355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Всеволод Кочетов » Избранные произведения в трех томах. Том 1 » Текст книги (страница 35)
Избранные произведения в трех томах. Том 1
  • Текст добавлен: 18 апреля 2017, 03:30

Текст книги "Избранные произведения в трех томах. Том 1"


Автор книги: Всеволод Кочетов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 35 (всего у книги 39 страниц)

ВМЕСТО ЭПИЛОГА

Кони, жилистый гнедой мерин Абрек и взятая в пристяжку Звездочка, нетерпеливо дергали рессорную тележку, которая стояла возле крыльца Клавдиного дома. Отвыкшая от запряжки Звездочка трясла кожей – сбруя ее беспокоила; лошадка тянулась, чтобы куснуть Лаврентьева за плечо и тем обратить на себя внимание. Но Лаврентьеву было не до нее. Инженер Голубев толковал ему об арматурном железе, о втором паровом копре и экскаваторах, – их во что бы то ни стало надо было получить в области. Антон Иванович поправлял в тележке мешок с сеном. Ему было понятно, почему Лаврентьев не стал вызывать машину из города, почему отказался и от колхозного грузовика. Стояла та летняя пора, когда над землей пахнет вянущими на лугах травами, когда небо безоблачно, воздух чист и веют теплые ветры. Конечно, Петру Дементьевичу захотелось хотя бы еще денек побыть простым колхозным агрономом, мирно прокатиться со своей Клавдией по знакомой лесной дороге. Антон Иванович заботился о том, чтобы седокам было удобно, не жестко, не тряско. В последнюю неделю его одолевали двоякие чувства. С одной стороны, он так привык, так привязался к Лаврентьеву за минувшие без малого два года, что даже и представить не мог, как это он завтра пойдет один в луга к косарям, как один останется с пахарями, которые пашут под озимые, как в одиночку будет мотаться на стройке поселка. Истинная беда приключилась, – их воскресенского агронома на недавней сессии районного Совета единогласно избрали председателем. Вышло так потому, что Громова забрали в область, возглавлять лесное дело, – большой специалист в этом деле Сергей Сергеевич, гораздо больший, чем в сельском хозяйстве. С другой стороны, Антону Ивановичу было чрезвычайно лестно, что депутаты избрали председателем райисполкома именно Лаврентьева. Честь–то какая колхозу! Иной бы рассудил по–другому: свояк идет на столь высокий пост, какие же колхоз получит выгоды, какие предпочтения! Но Антон Иванович думал не о выгодах, а о чести, оказанной колхозному коллективу. Если Лаврентьев вырос, если о Лаврентьеве знает весь район, надо полагать, и колхоз вырос, и о колхозе идет слава по всему району. Известно – человек не в одиночку растет, и только тогда, когда растет и его дело.

От этих мыслей Антон Иванович утратил дар речи, молчал, в беседу Голубева с Лаврентьевым не вмешивался. Молчали все, кто собрался на проводы, – собралось же больше половины села. В последнюю минуту перед расставанием человек никогда не находит нужных слов, а бездельные, пустые – кому они нужны. Елизавета Степановна стояла с мокрыми глазами, подперев щеку пальцем. С тех пор как разбилась злосчастная бутылка, в жизни телятницы начались большие перемены. Не прошло и трех месяцев – правительство наградило ее трудовым орденом за отличное выращивание молодняка. Орден поднял Елизавету Степановну в собственных глазах, она уверовала в свои силы – и перестала плакать тайком, и на собрании могла выступить безбоязненно, и на зоотехника уже не смотрела как на Николу Чудотворца, спорила с ним, если была в чем несогласна, ссылалась на книги, на журналы. Окрепла, повеселела. Только в сердце жили светлая память о родном Федоре и грусть оттого, что никогда–никогда не узнает он о чести, какой удостоилась его Елизавета. А как бы хотелось, чтобы узнал…

За спиной Елизаветы Степановны Карп Гурьевич совал в руки Клавдии какой–то угловатый пакет, обернутый в серую плотную бумагу. Клавдия отстранялась:

– Что такое, зачем!

