Текст книги "Избранные произведения в трех томах. Том 1"
Автор книги: Всеволод Кочетов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 37 (всего у книги 39 страниц)
Мне на этот раз ничего не надо было придумывать. Я никогда не хаживал в Слепнево, дорогу же к нему отлично знал вплоть до Кустовского леса, где впервые ощутил дружескую поддержку земли в час артиллерийского боя, научился различать по звуку калибр летящего снаряда. И понятно, что, снова ступив на эту памятную дорогу, я; искал на ней знакомые следы минувших времен. Вот там, влево, – лесок. В нем прежде стояли брезентовые палатки санитарного батальона, туда часто сворачивали через пашню машины с красными крестами на кузовах. Здесь, возле самой обочины, должны быть капониры гаубичной батареи…
Время прошло, и многое переменилось. В леске мелькали лоснящимися боками черные с белым коровы; пастух в клеенчатом плаще стоял на опушке и из–под руки смотрел на нас; капониры почти сровнялись с землей; в них сочно зеленела высокая трава. Теперь взглянет прохожий и не подумает о том, для чего рылись эти квадратные широкие ямы. Ямы и ямы. Может быть, глину брал кто–нибудь для печки…
Миновали деревню. Только из надписи «Витинская добровольная пожарная дружина», выведенной красным на бревенчатом сарае, узнал я, что это – Витино. Ни одной знакомой избы. Стоят новые, с лохматой паклей в пазах, между бревнами домики.
– Как это быстро все! – прервала сосредоточенное молчание Анастасия Михайловна. – Когда мы шли тут в первый год после войны, деревни не было. Не деревни, вернее, а домов. Люди жили в землянках. Восемь землянок. Нарочно сосчитала.
Я давно заметил, что иной раз совершенно незнакомые люди рассказывают вам о себе так, будто вы уже знаете их историю и они только хотят напомнить отдельные ее эпизоды. Так именно заговорила и Анастасия Михайловна.
– Каждый раз, – сказала она, – когда я иду по этой дороге, я вижу его как живого. В пыльной, потной гимнастерке, с ружьем на плече. Шагает, совсем–совсем взрослый… Подумать только, мы с вами ступаем на те же песчинки, на те же камушки, по которым и он шел в своих тяжелых сапогах!..
– Настя, Настя!.. – строго окликнул Павел Леонтьевич.
Но Анастасию Михайловну не остановил его предостерегающий оклик.
– Разве вы, – она даже коснулась рукой моего плеча, – разве вы осудите мать за разговор о сыне? Если бы вы только знали его, нашего Виктора!.. Мы сидим за поздним обедом с Павлом Леонтьевичем… Это были самые первые дни войны. Состояние, понимаете сами, тревожное. А тут еще и Виктора с утра нет. Вдруг телефон. Звонит старинная моя приятельница… Это, говорит, не о вашем Викторе пишут в газете? Тоже Беляев. Тоже окончил школу с медалью…
Анастасия Михайловна сняла пенсне; оно, качаясь, повисло на тонком шелковом шнурке.
– Я его спросила вечером, – продолжала она, подслеповато щурясь, – почему он это скрыл от родителей. «Не хотел, говорит, тебя огорчать, мама. Ты бы разворчалась и так далее». Почему же и так далее, Витя? Если ты первым пошел записываться на фронт, значит, твоя семья тебя так воспитала, значит, твоя мама…
– Ну брось ты, прекрати эти разговоры! – Павел Леонтьевич взял ее под руку. – Погляди лучше, какая благодать кругом.
Он перестал чертить восьмерки на пыли, нес палочку под мышкой, ступал еще грузней. Позади нас в бесконечность тянулись три длинные тени. Солнце ушло в сосны, утратило свои очертания, путалось в деревьях, косматое, будто огромная кисть, обмакнутая в сплав золота с кармином; казалось, кто–то незримый из края в край мазал этой кистью по небу, по земле, широко, не разбирая. Неутомимое летнее солнце так же щедро малярничало и в тот вечер, когда, целясь прямо под него, бросали свои десятипудовые снаряды морские пушки с железнодорожных платформ. Она права, эта мать: мы шагали сейчас не только последам ее сына, но по земле, истоптанной тысячами ног в армейских сапогах.
