов. Не выстрелят. На этот раз еще не выстрелят. И не глядите так на меня, тетушка Пуплесене, я не бандит, я только выполняю приказ. Твой старик провинился перед законом и должен умереть. Его убью не я – закон. Вы меня поняли, тетушка Пуплесене? Идите! Убирайтесь поскорей, черт бы вас драл! Только без слез, а то как двину сейчас! Вон!
Снова вернулся в ресторан братьев Моркайтисов и пил до полуночи с кем попало. Потом потащился к девкам. Утром снова надрался – и день пошел кусками, как запотевшее стекло. Появился Бугянис. Сели в какие-то машины, куда-то ехали. Черные и серые тени с белыми свастиками на рукавах и синие мундиры вперемешку с зеленой рванью листвы. Ругань. Крик. Скрежет затворов. В хаосе звуков и красок четким было только одно: привязанный к сосне окровавленный тюк – Пуплесис. Дети подходили к нему по одному (не поверили Адомасу, что их не расстреляют) и, прощаясь, целовали розово-голубые куски мяса – отцовы руки.
– Да простит тебя господь, Матавушас. Погубил себя и других, но да простит тебя господь. – Пуплесене низко поклонилась мужу, не глядя на него. Глаза ее были сухими и спокойными.
– К яме ее! – приказал Дангель. – Господин Вайнорас, вы не забыли свои обязанности?
– На плечо! Изготовсь! – скомандовал Адомас.
– Ну, Пуплесис, ты все еще думаешь, что мы шутим? – взревел Дангель. – Опять молчишь, фанатик несчастный?
Дангель в ярости подскочил к Пуплесису, схватил за изувеченное плечо, но тот даже не шевельнулся. Голова свесилась на грудь, как у Иисуса на распятии, челюсть отвалилась: он был мертв.
IV
Слава богу (хотя вряд ли он есть), что не пришлось пустить в тебя пулю, дядя Матавушас. И твоя семья вернулась домой целехонька. Выпороли, правда, как следует, но при чем тут я: таков был приказ Дангеля. Чего же тебе еще от меня надо? Чего лезешь из могилы, стоишь в глазах? Мы с тобой квиты. Скажешь, я не сделал для тебя все, что мог, дядя Матавушас?
Не уходит страшная тень. На окровавленном лице сатанинская улыбка, глаза вытаращены – два биточка, выкатанные в стекляшках, – и смотрят прямо в сердце. «Будь ты проклят! Будь проклят!»
Адомас приподнимается на руках. Ладони, что ли, липкие. Кровь! Продрал глаза, озирается. Привидений нет. Кругом пусто и темно. Вымерший дом. Город мертвых. Планета мертвецов. Кладбище, сплошное кладбище. Осень глухо плещет дождем по надгробиям. «Будь проклят! Будь проклят!»
Вскочил с кровати. Выставив трясущиеся руки, бродит по комнате. Глаза привыкают к темноте, уже видны очертания предметов. Шкаф. Стол. Стул, на нем валяется одежда. У стены – диван. (На нем любила отдыхать днем Милда. А иногда, когда бывала не в духе, уходила сюда спать. В последние месяцы она каждый божий день была не в духе.) Почему она не перетащила к себе этот диван, черт бы ее драл! Адомас смотрит на диван как на опустошенный сундук с фамильными драгоценностями. Тяжестью, невыносимой тяжестью наливаются ноги. Невидимая рука давит на плечи, жмет к земле. Упал на колени. Уткнулся лицом в диван, гладит потными ладонями шершавый гобелен. Луг с фиалками. Хмельной, с жужжанием пчел, как в солнечный летний день. Запах ее тела! («Милда… Милдяле…») Теплый, уютный запах живого человека. Запах любимой женщины. Может, остались ее волосы на обивке? Хоть несколько шелковистых волосков, которые так ласково щекотали лицо… «Сволочь этот Дангель. Садист. Не может спать спокойно, если другой не исходит кровью». Но Дангель прав; зря он не хотел ему верить, закрывал глаза на очевидное. А что с ней сделаешь? Приставишь пистолет к груди и скажешь: мне все известно, а ну-ка, признавайся, что вы там выделываете за моей спиной с господином учителем? И узнал бы, многим раньше узнал бы все, как есть. Но не захотел. Лучше уж мучиться сомнениями, чем услышать убийственное признание из ее уст.
– Я тебя люблю, Милда, – сказал в тот день. – Крысы бегут с тонущего корабля. Ты – последняя мышка, которая еще оставалась. Если ты меня оставишь, я пойду на дно.
– Ты давно на дне.
Так ужасающе спокойно мог говорить только совершенно равнодушный человек.
«Все кончено, – подумалось ему. – Дангель был прав».
– Я хотел сказать, мне останется только пуля, – уточнил он, и в груди потеплело от злорадства и надежды, когда в ее глазах мелькнула тень испуга.
«Почему я это сказал? Хотел напугать, воззвать к ее совести? А может, сам верил, что могу застрелиться? Наверное, так, ведь не вернешь того, что давно обратилось в пепел… „Ты давно на дне“. Да, но я еще существую. По ночам ко мне являются привидения, а днем я сам брожу, как неприкаянная душа. Я живой. А такая малость нужна, чтоб все исчезло. Нажму на спуск – и вечный мрак. Погружусь в блаженный покой, как будто меня и не было. Запачкаю своей кровью их ложе и натяну нос пришельцам из могил. Еще лучше – сам стану таким же страшилищем. Каждую ночь буду аккуратно являться им и говорить: „Вы меня убили, но я прощаю вас, ибо пуля, которая застряла у меня в мозгу, – единственная использованная мною по назначению“. Вот вытянется рожа у дяди Пуплесиса, когда завтра, явившись сюда, найдет мой труп! Вот обидно будет летчику и всем этим вшивым пленным, которые из ночи в ночь заставляют меня молиться! Ха-ха-ха! Вот это да! Так всех надуть! Всех. И живых и мертвых. Вот что можно сделать одним – ба-бах! – если бабахнуть вовремя!»
Адомас оттолкнулся руками от дивана. Под одеждой – портупея с пистолетом. Пальцы отпрянули, наткнувшись на холодный металл. Смелей, лапочка! Говоришь, в нем сидит смерть? Ну и что? Это добрая смерть… Она принесет покой. Из этого дула на тебя дружески смотрит избавление. Вот и не медли, пока смерть в хорошем настроении. Пистолет к виску! Или нет, лучше сунь дуло в рот – оно вернее. Да ничего страшного, говорю тебе. Делал ведь в детстве из ивовой ветки свистульку? Представь себе: ты снова мальчишка, взял губами свирель и вот-вот заиграешь. Главное – не думать, что играешь в последний раз.
V
Из таких прутиков мы когда-то делали свистульки. А теперь идем по тронутой изморозью траве мимо канавы, на краю которой когда-то сидели и свистели, толкаясь плечами, и думаем: все было бы проще, не будь одного из нас на земле. «Оставь Милду в покое, – только что сказал он. – Я ее люблю. Сделай хоть одного человека счастливым…» Ветер, знобящий ветер набирающей силу осени шуршит в ивняке, швыряет под ноги желтые язычки листьев. Опустевшие поля накрыты грязной миской неба. Родные поля, где так недавно дружно дудели две свистульки. «Оставь Милду в покое… сделай хоть одного человека счастливым…» Скажешь, у меня самого счастье бьет через край… Вытащить бы пистолет да пульнуть в спину! Нет, проще будет сходить к Дангелю, а тот уж… Но разве этим вернешь Милду?
– Наконец-то осмелился признаться, что ты подлец, а ведь корчил из себя святошу.
– Вини себя в том, что случилось. Милда могла тебя любить, но ее любовь, как и нашу дружбу, ты утопил в крови. Если б ты оставался человеком, я бы не посмел встать между вами. А сейчас моя совесть спокойна.
– Ты делаешь успехи, Джюгас. Не удивлюсь, если при следующей встрече пырнешь меня ножом в спину.
– Нет, будь спокоен за свою спину, не суди по себе, Адомас. Хотя в какой-то мере ты прав: я больше не мечтатель поэт, с которым ты года два назад пил в ресторане «Три богатыря». Когда вокруг бушует огонь, нельзя не опалить крыльев.
– Вот как? А ты хоть раз летал близко от огня? Насколько помнится, сидел с соколами на верхушке дерева и плевал в нас, червей земных. Ты же сам себе бог, сам себе нация, а все прочие – подлые преступники, бессмысленно убивающие друг друга.
– Я был наивен, Адомас. Вообразил, что сбежал на необитаемый остров, а продолжал жить среди преступников. Жил и глядел, как они раскалывают черепа своим жертвам, но ничего не сделал, чтоб остановить их руку. Наверно, по той самой причине, по которой ты поднимаешь оружие против других, не смея направить его на себя: я трус. Думал – порядочный человек, старался быть таким, а на самом деле был последним трусом и этого не понимал.
– Куда ты гнешь? – остолбенел от неожиданной догадки Адомас. – Она подучила? А как же, вам было бы кстати развязаться со мной, но не надейтесь, я не лягу в гроб, чтоб вам было вольготней обниматься.
– Знаю, что смелости не хватит, хоть ты из тех, которые оказали бы услугу человечеству, вычеркнув себя из числа живых И не думай, что лезу к тебе с советами. Констатирую факт, да и только. За советы я дорого заплатил, Адомас. Племянник Саулюс, эти четверо… Хотел им добра, а на самом деле помог отправить на тот свет. Конечно, живи я в нормальном мире, этого бы не случилось. Но кругом зверье… Можно ли среди зверей оставаться человеком?
– Не хочу знать, кто были эти четверо, но рад, что ты наконец спустился со своих высот к смертным.
– К преступникам, – поправил Гедиминас. – Некто, звавший меня раньше Гедмисом, а не господином учителем, уже поставил меня в один ряд с тобой. Не торопись радоваться: нам никогда не стоять рядом – нас разделяет невинно пролитая кровь. Да-да, тогда ты был прав, хоть имел в виду иное: человек не может уберечь свою истину, стоя в стороне. На самом деле, какая ей цена – хрупкой, беспомощной, как младенец, убитый в чреве Аквиле, – этой моей истине в обезумевшем зверинце? Жалкая пародия, насмешка над собой. Если хочешь сохранить человеческое достоинство, недостаточно смотреть, как убийца душит жертву: надо помочь этой жертве.
– Ха! – Адомас вдруг остановился и насмешливо посмотрел на Гедиминаса. – А ты подумал, с кем говоришь? По-твоему, мы все еще сидим на краю канавы, как в детстве, и дудим в ивовые свистульки?
– Успокойся, я не связан с лесом – там ведь тоже стреляют в людей пулями, а не бубликами. Да если б даже был, все равно ничем не рискую: чтоб пустить меня в расход, достаточно того, что я люблю Милду. Но думаю, пока ты еще так низко не пал…
– Благодарю… – Розовая пелена заволокла глаза Адомаса. Внутри что-то перевернулось, комок подступил к горлу. – Униженно благодарю, господин Джюгас.
– …и понимаешь, что таким способом любовь не вернуть.
«Да, да, да. Понимаю… Если бы не понимал… Счастлив услышать совет из уст праведника. Любовник утешает обманутого мужа. Защитник обиженных – убийцу…» Адомас захлебнулся от ярости. (Такие внезапные вспышки, когда он почти лишался сознания, в последнее время находили на него все чаще.) Земля закачалась под ногами, стала уходить куда-то, а деревня, точь-в-точь девятиглавый змей, встала дыбом, заслонив своей причудливой тушей весь горизонт. («Отрубить головы! Все девять штук!») В приступе бешенства он еще услышал, что кричит («С Милдой все кончено! Кончено! Кончено!»), а потом сознание помрачилось.
– Забирай ее, эту шлюху, суку, потаскуху! – хлестал из разверстого рта поток слов. – Забирай! Не надо! Ненавижу! К черту! Да, к черту! С глаз долой, а то я сейчас, сейчас…
Рука вырвала из кобуры пистолет. Выстрел в воздух. Лицо Гедиминаса, перекошенное страхом. Потом спина. Испуганная, дрожащая спина карлика, сутулые плечи. Мужчина! Куда подевался мужчина, который тут стоял?
В кустах! Перескочил канаву, смешно перебирает ножками. И все дальше, дальше по полю, не оборачиваясь… Любовник Милды… Ха-ха-ха! Двуногий таракан, ошпаренный кипятком! Заяц! Неполноценная тварь!..
Адомас покатывается со смеху. Пока доходит до машины, оставленной в поместье, клубок нервов распутывается. Двое полицейских, приехавших с ним, тревожно допытываются: кто там стрелял: «Ja, ja, das ist nicht gut [36]36
Да, да, это нехорошо (нем.).
[Закрыть], не надо один гулять», – журит его господин Петер фон Дизе. Адомас смеется: да так, одного типа пугнул. Ему на самом деле весело, очень весело, – он ведь унизил Гедиминаса. Степенно садится за обильную трапезу, не то чтоб пир, но раз уж господин начальник полиции заехал в поместье, то нельзя отпустить без обеда. Свой человек. Да и Петер фон Дизе радушный хозяин, сам не прочь заглянуть в рюмку. И как никто понимает Адомаса. Не будь этого, разве Миграта вертелась бы у стола, разряженная, словно барышня? Меняет тарелки, одно блюдо принесет, другое унесет, а когда гость разомлел и насытился, предлагает часок отдохнуть. Отдельная комната. Миграта входит приготовить постель… У нее есть свободная минутка… Лежит с ней – думает о Милде. И Гедиминас не выходит из головы. Прошла охота смеяться. Когда сидел за столом, нахлынуло дурацкое желание рассказать Миграте, как господин учитель праздновал труса, а теперь уже не смешно. Трагикомический триумф Александра Македонского, проигравшего сражение. Выстрел в воздух… Да, пистолет пока его слушается. Зато Милды больше нет. Нет девочки с синими глазами. Сызнова не расцветет отцветшее льняное поле. Потерял, потерял навсегда…
Он натягивает брюки и спешит к двери. Сумерки, сгущаются осенние сумерки. На подушке лицо, обезображенное глупой ухмылкой. По-своему привлекательное, но теперь смотреть на него тошно. Удовлетворенная самка. Двуногий зверек, с которым иногда приятно забыться. Говорят, есть мужчины, которые со скотиной… Господи, неужели и он?.. Домой, скорее домой!
Милда что-то вышивает в гостиной. «Добрый вечер». – «Добрый вечер. Ужинать будешь?» Он качает головой. Сгорбившись, набычившись, стоит перед ней. Так и подмывает схватить ее в охапку и стиснуть. Да так стиснуть, чтоб завыла от боли. Сука! Но она уже встала, идет к двери. Неуловимая, трепетная, как пламя свечи. Вздохнешь поглубже, и погаснет, погрузив все в вечный мрак. Испугался: стоит, не двигаясь, пока ее шаги не впитывает тишина обезлюдевшего дома. Пинает ногой стул, еще теплый от ее тела, и бредет в спальню. Двуспальная кровать, а он-то один. Она не придет, этой ночью снова не придет… Вытащил из шкафа бутылку водки – лекарство от привидений. За стеной – нежное шуршание. Она! Стелет себе на диване, скоро ляжет. Тут же, за стеной. Он видит ее одежду, брошенную в беспорядке на стул. Платье, прозрачную розовость рубашки… Белые шелковистые волны заливают обнаженные плечи, грудь… Глоток, еще глоток, черт подери! Он понимает: нехорошо, нельзя так делать, – но не подвластная ему сила подняла кулак, стучит в стену. Никакого ответа. («Глоток, еще глоток, черт подери!») Скатился с кровати, шатаясь, идет к двери. Эх, заперлась, гадина. Эй ты, не дури, открой! Хватит и мне и Гедиминасу… Долго и злобно ругается, мечется по комнате, как взбесившийся пес, пока бутылка не сваливает его в постель. Утром и стыдно и страшно. Так он думает удержать женщину? (Ах, все эта шальная надежда…) Зарекается быть умнее, но дня через два опять то же самое.
А вчера пришел почти трезвым. Конечно, будь он пьянее да найди в шкафу полную бутылку, вряд ли она начала бы разговор.
– Я беру две задние комнаты, пока ты не съедешь, – сказала она, словно это давно решенное дело.
– Почему? – бросил он первое, что подвернулось на язык.
Она непринужденно села, указав ему взглядом на стул.
– Гедиминас тебе ничего не говорил? Какой смысл продолжать это гадкое представление?
Он зажмурился. Воротник мундира вдруг стал тесным и скользким, как намыленная петля.
– Надоел, значит…
– Ах, перестань. Не ври! Сам знаешь, почему.
– Много пью, конечно, слишком много пью…
– Не осуждаю: надо же чем-то смыть кровь.
Он обеими руками ухватился за спинку. Электрический стул! Вот-вот включат ток. Попытался собрать мысли, но они текли, как вода меж пальцев.
– Ты все знаешь? – прошептал он. Жесткий взгляд синих глаз сковал волю, и он понял, что нет смысла опровергать. – Гедиминас? Да, я же сказал ему, что мы этих пленных…
– Нет, Дангель, твой добрый Дангель.
– Надо было сразу тебе сказать. Надо было. Виноват! – машинально буркнул он.
– Это бы ничего не изменило. Раскаянием не поднимешь из могил убитых.
– Понятно… Если б я тебя послушался, ушел из полиции…
– Когда у человека талант преступника, не обязательно надевать мундир, чтоб проливать кровь.
– Ты ничего, ничегошеньки не понимаешь, Милда. Я был порядочным человеком, а все-таки… Мне так мало нужно было… Если б кто-нибудь помог… Но ты меня никогда не любила, Милда…
– Тебе нужна была другая женщина. Которая принимала бы тебя таким, каков ты есть, оправдывала… Оба были бы счастливы.
«Слова Дангеля… – подумалось ему. – Умеют ли такие женщины любить?» Он посмотрел на нее. Блеклое, чужое лицо, красивые руки, лежащие на столе. Крохотные точеные руки, прозрачные, словно из белого янтаря, с розовыми ноготками. Узкие плечи, маленькая грудь, красиво оттененная вырезом черного платья, хрупкая головка, склоненная набок, – каждого выслушает и поймет. Охватил ее одним взглядом целиком, вобрал в себя и понял: оцепенение проходит. Он словно проснулся.
– Мне не нужна другая женщина. У меня есть ты, Милда!
Она вяло покачала головой.
– Нет!
Это тихо сказанное слово прогремело в ушах как взрыв; все предметы стали до боли яркими, реальными – он окончательно пришел в себя. Мысли хлынули, словно охваченная паникой толпа на улицы горящего города. Хотел упасть на колени и поклясться: «Брошу эту проклятую полицию, фальшивых друзей, водку – все-все сделаю ради тебя, только не отворачивайся…» И тут же понял бессмысленность и призрачность всего этого. «Раскаянием не поднимешь из могил убитых…»
Да, мосты сожжены. И тогда он в отчаянии, совсем потеряв голову, сказал те идиотские слова о крысах, бегущих с корабля, и о пуле – единственном выходе, который, мол, ему остается.
VI
Приставил пистолет к виску. Оружие согрелось от рук, стало живым и домашним – больше не пугало.
«Через секунду меня не станет. На выстрел прибежит Милда. Размозженный череп, лужа крови. Все… „Неполноценный дурак“, – скажет Дангель».
Адомас опустил руку. Мелькнуло видение: по улице катит телега, на ней – гроб, прикрытый лапником. На тротуарах – толпа.
– Вечная память… Кто мог подумать, что он так кончит?
– А как еще кончить такому?
– Последнее время пил беспробудно…
– Кабы только водку…
– Да уж, кровь людская не водица, рано или поздно…
– Неполноценный дурак!
«Милда будет в черном платке. Аквиле – тоже, если вообще явится. А Гедиминас… Нет, этот ломаться не станет: кому, как не ему, поддерживать под локоток молодую вдовушку? „Не волнуйся, милая, никто не виноват. Это было неизбежно“. А вечером, вернувшись с кладбища, займет вакантное место на этой кровати… И как ни в чем не бывало, без зазрения совести, словно я и не жил на свете…»
Адомас швырнул пистолет на кровать. Уйти, не оправдавшись, чтобы каждый толковал его поступок, как ему удобнее? Нет уж! Он напишет письмо. Милде, Гедиминасу, родным, Христофу Дангелю. Виноват? Да, не отрицает. Но разве только он один? Он ведь не просил родителей пускать его в этот паскудный мир? Не просил! Чтоб пришли русские, а потом немцы и изгадили жизнь. Не просил… Была бы старая власть, работал бы преспокойно волостным писарем. И Берженас сидел бы на своем месте, и Милда… Нет, это не он всколыхнул землю, да так, что все полетело кувырком, – хоть это они должны понять. Кажется, Гедиминас сказал: «Человек не может быть виноват целиком, он – лишь игрушка в руках судьбы». То-то, господин поэт, хотя сегодня ты вряд ли подпишешься под этими словами. Куда уж там, ведь избранникам Фортуны, вроде вас, неведомо ощущение обреченности. Вы не считаете, что тот, кому суждено висеть, повиснет независимо от того, будет Адомас намыливать петлю или лежать в кровати. Нет уж, я не преступник, я – жертва. Жертва вашего фанатического упрямства, вашей тупости. Скажешь, это я подговорил тебя, дядя Пуплесис, совать спичку в пороховой погреб, – сам поджигал. Я не приказывал летчику падать с неба на чужую землю, а Аквиле с отцом прятать его в сене, не по моей вине в лагере военнопленных оказались те пятьсот, которых мы… Сволочи! Раз уж не даете спать по ночам, то хоть скажите: что оторвало вас от плуга, от станка, кто вложил в руки винтовку? Защищали свою правду? А у меня своя! Из-за вас, только из-за вас я замарал свою правду кровью. Скоты! Сами забежали в загон, чтоб бойня не простаивала… Дангель, главный мясник, по-моему, верно выразился: «Сами лезут на нож. Человек, даже самый неполноценный, достаточно сообразителен, чтобы умереть по своей воле».
Перо без передышки скользило по бумаге, едва поспевая за мыслями. Рука поднималась лишь для того, чтоб обмакнуть перо. До рассвета письмо было дописано. Адомас прочитал его, обдумывая, сколько сделать копий, и на душе вроде полегчало. Что ж, решил он, в общих чертах сказано все. Или почти все. Аквиле, без сомнения, пожалеет, что так легкомысленно оттолкнула брата, а Милда с Гедиминасом, прочитав письмо, тоже не станут счастливее. Капнул все же дегтя в их бочку меда. Дангель… Этого, конечно, ничем не проймешь, ладно, пусть знает, что Адомас убил себя не просто так, в ощущении своей неполноценности, а по зрелом размышлении… Все, господин оберштурмфюрер. Адомас Вайнорас устал. Прощайте и живите на здоровье, если в этом зверинце вскоре не слопают и вас.
Прижался разгоряченным лбом к оконному стеклу. Ветер улегся. Дождь перестал. По прояснившемуся небу плыли осенние тучи. Оголенные сучья яблонь в саду казались гипсовыми. Вещи в комнате выглядели тяжелыми, громоздкими. Переплетение ломаных линий, как на свалке рухляди; воздух был густой и вязкий, как цементный раствор. Клейкая масса стекала по горлу, скопляясь в легких, и Адомасу стало худо. «Сумасшедший дом! Стоит ли жалеть, что выписываешься из психбольницы?» Он вытянул руку. Белая, чистая рука. Его конечность. Та самая рука, которой… С веселым удивлением Адомас смотрел на себя со стороны, как на постороннего, – все осудили, зато сам себя оправдал. Он жалел этого человека, он даже захлебнулся, но не слезами жалости – ненавистью к тем, кто подписал столь несправедливый приговор. Услышал за стеной шаги Милды – в туалет, наверно, пошла. Не через его комнату, – в другую дверь. «Вот и чудесно, – подумал он. – Если есть физиономия, которую не хотел бы увидеть перед уходом из этого сумасшедшего дома, – так это твоя…»
Сел за стол, перечитал письмо. Теперь оно уже не казалось столь веским. Он не понял, чего не хватает, о чем невольно умолчал или не смог убедительно изложить, но почувствовал: люди, перед которыми он хотел оправдаться, все равно не поймут его. Милда вернулась и включила радио. Танцевальная музыка, нахально-беззаботная, издевалась над Адомасом. «Только обрадуется, что развязалась со мной. Конечно, будут и хлопоты – кому приятно хоронить – да еще собственного мужа? Зато потом вместе с Гедиминасом порадуются: правильно сделал, мол, что отправился на тот свет. Нет, не получилось письмо. Надо как-то шире, обстоятельней… Обосновать, доказать все так, чтоб комар носу не подточил. До вечера все обдумаю и напишу другое».
VII
После обеда, прихватив двух полицейских, он отправился в Лауксодис описывать имущество Миколаса Джюгаса. О письме уже не думал. Его занимало другое. «Нашелся еще один, кто, как говорит Дангель, сам лезет на нож. Вспорет себе живот, а виноват буду я, – с мрачным удовольствием размышлял он. – Без сомнения, это работа господина учителя». Адомас не знал, чем именно кончится вся эта история, но понимал: Гедиминаса ждут крупные неприятности. «Милда искала опоры, но каменная стена, за которой она хотела спрятаться, уже качается и трещит. А вдруг рухнет? Кого она тогда будет винить? Гедиминаса, бросившего нелепый вызов силе, или силу, прихлопнувшую мечтателя-идиота? Наверное, силу. А на чьи плечи она свалит вину, если не будет меня?»
Спохватился, что думает о своей смерти как о свершившемся факте. Но это, пожалуй, не было так уж неприятно. Напротив – иллюзия собственной смерти освободила его от действительности, сделала неуязвимым, и он до самой деревни упивался своим превосходством, представляя, как будет выглядеть эта злосчастная земля без него. Вид родного села, от которого, бывало, сильней колотилось сердце, теперь не волновала его. Улица и дворы с мелькающими людьми казались картонной декорацией, и он смотрел на них, как на заваленную бутафорией сцену театра, где вместо живых актеров мечутся марионетки. Услышав, что во двор въезжает машина, из избы вышел Миколас Джюгас. Простоволосый, седой, как лунь, с корявыми руками землепашца, которые не раз гладили в детстве головку Адомаса. Адомас машинально сунул руку, чтоб поздороваться, и тут же, смутившись, опустил. Старик, вышедший из избы, тоже был ненастоящий, бутафорский, как и все прочее.
– Господин начальник полиции, видишь – нет, приехал описать имущество, – первым заговорил староста Кучкайлис, которого Адомас прихватил по дороге, как представителя местной власти. – Если за неделю не сдашь поставок, попрут с хозяйства.
Миколас Джюгас отчужденно посмотрел на них. Руки заложены за спину, на губах блуждает непонятная улыбка.
– Ваша сила – ваша и воля.
– В нашей волости лишь единицы задолжали по поставкам, – заговорил Адомас. – Вы, господин Джюгас, стоите первым номером в этом списке, поскольку не сдали ни килограмма зерна. Мяса у вас тоже сдана лишь треть. Поэтому не гневайтесь, если мы прогуляемся по вашему хозяйству…
– Зачем эти объяснения? Мы же свои люди, не обидимся, господин начальник, – насмешливо ответил Миколас Джюгас.
Адомас, в сопровождении обоих полицейских и старосты, направился в хлев. Описал скот. Обошел гумно, сеновал, баню, обшарил амбар. Под балкой висели два окорока, немного сала, ведро смальца. В кадке – засоленный баран. Зерна в закромах тютелька в тютельку на корм скоту и на семена.
– Вот обеднел старик, смешно! – удивился Кучкайлис.
– Глупые шутки, господин Джюгас, – сказал Адомас, когда все ввалились в избу. – Запомни: приедут люди, которые лучше нас знают свое дело, и найдут, чего недостает. Хочешь, чтоб к стенке поставили?
– Не хочу, но, если поставят, что ж поделаешь…
– Какой черт заставляет тебя соваться под колеса? Думаешь, телегу остановишь? Почему все люди как люди: отдали властям, что положено, и живут себе поживают? Сами не мучаются и других не мучают.
– Всякий народ есть, господин начальник полиции. В прошлом году, когда было с чего, я тоже сдал до последнего зернышка.
– А в этом бог обидел, да? – отозвался Кучкайлис. – Послушай, папаша, а может, поставил не по назначению? Не являлись ли часом к тебе ночью бандиты?
– Такое дело ты бы уж пронюхал, Кучкайлис! – отрезал Джюгас.
– Ладно. – Адомас пододвинул акт Джюгасу. – Скрепите-ка своей подписью. Наверно, знаете поговорку: плетью обуха не перешибешь. А кто пробовал, головой поплатился. И чего добились?
– Если хотели жить по совести, как положено человеку, то добились своего, господин начальник.
– Это все теории Гедиминаса, господин Джюгас. Не будем обсуждать, какая им цена, но когда отец начинает плясать под сыновью дудку… Ну, как знаете. Мое дело – предупредить вас, во что может обойтись бессмысленное упрямство. Не хочу, чтоб потом вы обвиняли других.
– Невиноватого не обвинишь, Адомас.
Адомас удивленно повернулся к старику. Да, эти слова действительно произнесли его уста. Мягким, добродушным говорком тех далеких дней, когда между ними не стояла стена, а два хутора соединяла незарастающая тропа, которую до черноты протоптали они с Гедиминасом, бегая друг к другу. Голос ребячьих дней, живой человеческий голос на сцене, загроможденной картонными декорациями. И Адомас почувствовал, что от звука этого голоса все вокруг обретает цвет, наполняется жизнью и движением, а иллюзия небытия рассеивается, как туман.
– Вам, дядя Джюгас, награжденному в былые времена крестом, надо бы знать, где лево, а где право, – буркнул он: все внутри так и дрожало. – Не помогаешь немцам – звучит, помогаешь большевикам. Думаете, когда они вернутся, будет меньше крови?
И, не дожидаясь ответа, вышел за дверь: боялся, как бы снова не раздался зов ребячьих лет и не разбился вдребезги бутафорский мир, без которого не доиграть последнего акта. Но они уже были расшатаны, эти картонные декорации. Сидел у старосты Кучкайлиса, пил, а перед глазами стоял белый, как лунь, старик, неприступный в своей гордой правде: чудились корзины, подвешенные к стропилам на чердаке, где Гедиминас держал голубей, бревна, сваленные за гумном (на них они забирались посидеть, помечтать), чувствовал всей кожей дымную прохладу овина с запахом преющего льна и печеной картошки, которую ели перед остывающей печью, слушая сказки дяди Джюгаса. Недавняя действительность стала безжалостно яркой, осязаемой до боли, и Адомас опрокидывал рюмку за рюмкой, безнадежно пытаясь заглушить это чувство. «Меня больше нет… нет… – выкрикивал он в пьяном угаре. – Адомас Вайнорас спустил курок. Честь честью! Старый хрен не желает понять, а по-вашему, плохим я был человеком или как? Нет, правда, неужто Адомас Вайнорас был такой уж сволочью, что надо прийти и обделать его могилу?» Кучкайлис улыбался, хлопал по плечу. («К чему такие разговоры, смешно? Мы за тобой, как за каменной стеной, начальник, ты – наш защитник. Пропали бы…») Другие тоже дружно кивали, кто-то даже пустил слезу. Адомас растрогался. Нет, эти люди его не покинут, не клюнут ему в лицо! У него есть, да-да, у него еще есть друзья! «Знаю, лапочка, вы-то не станете вешать на меня собак, когда умру. Вы меня понимаете, сочувствуете; это вам не хуторской Михаил Архангел со своими святошами». Полез обниматься, целовал всех подряд. Но вдруг вспомнил Миграту. Может, и не вспомнил бы, если бы кто-то не принес весть, что у господина Петера фон Дизе гости и он приглашает начальника полиции со старостой весело провести у него часок-другой. Вот это в самый разочек! В поместье! А там – Мигла-Дарата… Миг-рата… рата… ата… та… Кто-то, кажется жена Кучкайлиса, обмолвилась, что темень на дворе да и пьяным за руль… Только расхохотался: может ли разбиться человек, сегодня утром проглотивший пулю? Посадил Кучкайлиса рядом (оба полицейских – на заднем сиденье) и – с ветерком по деревне! А потом все произошло с быстротой молнии. У поворота к поместью фары выхватили из темноты переплетение теней поперек дороги. Засада! Адомас налег на тормоза и тут же полез за пистолетом. Но было поздно – луч света хлестнул по глазам, и он увидел направленное на него дуло автомата.