– Передашь ему после, щикатулку сготовил. Под табак. Почище покупных, глянь. – И, надорвав бумагу, показывал светлое полированное дерево, испещренное тонкой затейливой резьбой.

Затертый в толпе, осиротевший дядя Митя держал в руках берестяной кузовок с медом и не знал, как его ловчей преподнести Лаврентьеву. Костя нашептывал: «Дядь Мить, сунь под сено-т, под сено». – «Под сено? Сядет да раздавит, – сомневался в правильности Костиного плана старик. – Штаны прилипнут. Будет нас недобрым словом поминать. Обратный, Костенька, результат получится».

Илья Носов толковал с Асей возле коней, указывал на вожжи, шлеи, хомуты; давал советы, как следить за пристяжной: Ася вызвалась быть возницей.

– Ну, друзья, пора нам. – Лаврентьев взглянул на часы. – Разъезжаемся, но не расстаемся.

– Это как водится, – оживился Антон Иванович. – Имей, Дементьич, в виду – дом тебе строим. Сад вокруг посадим осенью, честь по чести. Из списков не вычеркиваем, слышишь?

– Списки списками, – Анохин обнял Лаврентьева. – Главное – что? Главное – из сердца тебя не вычеркнешь.

Все толкались, тискались – пожать руку, обнять, расцеловать.

Наконец–то Ася тронула вожжами, и тележка покатилась пыльной улицей. Люди долго шли следом, размахивая платками, кепками, фуражками – отставали, исчезая в пыли. Отстал и дядя Митя, так и не набравшийся отваги, чтобы вручить Лаврентьеву свой кузовок, – нес его обратно домой.

Застоявшиеся Абрек и Звездочка набирали скорость. Мелькали избы, скотные дворы, амбары; у многих строений были уже сняты кровли, разорены, повалены заборы и ворота – первые признаки близкого переселения. Тележка подымалась в гору, к усадьбе, к новой стройке. Отсюда был виден копер на трассе канала, далеко ушедшей от села к лесу. Копер шипел и грохал. Вокруг него мелькали среди поля люди, взлетала вскидываемая лопатами земля. По дороге тоже шли с лопатами и с топорами, сторонились к обочинам, взмахивали фуражками, узнавая Лаврентьева. Возле каменных ворот произошла заминка. Звездочку по привычке потянуло в липовую аллею, к старому дому. Лаврентьев хотел взять вожжи, но Ася не отдала, сама справилась с лошадьми. Заезжать в старый дом было не к кому. Никого не осталось там после смерти Ирины Аркадьевны. Похоронив мать, Катя с Георгием Трофимовичем и дядей Митей, пока в поселке строится новый дом, перебрались в комнаты для врачей при больнице. Георгий Трофимович вскоре уехал в Москву. Он уже счел себя вполне способным принять участие в очередной экспедиции; уезжая, заявил, что осенью вернется и всю зиму будет работать над докторской диссертацией.

Квартиру Прониных и комнаты Лаврентьева несколько дней назад занял сельский Совет, о чем свидетельствовало алое полотнище флага над куполом здания, со всех сторон обнесенного строительными лесами.