Хотя мы долго потом шли молча, но женщина в мыслях, наверно, продолжала свой рассказ. Несомненно, это было так, потому что вслух она внезапно сказала:
– Вначале, конечно, надеялись. Но разве что–нибудь изменишь надеждой! Не нас одних постигло такое горе… И вот, когда надеяться давно перестали, когда окончилась война, вдруг получаю письмо. Возвращаюсь после уроков из школы и достаю его из ящика на дверях. Верчу в руках. Боже!.. Нет, вы этого не поймете… Адрес–то, адрес на конверте был надписан моей рукой! Вернулся откуда–то ко мне один из тех тридцати таких узких, с фиолетовой каемочкой конвертов, которые я старательно надписывала в последний вечер перед тем, как Виктор должен был уезжать на фронт. «Поленишься сам– то, – сказала я ему, – знаю тебя. На, и пиши маме хотя бы по одной строчке каждые три дня». Я ведь думала, что война окончится в три месяца.
Она виновато улыбнулась и продолжала:
– Обещал писать чаще, каждый день. И только вот через четыре года пришло первое письмо в моем конверте. Я не могла сдвинуться с места. У меня дрожали руки. Я страшилась раскрыть конверт. «Неужели не может быть чуда?» Я готова была поверить…
– Вот что, Настя, – решительно заявил Павел Леонтьевич, останавливаясь на дороге. – Или разговоры, или ходьба. Что–нибудь одно. – Он так ткнул палочкой в землю, что переломил палочку надвое и отбросил ее за канаву. – Нет, в самом деле. – Павел Леонтьевич обернулся ко мне. – Расстроит себя этими разговорами, слезы начнутся.
Чувствовалось, что слова эти были предназначены не столько мне, сколько Анастасии Михайловне, и что они – своего рода косвенная просьба извинить его за грубость. Но Анастасия Михайловна уже обиделась, замолкла, и разговор окончательно разладился.
Землю тем временем прикрыли летние сумерки, с полей и из леса к дороге подступала теплая тьма, пахло вянувшими травами. С высокого неба, скрещиваясь, валились отсветившие звезды. След их, белый, держался мгновение и угасал навсегда. В лугах изо всех сил работали дивизионы сверчков. Два филина, стараясь как, можно страшнее ухнуть, пугали друг друга, в лесу. Далеко в стороне девичьи голоса тянули песню, и можно было разобрать, что поют там о молодом казаке, который гуляет по Дону.
Где они устроились, эти девушки: на бревнах ли за околицей, у прудка ли, на взгорке у дощатой мельницы? Или сцепились руками и ходят по деревенской улице, дразнят парней, которые в сторонке светят огоньками папирос?
В памятные мне дни в этих местах тоже торчали на пожнях приземистые конусы тугих снопов, сложенных в бабки, и тоже стояли такие теплые вечера и тихие ночи. Но в тех ночах единственным голосом был голос патрулей, бесшумно выступавших перед вами из придорожных кустов, чтобы окликнуть коротко: «Пропуск!»
Теперь поют девчата, и беда ли в том, что ночь так коротка, что еще до солнца суровая мать растолкает на жатву заспавшуюся дочку, подымет запрягать коней только под утро залегшего на сеновале сына? Немолоды были мои спутники, но, думал я, и их, должно быть, тянуло в этот час подсесть к тем день завершившим певуньям, послушать, да и подтянуть про донского казака.
Песни остались позади. Лесные вершины сплелись над нами, посвежело. Мы шли как в туннеле. Шаркали по дороге башмаки притомившегося Павла Леонтьевича, постукивали каблучки Анастасии Михайловны.