Тележка катилась мимо свежих срубов и фундаментов. Молчала возница, молчали и седоки. Лаврентьев оглядывался: где тут дом, обещанный ему Антоном Ивановичем. Вот он – кирпичная кладка рядом с обширным строением нового правления, на крыльце которого кто–то стоит в пестром сарафане. Марьянка, конечно. Толстуха высоко подбрасывает на руках завернутый в белое тючок. Обманулся в расчетах председатель. Родила ему Марьянка не сына, а дочку. Но радости от этого было нисколько не меньше, хлопот же – не оберись. Антон Иванович ходил в сельсовет, ездил в загс, ставил вопрос на райисполкоме, чтобы местом рождения маленькой яблоньке, птичке, касаточке записали поселок Ленинский, а не село Воскресенское. Ответственные товарищи становились в тупик. Заведующий районным загсом развел руками: «Товарищ. Сурков, немыслимое требуешь. Где твой поселок, где? Укажи на карте». – «Карта устарела! – негодовал Антон Иванович. – Как не понять! Поломали мы ее, перекроили. Не на свою карту смотри – на мою. – И вытаскивал из кармана план поселка – копию, собственноручно снятую с листов ватмана, исчерченных архитектором. – Вот правильная карта». Разводил руками и Громов, дергал себя за ус начальник милиции, к которому тоже, в полном расстройстве, забежал молодой отец. Дело дошло ни больше ни меньше как до секретаря райкома… «Считаю, что просьбу надо уважить, – разрешил неожиданно трудный вопрос Карабанов. – Сегодня еще многого нет на картах страны, но завтра оно будет. Будет и поселок Ленинский. Запишите первую гражданку будущего поселка авансом. Правительство нам это самоуправство простит, товарищи начальники».

Первая гражданка поселка Ленинского орала на руках матери во все горло, подбадривая и торопя строителей. И это не было лишним. Антон Иванович, в доказательство того, что с Воскресенским всё покончено, что маленькая яблонька его и звездочка – в самом деле гражданка нового поселка, перебрался на жительство почти в голый сруб, но все сносил безропотно, даже Марьянкино ворчание на бесчисленные неудобства такой цыганской жизни, и был очень доволен.

Клавдия помахала рукой первой гражданке поселка и ее матери. Лаврентьев тоже взмахнул кепкой, в последний раз оглянулся с возвышенности на Воскресенское, на его разобранные кровли. Нетронутой среди них торчала только крыша Савельичевой избы. Савельич не желал входить в новую жизнь, упорствовал. И до коих пор будет упорствовать «осколок прошлого»? Разве что воды канала, которые хлынут в низину из Кудесны, смоют его гнилое гнездо.

Голые стропила исчезли за бугром. Промчался Павел Дремов на мотоцикле, сверкающем эмалью и никелем, – купил–таки давно желанную машину. Обогнав тележку, хитрый малый рассчитывал на то, что в городе взвалит на нее свой, якобы испортившийся, мотоцикл, устроится рядом с Асей и будет с ней ехать обратно шажком, до самого вечера. Ася, конечно, в порчу машины охотно поверит.

Лаврентьев думал о встрече с Карабановым, с которым будет теперь работать бок о бок, рука об руку, о Клавдии, которая завтра–послезавтра возвратится в колхоз, чтобы продолжать семеноводство. Она не соглашалась до осени покинуть свой участок. Осенью – другое дело. С осени жена Карабанова Раиса Владимировна обещала начать с ней заниматься, чтобы помочь сдать экстерном за среднюю школу. А там… В сознании Клавдии с новой силой возникало желание – даже и не желание это было, а необходимость – получить высшее образование, стать специалистом. Клавдия желала быть подругой Петру Дементьевичу. Именно подругой, другом. На роль просто жены она, гордая и самолюбивая, не годилась. Выход был один, – он подсказывался ей всем ее характером, всей натурой, всем строем мышления: всегда идти вровень с Петром Дементьевичем. Она сделает так, она добьется этого. Не легко? Ну что ж, жизнь ей никогда не давалась так просто, как дается иным.

Может быть, Лаврентьев услышал Клавдины мысли? Он охватил рукой ее плечи. Она улыбнулась, прижалась к нему, и та дорога, которая бежала под колеса тележки, стала казаться ей пусть трудной, очень трудной и незнакомо–тревожной, но ведущей в такую жизнь, на пороге которой у Клавдии захватывало дыхание

1947–1950

РАССКАЗЫ

ДОМ НА ПЕРЕКРЕСТКЕ

Как и в былые времена, когда на фронтовых дорогах случалась нужда в ночлеге, Рожков решительно стукнул варежкой в темное оконце. И так же, как в былые времена, в ответ на его стук в избе занялся желтый керосиновый свет. На заиндевелых добела стеклах четко выступила сплюснутая тень самовара. Скрипнули половицы в сенях, шаркнули валенки; загремела щеколда.

Сколько времени прошло – двадцать ли минут или полчаса, – никто не считал, но когда укутанная в брезенты машина была заведена во двор и Рожков с шофером уселись за хозяйский стол, перед ними, фыркая паром, уже шумел медный толстяк, тень которого первой приветствовала путников в этом незнакомом им доме.

Время было позднее, к разговорам не располагало, и едва лишь были опрокинуты кверху донцами чашки на блюдцах, снова все погрузилось в темень и сон; только, шурша сенником, постланным на широкой скамье, ворочался старшина. Бывалому артиллеристу не спалось. Не огромный, упакованный в неуклюжий ящик рояль, который везли они с Замошкиным из Ленинграда, был причиной его раздумья, нет. Хотя, конечно, ехать из–за такого груза пришлось по–черепашьи: стоило прибавить ходу, как ящик начинал грозно гудеть, будто вторил напутственному предостережению начальника клуба, добрый десяток раз повторившего, что рояль этот очень дорогой, предназначен специально для больших концертов, не разбейте, мол, в дороге, – под такой выдающийся инструмент сами Барсова с Козловским петь согласятся, не то что самодеятельные артиллерийские таланты.

И не густой, липкий снег, поваливший к вечеру, не февральская вьюга беспокоили Рожкова. Погоду можно и переждать, спешить особенно некуда, рояль приказано доставить только завтра к вечеру, к началу репетиции концерта.

Нет, не метель, не эти неурядицы с транспортировкой капризного груза были причиной бессонницы Рожкова.

Когда он уезжал в командировку, к нему пришел редактор стенной газеты и просил непременно написать заметку в праздничный номер. «Что–нибудь из вашей личной боевой жизни, товарищ старшина, – говорил редактор. – Недаром же у вас два ордена и шесть медалей. Есть о чем рассказать».

Рожков обещал исполнить просьбу. Но он никогда не писал в газету, всю дорогу думал И ни до чего не мог додуматься. Оставшись один на один с собой в ночной тиши, старшина совсем расстроился. Воспоминаний сколько хочешь, но о чем все–таки писать, решить невозможно…

Ребятишки, мирно посапывающие на широкой кровати, сама хозяйка, ссутулившаяся, поседевшая раньше времени, домовитые чугуны и макитры, расставленные на шестке, рогачи и сковородники с захватанными до блеска черными черенками, торопливый стук ходиков… Знакомая эта обстановка случайного ночлега вызывала в памяти далекие теперь дни боев, наступлений. Сколько раз вот в такой же бревенчатой избушке, в глухих лесных селениях под Лядами или Осьмином, а еще раньше в Усть – Ижоре, в Корчмине или на Понтонной приходилось ему с боевыми товарищами проводить зимние вечера, коротать фронтовые ночи! Такие же белоголовые ребятишки, такие же хлопотливые хозяйки, такая же готовность в любое время суток разогреть самовар. Как в родную семью, входил солдат в чужой дом на отдых после боя или перед боем, и встречали его, как сына, зная, что и их сын встречен где–нибудь так же приветливо. Годы минули, у людей иные заботы, иные дела. Помнят ли они сейчас о тех, кто шел за них на смерть? И стоит ли об этом писать?

Так и уснул старшина, не зная, как сдержать обещание, данное редактору.

Разбудили Рожкова приглушенные женские голоса.

На столе по–вчерашнему желто горела лампа, в окнах мутно темнела ночная непроглядь, а часы показывали утренний, седьмой, час.

– Будешь торф возить, Настя, – задвигая чугун в жаркую печь, говорила хозяйка румяной девушке, прислонившейся к дверному косяку. – Все на то же, на Лысое поле. Так и Филату с Анюткой передай. А председателю, мимо пойдешь, скажи… Ну, да ладно, не надо, сама скажу. Пшеницу нам с Аксиньей да с Любой Деевой сортировать идти…

Звякнула сковородка, зашипело масло, по избе потек вкусный запах печеного теста.