Вскрикнула сова и пролетела так близко, что в лицо пахнуло ветром от ее бесшумных, мягких крыльев. Тени мерещились в лесных потемках, вставали над осыпанной сосновыми иглами землей. Минувшее теснилось вокруг. Я закрывал глаза, видел вновь, как по глухим тропинкам спешили незримые связные, в окопах ждали приказа незримые стрелки, а возле скрытой в ельнике палатки шагал наш полковник, путаясь ногами в жестких стеблях гоноболи. Он только что поставил свою подпись под этим тщательно продуманным приказом, который понесли в пакетах, спрятанных за пазухой, связные. С рассветом – атака на Слепнево…
Кончился Кустовский прохладный лес. Снова с лугов тянуло травами и теплом. Обочины дороги оскалились бетонными клыками надолб, сброшенных в канавы. Тут был когда–то передний край. А дальше… дальше лежала земля, мне неизвестная, хотя я трижды топтал ее в атаках и, кажется, здесь вот, среди этих надолб, полз однажды, раненный в бедро.
Залаяли в разноголосицу псы, разбуженные нашими шагами. Мы шли по длинной улице Слепнева. Навстречу подымалась ленивая луна; холодный; свет ее до берегов заполнил шумевшую на каменистых перекатах реку; деревня в лунных тенях казалась голубой. И только два оконца, как стерегущие кошачьи глаза, желтели в этой дымной голубизне.
– Свои, Ефим Алексеевич, свои, – сказала Анастасия Михайловна, когда после ее стука в раму одного из светлых окон там, за стеклами, по листьям фуксий скользнула кисейная занавеска.
Двери открыл высокий и, как почти все высокие, сутулый человек одних лет с Павлом Леонтьевичем; на нем было черное пальто, в спешке застегнутое криво, и разношенные, широкие валенки.
– Еще прошлой субботой ждали, Анастасия Михайловна. Чуяли: должны вы быть в такую пору, не иначе. Как здоровьишко, Павел Леонтьевич? – говорил он, приглашая в избу.
Пригласили и меня: куда, мол, идти по незнакомым местам ночью. Утро вечера мудреней.
В избе, чистой, новой, не утратившей еще свежего смоляного запаха, под оклеенным белой бумагой потолком светилась электрическая лампочка. Под ней крупнотелая хозяйка, закинув голову, со шпильками, зажатыми в губах, торопливо поправляла густые волосы…
Павла Леонтьевича сразу же – передохнуть с дороги – уложили на высокую постель, из–за множества подушек и накидочек похожую на заметенную снегом скирду. Женщины занялись приготовлением ужина.
Пока разгорался огонь на шестке русской печки, мы с хозяином вышли вдвоем на крыльцо, закурили. Мне очень хотелось сказать хозяину, что его село было для меня тем первым рубежом, через который я из мирной жизни переступил в войну, и что здесь, может быть, даже возле его огорода, потерял двух лучших своих друзей. Но хозяин словно угадал мою мысль.
– Живем, заговорил он, – отстроились, а о том и не вспоминаем, какой кровью далась нам эта жизнь.
Вскоре я понял, почему хозяин заговорил о крови. Он, видимо, знакомил меня со своими ночными гостями и, сам того не ведая, продолжил прерванный рассказ Анастасии Михайловны о ее сыне.
– Привела меня Наташка в поле под вечер, – говорил он, прислушиваясь к возне в доме. – Лежит малец, как спит: лицом спокойный, рука под щекой. Глянул я, подумал: и то утешение матери – легкая смерть. Похоронили ночью, могилку вырыли, честь по чести. Наташка, дочка–то, сильно убивалась: молоденький, дескать, что наш Петруша. Чернявенький. А мало ли их, молоденьких, в тот день полегло! Отбили наши Слепнево на час да снова отошли, считай, до самой станции. И получилось, что и мы–то, деревенские, не успели за боевую линию выскочить, опять в лес вернулись, в землянки свои сели. Что ты скажешь! Промашка ли у наших какая случилась? Немец ли силенок прикопил?
Обстоятельно, подробно рассказывал Ефим Алексеевич о горячем дне. И все же он не знал главного. Да и откуда было ему знать, что в ту багровую от пожарищ ночь, когда он в пустынном поле хоронил безусого бойца, командующий фронтом в своем докладе Ставке особо отметил стойкость ополченцев! Внезапная наша атака на Слепнево заставила противника до срока развернуть силы и потом еще долго биться на здешнем рубеже впустую.
Нет, ничего этого не знал мой хозяин. Припоминая, он повествовал лишь о своем:
– Под осень снялись с гнездовий, стали в леса подаваться, к партизанам. Ну, и перед тем, как уходить, зарыли скарбишко домашний в землю: авось сохранится до светлых дней. А от паренька того, забыл сказать, оставались у меня документы: билет комсомольский, записочки всякие да конвертов с бумагой пачка. Держал я их в дупле дубовом вместе со своими всякими грамотками. А тут, такое дело, под тем же дубом с приметиной решил и их зарыть – одно уж к одному. Обернул клеенкой…
Метя по земле длинными полами тулупа, остро отдававшего сырой кожей, к крыльцу из–под соседних берез вышел ночной сторож, поздоровался, попросил огонька, пыхнул дымком.
– На приречном амбаре замок менять надо, Ефим. Дужка хлябает.
– Вот разживемся деньгой, на все амбары новые замки навесим.
– Долгонькая песенка! А я, пока ты деньгой разживешься, ходи округ того замка да трясись?
– У каждого своя должность.
– Вот я и говорю: ты председатель, ты и подавай!..
Сторож, начинал горячиться, председатель отвечал спокойно и невозмутимо, но тем не менее разговор грозил перерасти в ожесточенный спор. Помешала этому Анастасия Михайловна. Она тоже вышла на крыльцо, сказала, что хозяина зовет хозяйка: погреб открыть надо.
Ефим Алексеевич ушел. Анастасия Михайловна спустилась с крыльца к сторожу. Они долго толковали о Маришке – я понял, что это внучка сторожа, – об ее отметках, о постоянных двойках по алгебре. Но я плохо слушал их разговор. Я сидел и вспоминал своих товарищей по третьей роте. В уме складывалось письмо Бакланову, который в Магнитогорске, Костину – в Краснодар, Дорошенко – в Молдавию… Всем, всем надо бы написать об этом знаменитом районе села Слепнева, где мы впервые почувствовали себя не геологами, не электриками, не агрономами, а солдатами. «Дорогой друг! – мысленно сообщал я инженеру–нефтянику Костину в Краснодар и даже явственно видел, как ложатся синие строчки на бумагу. – Не зря мы сидели в траншее на опушке Кустовского леса, не зря ползали через клеверное поле…»
Я рассказывал дальше о том, как один советский человек, возвратясь с войны в родной край, первое, что сделал, – достал из прогнившего добра конверт с адресом и отправил письмо неизвестной ему женщине – матери нашего товарища по дивизии; Сам он, этот человек, потерял сына, сам застал на месте деревни головешки – до чужого ли, казалось бы, горя, когда своего столько!..
Я вздрогнул от неожиданного прикосновения чьей–то руки. Анастасия Михайловна, закончив разговор со сторожем, уходила в дом и решила спросить меня, как мне понравился Ефим Алексеевич.
– Правда, хороший человек?
Вопрос был задан на ходу, я не успел даже ответить, она уже скрылась за дверью, должно быть, нисколько не сомневаясь в характере моего ответа. Зато не умолчал сторож, которому снова понадобилась спичка.
– Тоже удивила: хороший человек! – ворчливо начал он. – На своего бы лучше поглядела!.. Весь отпуск прошлым летом прокрутился тут, парόм нам ладил через реку. Годочки немолодые, а на ногах от свету дотемна. Ругался – это верно, здόрово честил. Да и как по–другому? Народ у нас пахать землю мастер, а он, глянь, лодки строить всех поднял. И опять же, лодки бы что! Их бы одолели. Цельных две баржи! Ефим наш, даром что председатель, полным корабельщиком у него, у Павла–то Леонтьевича, сделался. Вот какие дела ноне пошли! Посмотришь на иного мужичонку, ну что в нем! Нос картохой, глаза, рот мохом заросли… Так себе портрет. Да, вишь ты, не спеши высказываться. Может, герой отечества перед тобой, – что тогда?
Я спросил сторожа, не знает ли он рыбака Ивана Трофимовича, у которого зять в зенитчиках был.
– Кто его не знает! – ответил сторож. – На весь колхоз рыбачит. Как переедешь паромом реку, вправо держи берегом – там и будет его избушка. Вот тоже сказать: портрет, – отвернувшись, не насмотришься. А знаменитый дедка! Орден имеет, медаль партизанскую. Проведай его, товарищ. Рад будет, гостей любит. Да у него их сейчас полон дом. Горные розыскатели понаехали. Сланец будто бы ищут. Вот Трофимыч и водит их по болотам. Лучше его наших мест никто не укажет.
Утром, по петушиному крику, поднялись хозяева и гости. Мылись на затравелом дворе холодной водой из колодца, поливали ее друг другу на руки долбленным из липы ковшом.
– Ну и водичка! – отфыркивался Павел Леонтьевич. – Лед! А есть любители именно в такой купаться. Как это можно – не пойму! Я холод крепко недолюбливаю. Еще, знаете, с тех пор, как однажды во время войны флот пришлось на Ладоге к навигации готовить. Ветер, стужа… Мне, мастеру–то, не было времени бегать в барак греться, топчешься на берегу, весь день на морозе. Ноги даже немножко прихватило.
Настала моя очередь подставлять пригоршни под ковш. Вода обжигала пальцы, я морщился. Павел Леонтьевич улыбнулся:
– Рады бы поди в рот взять да погреть, как ребятишки? А вот в здешнем колхозе старик один есть; его немцы в колодец бросили. Только представьте себе: январь, крещенские морозы, воробьи дохнут под крышами. А его нагишом…
– Не надо, Павел! – воскликнула Анастасия Михайловна. – Не надо! Не могу об этом слушать!
Она прижала к ушам маленькие сухие ладони; бледное лицо ее стало еще белей.
– Из шомпольного дробовика наповал уложил генерал–интенданта, – скороговоркой добавил Павел Леонтьевич.
Я еще в дни войны слыхал о том, что где–то в этих местах был убит партизанами крупный немецкий интендант. Хотелось подробней узнать о стрелке, сразившем его волчьей картечью. Но пришлось пощадить нервы Анастасии Михайловны.
После завтрака, когда я собрался было прощаться с хозяевами и идти к парому, меня остановил Ефим Алексеевич.
– Нет, – сказал он решительно. – Попали в Слепнево, так уж надо посмотреть его как следует. Вот сейчас все вместе в поле сходим… Говорил я вчера, что, мол, не вспоминаем мы пролитую кровь. Оно точно, редко вспоминаем. А и не забываем ее. Нельзя забывать.
Было воскресенье, но на току стучала молотилка, над ней взлетали клочья изжеванной соломы, вихрастым облаком клубилась пыль, прослоенная тракторным лиловым дымком. На дороге скрипели колесами широкие телеги. Высоко на них, на уложенных крестом снопах, сидели ребятишки и дергали вожжами. Возы терлись об изгороди скотных прогонов, и из снопов, как желтый волос, вычесывались цепкими плетнями длинные ржаные стебли.
Павел Леонтьевич и Анастасия Михайловна с хозяйкой, запоздавшей на молотьбу, шли впереди. Мы с Ефимом Алексеевичем приотстали. Он был теперь не в пальто, а в синем просторном пиджаке со звездчатыми оттисками орденов на ворсистых лацканах. Шагал размашисто, твердо. Так ходит уверенный в себе хозяин. Должно быть, так же неторопливо Ефим Алексеевич водил своих лесных бойцов к завалам на дорогах – встречать огнем немецкие карательные отряды, или к железнодорожному полотну – подкладывать тол под рельсы. Зажжет бикфордов шнур и, не прибавляя шагу, спустится в придорожный кустарник, ожидает взрыва, хозяйственный, спокойный.
Глаза его смотрели зорко: они примечали и колосья, разбросанные на дороге, и опрокинутый ветром суслон, и оброненные кем–то с воза трехзубые вилы. Вилы он поднял, воткнул в землю торчком, чтобы не затерялись. Окликнул длиннорукого подростка в желтой майке, граблями на жнивье подгребавшего колосья, указал ему безмолвно на суслон. Подросток побежал перекладывать разбросанные снопы.
Я спросил Ефима Алексеевича, долго ли он партизанил.
– Два с половиной года. До тех пор, пока не пришли наши, – ответил он. – А тогда к войскам пристал. Вместе с дочкой, с Наташкой. Только разминулись мы с ней, в разные части угодили. Я в Восточной Пруссии воевал. Ее в Венгрию, в Будапешт, военная дорожка повела. Телеграфистка. На нашей станции теперь – старшая в аппаратной.
Ефим Алексеевич нагнулся, что–то схватил в траве. Я думал, ужа. Но это был ременный чересседельник.
– Что ты скажешь! – покачал головой колхозный председатель. – Как можно было такой предмет потерять? Стараться будешь, и то не потеряешь. Эх, ребята, ребята!
Мы пересекли свежее жнивье и остановились возле небольшого квадрата невыкошенной ржи. Бронзовые колосья со звонким шорохом сталкивались на ветру, и среди них, будто огненные бабочки, цвели крупные маки. Лепестки, осыпаясь, устилали пурпуром могильный, обложенный дерном, невысокий холмик, как будто на нем раскинули боевое знамя.
Анастасия Михайловна уголком своей кружевной косынки протирала пенсне, смотрела прямо перед собой, туда, где в живой ограде терялся четырехгранный – в цвет макам – конусный столб с врезанной под стеклом маленькой фотографией. Белолицый мальчик, по–взрослому сдвинув брови, смотрел на нее.
Надо ли было читать надпись, выжженную на столбике?..
Сияло ослепительное солнце, и я подумал, как под его такими же лучами телеграфистка Наташа и ее сутулящийся отец отыскивали в поле затерянную могилку, поднимали холмик, резали заступами плотный дерн, как кто–то из них бросил потом на свежий суглинок щепоть мелких маковых семян. Может быть, отцу с дочерью казалось, что спит здесь, на родимой стороне, их не вернувшийся домой Петруша? Но только выжгли они на сосновом столбике чужое имя. Но только заботятся с тех, пор слепневские жницы, чтобы вокруг могилки из года в год оставалась живая ограда спелых хлебов. Слетаются птицы на маков цвет, на цвет, часто сопутствующий смерти, но рождающий в природе жизнь, клюют зерна, шумят, дерутся тихими зорьками…
Тихой вечерней зорькой я пересек на пароме реку и шел по лесному обрывистому берегу. Мягко пружинили под ногами моховые кочки, в можжевеловых кустах били крыльями тяжелые тетерева, синебокая сойка гналась за мной, перелетая с ветки на ветку, и по–старушечьи резко что–то выкрикивала.
Я спешил разыскать на берегу рыбачью избушку, где остановились мои товарищи по горной разведке. Из смутной догадки вырастала уверенность, что пригласивший меня к себе на лососиный лов молчаливый дед с опаленными крещенским холодом ушами – великий мастер стрельбы из шомпольного дробовика.
1948