Девушка вышла.

Рожков растолкал заспавшегося Замошкина. Принялись одеваться.

– В самое время, – обернулась хозяйка. – К пышкам угадали.

– Ну вот, пышки! – пошутил Рожков. – Нам за такое беспокойство не пышек бы, а синяков да шишек надавать. Разбудили мы вас среди ночи, отдохнуть не дали, а вам поди уже и на работу пора?

– Работы всегда хватает, – ответила хозяйка. – А что разбудили, экое дело! Такие ли беспокойства, пережить довелось!

Она вздохнула, вынула холщовый рушник из комода, подала.

Рожков, отфыркиваясь от ледяной воды, умывался над кадушкой за печью. В глаза ему бросилась витиеватая роспись, выведенная по глиняной смазке печной боковины: «Ефрейтор Сидорчук». И под ней дата: «29.2. 44 г.».

– Это кто же тут размахнулся, мамаша? – полюбопытствовал он. – Из родственников или как?

Хозяйка подобрала под платок седые пряди, остудила передником раскрасневшееся у печки лицо.

– Да как бы это поскладнее, сказать–то? Родственник не родственник, а и не чужой. Прохожий, словом, солдат. Вот вроде как и вы. Сложил печку, спасибо ему, два года обогревает нас. Да что же это я! К столу подсаживайтесь, ребятушки, к столу.

Поджаристые, хрусткие пышки пришлись артиллеристам по вкусу.

– Вот и кушайте, сынки, на здоровье, – хлопотала хозяйка. – А что до беспокойства, как вы говорите, так это разве беспокойство! Прохожего, проезжего обогреть – святое дело. Дом мой крайний, на самом въезде, две дороги под окнами сходятся. Не вы первые, не вы последние у меня гостюете. А как война шла да к Пскову войска двигались, то ни лавок, ни печки, ни кровати не хватало – на полу спали. И все никакого беспокойства. Если разобраться–то делом, не я вовсе и хозяйка этой избе. Вот, говорю, Сидорчук печку сложил. А весь этот дом, спросите, кем срублен?

На кровати, над розовыми в цветах подушками, поднялись стриженые головы, раскрылись сонные ребячьи глаза. Начались поиски валенок, закинутых с вечера на печь, чулок, рубашонок.

– С ними, – следя за возней ребят, продолжала хозяйка, – две с половиной зимы отзимовала в лесной землянке, что медведица с медвежатами. Версты за четыре отсюда в буреломе сидели. Не утерпишь иной раз, выйдешь на опушку: как, мол, изба, стоит ли? И обратно. Было, скажу, у нас, как и везде, где гитлеровцы хозяйничали: мужики – в армии да в партизанах, бабы, ребятня, старики – в лесу. А потом, когда вы от Ленинграда ударили, Лугу прошли, – тут уж такое началось!.. Столпотворение на дорогах. Вражья сила на Псков бежит… Обрадовались мы. Вот, думаем, и деревня цела осталась. Да раненько обрадовались. Остатки солдатни ихней проехали на грузовиках и подожгли. Всю ноченьку проревели мы, глядючи из лесу на пожарище. Утром, как стихло, пришли. Сели, помню, с ребятами на горячие камни, – куда подаваться? Обратно в землянки лезть? А тут наши солдатики пошли, пушки поехали. Движение сделалось на перекрестке, что тебе в городе на главной улице. Куда там в землянки возвращаться! Да и не пускают, кормят с солдатских кухонь, чаем поят, расспрашивают, угощают. «Не горюй, мамаша! – это какой–то главный мне говорит. – Утри слезы»; – «Да ведь с радости, говорю. Чего их утирать?» – «Ну, ежели с радости, тогда продолжай, – смеется. – А мы, мол, делом займемся».

Свежо было воспоминание; хозяйка, не стесняясь, приложила край передника к глазам.

– Остановка ли у них случилась, – снова заговорила она, – отдых или что, только гляжу: бревна волокут, топорами застучали, щепа полетела. Что такое? Сруб ладят. Пепелище расчистили, головни черные раскидали, новый дом возводят. Но достроить, понятно дело, в тот день не успели. Приказ получился, дальше пошли. Под ночь, глянь, новые войска идут. Опять главный какой–то подъехал на машине. «Что за изба? – говорит. – Кому? Достроить!» За полдня под крышу подвели. И так, родные мои, кто бы ни прошел, кто бы ни проехал, – а уж кого только не перебывало на перекрестке–то нашем! И с минометами шли, и с пулеметами, и с ружьями, и с топорами, и матросики даже прошли… И каждый что–нибудь да ладил для моей избы. И вот день один такой наступил: рамы в окна вставлены, полы настланы, двери навешены. «Въезжайте, – мне говорят, – мамаша, в свое новое жилище. Праздничный вам подарок от всего фронта. Вы знаете, какое сегодня число?» А где знать, сбились со временя, в лесу–то сидевши. «Двадцать третье, говорят, февраля». Отпраздновали, конечно, въехали мы, живем день, живем другой, а печки нету. Всякие мастера проходили; печника, как на грех, ни одного. Наконец–то, наконец он заявился, Сидорчук. Петро его звали. С походной хлебопекарней приехал. Ишь расписался! «Помни, – сказал мне, как уходил, – помни, мать, сына Украины». Да уж помню, как забыть! И вовек, пока жива, помнить буду. И всех помню, хоть сейчас спроси, назову.

– Неужто всех? – удивился Рожков.

– А как же, сынок! Всех до единого. Память долгую оставили. Выйдете когда на улицу, сами полюбуетесь.

Чай был допит, пышки съедены. Рожков с Замошкиным поблагодарили хозяйку, надели прогревшиеся у печки полушубки, затянули пояса, пошли к машине.

Снегопад прекратился, отощавшие за ночь тучи сдвинулись к западу, на востоке небо студено пламенело, предвещая ясный день и хорошую дорогу. Солнце еще не взошло, но лучи его раскинулись веером над дальними лесами. Розовый свет скользил по вершинам тихих елей и придорожных берез. Утренние дымки вились над кровлями заснеженных домиков.

– Деревня–то позже отстроена, – сказала хозяйка, появляясь на крыльце. – А первым из пожарища мой дом поднялся. Без печки если считать, в пять дней его сложили. Вот тут полный календарь…

Рожков и Замошкин с удивлением смотрели, куда указывала рукой хозяйка: бревенчатые стены ее избы были испещрены надписями. Одни, должно быть, выжигались раскаленным в бивачном костре железом, другие вырубил острый саперный топор, третьи несмываемой краской вывела кисть откуда только и заявившегося на походе маляра…

Рожков подошел ближе.

«Восемь венцов, – читал он, – уложили бойцы стрелковой роты лейтенанта Ивлева. Ложкин, Степанов, Русаков, Антюфеев, Рукавишников. 18.2».

«Под крышу дом колхозницы Лазаревой подводил расчет 152‑мм пушки–гаубицы старшего сержанта Окунева в составе…» Шло семь фамилий.

«Кровля сработана в один день. А день в феврале (21 число) – 9 час. 39 мин. (смотрели в календаре у писаря). Саперы Свайкин и Сундуков».

«Желаем вам, мамаша Евдокия Антроповна, счастливой жизни. Если через окошки с нашими рамами солдат прохожих увидите, помашите им платочком и вспомните Кузовкина, Пашина, Рублева. Минбат».

Замошкин давно уже возился около машины, разогревая мотор, а Рожков еще ходил вокруг дома; разглядывая удивительные надписи.

Теперь он знал, что обещание, данное редактору стенной газеты, сдержит. Ему оставалось только попросить у хозяйкиных ребятишек листок бумаги да карандаш. А заметка? Она уже давно была написана армейскими топорами на стенах дома колхозницы Лазаревой.

1946


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю