Текст книги "Избранные произведения в трех томах. Том 1"
Автор книги: Всеволод Кочетов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 36 (всего у книги 39 страниц)
В газете я прочел небольшую заметку. Корреспондент сообщал о сельском учителе, который в далеком хакасском улусе написал учебник географии.
Прочел я о происходившем в Сибири, но в памяти возникли совсем не те места, где живет и более четверти века учит ребятишек школьный географ.
Не стиснутые в каменных берегах протоки Енисея, не абаканские степные просторы, а скованный холодом Пулковский холм, пустынный, избитый снарядами, напомнила мне эта скупая заметка в несколько десятков строк.
И так живо напомнила, что, казалось, вновь зашел я в жаркую землянку в склоне знаменитого холма и вновь подсел в ней к столу из неоструганных толстых тесин. Январский ветер над сосновым накатом нудно плещет в ржавую жестяную трубу; чугунная печка дымит, шипят за неплотно прикрытой ее дверцей мерзлые обломки старых лип; на столе мечется язычок коптилки, и в сумраке глухо звучит голос лейтенанта Латкова.
Вернее, даже и не голос: старший адъютант говорит шепотом, чтобы не разбудить командира дивизиона. Как сообщил Латков, капитан лишь полчаса назад прилег на свой жесткий топчан, спит тревожно, стучит коленями о фанерную обшивку стены: сказываются двое суток, проведенных в командирской разведке с офицерами стрелкового полка…
Никому здесь, на изрытом холме, где лежат мертвые развалины обсерватории, еще неведомо, когда это произойдет: через неделю, послезавтра ли?.. А может быть, вот сейчас адъютанта позовет телефонный зуммер, и надо будет подымать капитана и вместе с ним по ночным заледенелым тропам спешить в штаб полка. И тогда на рассвете начнется то, чего еще нет, но что уже видит во сне командир дивизиона.
Холм безлюден только снаружи. Промерзшая его земля – под накаты землянок, под перекрытия траншей, в автомобильные щели, пробитые ломами в северных склонах, – ночь за ночью вбирает в себя поток людей, оружия, машин. Тут как бы скручивается тугая пружина, чтобы в какой–то миг разжаться и ударить – пустить на юго–запад стремительно изогнутую красную стрелу, отточенную на двухверстных картах карандашами офицеров штаба.
– До Красного Села дойдем, пожалуй, суток за двое, за трое, – шепчет Латков, перегибаясь через стол. – Потери? Что ж, и от себя это во многом зависит. Не останавливаться, не мешкать… На смелого собака лает, трусливого – рвет. Меня еще мальчишкой мой учитель так учил.
Латков взглянул в сторону скрытого мраком топчана; ему показалось, что командир дивизиона проснулся. Но тот спал, спал тяжелым сном усталого человека, и лейтенант продолжал еще тише:
– Он даже наглядный урок по этой пословице устроил как–то, наш Василий Иванович. Любил наглядность!
С Латковым случилось именно то, что случается со многими перед близким боем: неодолимая сила потянула его к воспоминаниям.
– Вот, скажем, взять меня… – Подперев кулаком скуластую щеку, он щурился на огонек. – Я, как видите, вырос, я офицер, отмечен орденом, дважды увозился с огневых на санитарной волокуше, а уроки Василия Ивановича до сих пор мне памятны. Никогда, думается, их не позабудешь.
Латков принялся вертеть в руках плоскую зажигалку. В мыслях он был, наверно, где–то очень далеко от прокопченной землянки и не вновь ли сидел за испятнанной лиловыми кляксами партой, и не степные ли ветры слышались ему за обшитой мешковиной дверью?
– Ведет, бывало, нас учитель в луговые поймы. Приходим, смотрим: трава и трава, зелень. Уходим с луга, позади нас ковер. Трава–то, оказывается, не просто трава, а тут тебе и лисохвосты, и колокольчики, и вьюнки… «Знание открывает глаза человеку», – повторял Василий Иванович. Эту фразу, между прочим, можно услышать от него и теперь. Ну и все так: в лес ли пойдем, на реку – везде открытия. А то вот в классе… Принесет репродукции с картин Шишкина или Левитана. «Как, спрашивает, нравится? То–то! Красивая у нас страна! И богатства ее, друзья мои, неисчерпаемы. Давайте потолкуем, например, о Донбассе…»
Латков говорил о своем учителе так, как иной раз дети хвастаются друг перед другом отцами: и с восхищением, и с гордостью, и с сыновним уважением. Из его рассказов возникал образ мудрого, мягкого, ровного в обращении человека – наставника и воспитателя.
Лейтенант до того увлекся, живописуя этот дорогой для него образ, что позабыл о спящем командире и незаметно сошел с шепота на полный голос:
– А как, спрашивается, мы потолковали о Донбассе? Василий Иванович взял да и повез нас на угольные копи. Может быть, слышали про Черногорку? На Енисее. Наглядность, во всем наглядность!
– Что верно, то верно, товарищ лейтенант, – послышался простуженный голос из темного угла.
Заговорил связист. Два часа он просидел у телефона так тихо, что когда и шевелился, то казалось, там, в углу, за вспученной обшивкой, возится мышь.
– Наглядность – первое дело. – От раскаленной докрасна толстой проволоки, заменявшей кочергу, связист раскурил козью ножку. – Интересовался я позавчера, товарищ лейтенант, как наш капитан на третьей батарее учил подающего Петрова поспевать за темпом огня. Сам встал за заряжающего – и только давай, давай! Петров взмок весь, а не отстал. Потом и говорит: «Понял, товарищ командир дивизиона! Темп огня – важнейший фактор. Спасибо за науку». Или как с разведчиками капитан колючку резал!..
– Да, я вот ведь о чем начал! – перебил связиста Латков, поймав утерянную было нить беседы. – «На смелого лает, трусливого – рвет». Встретилась нам в какой–то, забыл, книжке эта пословица. Василий Иванович и предложил: «Давайте проверим народную мудрость. Кто берется пройти мимо кузни?» А попробуй пройди! У кузнеца пес был до того злющий!.. Колдуном звали.
На освещенном коптилочным огоньком лице Латкова появилось озорное, мальчишеское выражение.
– Не показать Колдуну своих внутренних переживаний, или, попросту, пяток, – усмехнулся он, – казалось делом совершенно невозможным. Но был у нас задира – Петька Седых. Штаны поддернул, утерся рукавом, шагает. Колдун – за ним, шерсть на загорбке вздыбил, визжит от злости, а хватить, глядим, не решается.
– Точно, точно! – поддержал связист. – Собака, она такая!
– Да вот, точно! – снова усмехнулся Латков. – А Петька–то в последнюю минуту не выдержал, только прошел кузню, возьми и припустись. Хорошо, Василий Иванович предусмотрел такой душевный срыв, с палкой подоспел.
– Не вышло, значит, дело!.. – с явным разочарованием сказал связист.
– Почему не вышло? – не оборачиваясь к нему, ответил Латков. – Вышло. Урок был преподан. После Петьки чуть не все мы поодиночке промаршировали мимо кузни. Определились, как говорится, две точки зрения на противника.
Дверь отворилась, вошел сержант.
– Товарищ лейтенант, – доложил он, – прибыло пополнение!
– Ну вот, опять работа капитану! – Латков поднялся из–за стола, снял с гвоздя полушубок, оделся и ушел вместе с сержантом.
В землянке наступила тишина, в которой еще более назойливым и нудным стало шипение сырых дров и еще громче, падая с их комлей на лист жести, прибитый к полу, застучала капель.
– Опять под колючку лазь, опять темп огня давай!.. – Явно сочувствуя командиру дивизиона, связист вздохнул. Он пощелкал клапаном телефонной трубки, подул в нее, спросил вполголоса: – «Долина», ты? Как дела? Нормально? Ладно, – и снова умолк.
Чтобы занять время, я подошел к груде книг, увязанных шпагатом в стопки и сложенных вдоль стены между чугункой и топчаном.
– Тоже капитанова забота, – счел необходимым объяснить связист, когда я взял в руки толстый, с обгорелыми углами страниц том атласа звездного неба. – Сам собирает и нам велит собирать. Тут их на горе, под кирпичами, еще много…
На титульных листах книг стояли фиолетовые штампики фундаментальной библиотеки Пулковской обсерватории. У многих томов, как и у атласа звездного неба, были обожжены страницы, некоторые имели такой вид, будто их грызли железными зубами, третьи просто распадались на листочки.
– Главную–то силу давно увезли, а это, как бы сказать, остаточки. Ну, и остаточкам не пропадать. Народное, говорит, добро, – это капитан наш. Уж библиотекарша благодарит его, благодарит, как приезжает за ними. А книги, между прочим, стоящие. Я тут с одной познакомился… Не сказать, чтобы все понятно, но кое–что смекнул. Вот, к примеру, до луны за год на полуторке доехать можно. Дорога не такая и длинная…
Мы говорили об астрономии. Говорил, правда, главным образом связист. Говорил до тех пор, пока не вернулся Латков.
Лейтенант вошел с холода с разрумяненным лицом, на котором резко выделялись брови, седые от мелких росинок талого снега, и как ни в чем не бывало, как будто и не пришлось ему сейчас распределять по батареям прибывших из Ленинграда бойцов, заговорил:
– Так вот, на примере с той свирепой собакой мы уяснили две точки зрения на противника. Точку зрения человека, у которого сердце не выдерживает трудного испытания, и точку зрения человека с крепким сердцем. Первый преувеличивает силы противника, и это часто, становится причиной его поражений. Второй трезво оценивает возможности врага, понимает свое над ним превосходство, и это способствует достижению победы.
– Извините, товарищ лейтенант, – вставил слово связист. – По собаке, по зверю, вы о противнике судите. Разница!..
– Не слишком большая, Валуйкин. Не слишком. Василий Иванович утверждает, что если бы ему пришлось писать книгу по зоологии, то вне всякого алфавита список зверей в разделе «Хищники» он начал бы так: «Фашистус вульгарис»…
Латков не договорил. Землянку встряхнуло, из–под обшивки потолка струйками хлынул сухой песок и загасил коптилку. Дверь, визгнув на петлях, распахнулась, вместе с холодным ветром через нее ворвался удар разрыва.
– «Вульгарис», Латков, я отбрасываю, – сквозь кашель сказал разбуженный капитан. – «Вульгарис» по–латыни значит «обыкновенный», – говорил он в потемках, пока Валуйкин закрывал дверь, а Латков тер о ладонь колесико закапризничавшей зажигалки. – Фашизм – явление хотя и закономерное на империалистической стадии развития капитализма, но далеко не обыкновенное.
Новый удар потряс землянку. Но теперь огонек выдержал. Капитан поднялся с топчана, подошел к столу.
– Будем знакомы: Яковлев, – сказал он, протягивая руку. – Латков тут, слышал я сквозь сон, рассказывал всяческие небылицы обо мне. Не верьте. Учитель как учитель. И сердился, и бранил их, и записки родителям посылал…
Он стоял в желтом свете земляночного огонька, сухонький, низкорослый, остриженный под машинку, улыбался спокойно и мягко, будто и не стучали в склон холма шестидюймовые кулаки. Видимо, только во сне изменял ему тот навык, который учитель терпеливо прививал ученикам: крепко держать в руках свое сердце. Он приказал Валуйкину вызвать наблюдательный пункт, спросил у наблюдателя, откуда огонь, потом поставил на печурку зеленый и круглый, как арбуз, эмалированный чайник.
Валуйкин достал с полочки над времянкой щербатые кружки, Латков распечатал пачку печенья «Ленч» из офицерского пайка, положил на стол кулек конфет. Но чаю попить не удалось. Артиллерийский обстрел усилился, в гуле разрывов стал различаться отрывистый хруст мин.
– Неладно, – прислушивался Яковлев. – Почуял что–то фриц. Лупит, а там поди люди на дорогах…
По землянке шагал офицер в капитанских погонах, затянутый ремнями, – командир дивизиона. Но я видел только учителя, мирного человека, встревоженного судьбой людей на ночных дорогах, ведущих к холму. И говорил этот человек простые, мирные, совсем не военные слова.
Пискнул зуммер телефона.
– «Ладога» слушает, – отозвался связист. – Двенадцатого? Есть двенадцатого, товарищ второй! – Он закрыл клапан трубки и обернулся. – Товарищ капитан, вас начальник штаба полка.
– Двенадцатый слушает, – взял трубку Яковлев. – Так! Приступаю к исполнению.
Он стал надевать такой же, как и у Латкова, утративший первоначальную белизну, в следах смазочного масла, длинный полушубок.
– Приказ: подавить минометы в районе Виттолово. Пойду сам. Ты остаешься, Костя, у телефона.
– Обычная картина. – Латков обиженно опустился на табурет. – Как стрелять – «я сам», а Костя – сиди…
– Поворчишь, и без обеда оставлю, – отшутился Яковлев и, заметив, что я тоже надеваю шинель, запротестовал: – Куда? Скоро вернусь, чайку попьем. Гостите, с Латковым тут займитесь. Видите, ему одному скучно.
Но протест его был чисто формальным. Капитан знал, что военные корреспонденты любят посмотреть все своими глазами. Он говорил одно, а сам ждал, пока я подпояшусь ремнем.
Несколько минут спустя мы шли с ним по самой вершине холма через парк обсерватории. Через бывший парк, разумеется. За два с половиной года он сильно поредел под орудийным огнем. Одиноко стояли во мраке искалеченные черные стволы деревьев с обломанными вершинами, другие мертвыми телами лежали в неглубоком снегу среди частых воронок. Воронки были на каждом шагу, словно земля здесь болела оспой и страшная болезнь покрыла ее лицо своими неизгладимыми следами.
Яковлев молчал, и я молчал, да и говорить было невозможно. Земля под нами гудела от артиллерийского боя, воздух выл и дрожал от снарядов и мин. Короткие огненные вспышки отмечали места их падения и разрывов. Противник бил по северным, обращенным к Ленинграду склонам холма, по асфальтовой ленте шоссе, где, невидимое для нас с этой вершины, шло ночное движение.
Яковлев прибавил шагу.
Наблюдательный пункт дивизиона располагался в прочном блиндаже, врытом в землю близ разбитого здания главного рефрактора. Мы прошли по громыхнувшим лоскутьям листового железа и спустились в блиндаж.
В блиндаже было темно. Яковлев окликнул:
– Авдеев! Как Виттолово?
– Сменили позиции, товарищ капитан. Вижу вспышки левее четвертого ориентира.
– А ну–ка, пусти меня!..
Обо мне забыли. Я нашарил ногой какой–то ящик, присел на него. Дальнейшее происходило, как бывает в зале кино, когда внезапно разладится аппарат. На экране – полнейший мрак, а звук есть, невидимые герои разговаривают, невидимые пушки стреляют, невидимая жизнь идет за полотном экрана, и мы воспринимаем ее лишь на слух.
Минуту или две я слушал дыхание людей и не мог определить, сколько их здесь, в блиндаже наблюдательного пункта. Наконец Яковлев сказал:
– Ошибся, Авдеев. Возле четвертого – фальшивые вспышки. Бьют со старых позиций.
Он скомандовал данные. Неожиданно третий голос, не его и не Авдеева, громко повторил их где–то совсем рядом с моим ящиком и потом, после команды Яковлева: «Огонь!» – выкрикнул уже в блиндаж:
– Выстрел!
Выстрела я не слышал. И без этого вновь вступившего в бой орудия яковлевского дивизиона вокруг грохотало множество орудий… Но Яковлев отметил: «Хорошо!» – и скомандовал поправку.
Я не видел Яковлева, слышал только его голос, и я позабыл об учителе из Сибири, который показывал когда–то своим ученикам репродукции картин Левитана и Шишкина. Возле меня во тьме командовал артиллерийский офицер, командовал так уверенно, твердо, четко, будто не географии, а артиллерии с юности посвятил он свою жизнь.
Первым орудием командир дивизиона только нащупал немецких минометчиков. Теперь сразу всеми орудиями он пахал склоны оврага позади давно стертого с лица земли селения Виттолово.
Мало–помалу противник прекратил огонь. Затихли разрывы на шоссе и на северных склонах холма. Отчетливо слышался голос одних ленинградских пушек: где–то в других блиндажах на Пулковских высотах другие капитаны тоже командовали своими батареями.
Затем смолкло все, унялась дрожь, лихорадившая землю, воздух, перестал давить на уши, и тогда в блиндаже вспыхнула яркая аккумуляторная лампочка.
Рядом со мной на том же ящике из–под снарядов сидел телефонист, который только что передавал команды капитана на огневые позиции. У стереотрубы, просунувшей свои рожки в амбразуру, завешенную плащ–палаткой, стоял коренастый молодой лейтенант. Яковлев, в распахнутом полушубке, утирал разгоряченное лицо платком и близоруко щурился от света.
– Уничтожены? – спросил я.
– Чего не видел, того не видел, – ответил он со своей мягкой улыбкой и развел руками. – Может быть, им там и не очень весело пришлось, но в журнале боевых действий мы запишем: «Подавлены».
– Осторожность?
– Нет, точность.
Мы снова шли через остатки парка, мимо руин.
Внизу, под холмом, урчали моторы, перекликались негромкие голоса, скрипел снег под сотнями ног.
Пружина скручивалась все туже.
Латков, когда мы вернулись в землянку, не стал задавать вопросов. Ни для него, ни для Яковлева ничего необыкновенного в ночной дуэли не было. Он сказал:
– Чайник выкипел. Два раза доливал.
Кружки по–прежнему стояли на столе, на газете все так же лежало печенье и топырился серый бумажный кулек с конфетами. Оставалось придвинуть табуретки…
За чаем мы просидели почти до утра. Как хорошая книга гонит сон, так бежал он и от рассказа двух сибиряков. Исчезла продымленная землянка, и все втроем мы уже были не в предместье Ленинграда, а за многие тысячи километров от него, на степной пашне, куда в жаркий июньский полдень Яковлев пришел к Латкову. «Что ж, Костя, – сказал он тогда, – время! И без нас с тобой тут, что надо, вспашут. Пойдем–ка, дружок!» И учитель с учеником пошли, просто, как на школьную экскурсию, без всякого багажа, пошли луговыми стежками, таежными тропами…
Через Новосибирск, через Тихвин, через Волховский фронт мы снова вернулись в землянку на Пулковском холме.
– Здесь и заканчивается маленькая историйка. – Капитан встал из–за стола и распахнул дверь, за которой в сером предрассветье падал медленно крупный снег.
Через несколько дней пружина разжалась. С Пулковских высот на красносельскую равнину двинулись войска. Вместе с пехотинцами, печатая колесами орудий глубокие колеи в рыхлом снегу, ушли вперед и артиллеристы Яковлева. Ветер скрипел дверью опустелой землянки, мимо которой день и ночь спешили белые грузовики, затянутые серыми брезентами.
С каждым днем, с каждой неделей все длинней становился пробег машин до фронта, и только еще раз в те дни дошла до меня весть о сибирском учителе и его ученике. Ее привез Латков. Откуда–то из–под Пскова он приезжал в Ленинград, в Управление артиллерии.
Я видел его лишь несколько минут, какие суровому сержанту контрольно–пропускного пункта за Московской заставой понадобились для проверки документов. Латков высунул свое скуластое лицо из кабины грузовика, коротко рассказал новости и крикнул на прощание:
– На смелого только лает…
Потом след Яковлева и Латкова пропал на дорогах войны.
И вот эта газетная заметка, эта знакомая фамилия, знакомое название хакасского села… Значит, снова вошел Василий Иванович в свой класс и снова учит мальчишек быть твердыми сердцем.
Я вырезал заметку и показал старому ленинградскому географу, с которым знаком много лет. Пришлось, конечно, рассказать и все, что знал я об учителе Яковлеве.
– Дорогой мой! – воскликнул старик. – Какой же замечательный учебник получат ребятишки! Автор–то, автор полмира вышагал собственными ногами! Он из пушек за нашу географию стрелял. Непременно напишу ему, непременно! Будьте любезны, адресок…
Мой собеседник стал шарить по карманам в поисках карандаша. Но я остановил его руку. Достоверно мне был известен лишь один адрес Василия Ивановича Яковлева: землянка на Пулковском холме. Адрес этот устарел: не только землянка, даже следы ее исчезли теперь под новыми фундаментами обсерватории.
Оставалось подарить географу газетную вырезку.
Я так и сделал.
1947
МАКИ ВО РЖИЕсли бы утром того дня инженеру Горюнову сказали, что вечером он должен выехать на север Урала или даже на Камчатку, инженер Горюнов, то есть я, позвонил бы тотчас жене, чтобы она приготовила заплечный мешок и необходимые в долгих путешествиях вещи, получил бы командировочные, и в двадцать два ноль–ноль, когда обычно отходит скорый поезд, ребятишки уже махали бы своему папе с перрона платочками. Ни со стороны провожающих, ни со стороны отъезжающего никаких особо острых душевных переживаний не последовало бы. Работа всегда есть работа. А работа разведчика–геолога известна. Здание, в котором два этажа занимает наше управление, обширно, главный фасад его растянулся на целый квартал, и все же в земных недрах под ним нет ни залежей угля, ни медных руд, ни золотоносных кварцев. Искать их – это непременно куда–то ехать, часто очень далеко, потом колесить по пескам или тайге, блуждать в горных ущельях или в долинах рек. За пятнадцать лет после окончания института я одних только сапог износил в таких походах пар пятьдесят. Жена давно привыкла к моим долгим отлучкам, привыкли к ним и дети, а обо мне самом и говорить нечего.
Повторяю, известие о поездке на Урал или на Камчатку я встретил бы как нечто обычное. Но секретарь нашего начальника Галина Сергеевна положила в то утро мне на стол удостоверение, в котором было написано: инженер Горюнов командируется в район села Слепнева.
Сказать, что, я был взволнован, – это слабые слова, хотя, я действительно был взволнован.
Сколько раз после войны хотелось мне съездить в этот «район села Слепнева», и всегда что–нибудь мешало: то очередная командировка, то кто–либо из ребят захворает, то просто времени не было. Времени, правда, на такое путешествие потребовалось бы немного: Слепнево не Камчатка, несколько часов поездом и десятка полтора километров пешком.
Однажды я даже встретил в городе слепневского жителя. Это было в музее Отечественной войны, куда меня в воскресенье затащили ребятишки. В зале боевых реликвий возле спаренного зенитного пулемета стоял высокий насупленный дед. Служительница вполголоса, стараясь не тревожить строгой музейной тишины, уговаривала его пойти сдать пальто на вешалку.
– Не могу, мать, зябну, и не проси, – гудел старик в ответ. – Вот шапку скинул. Сам понимаю – храм… Геройские дела… Да я уйду скоро. Только и зашел на эту машину глянуть. Родня ведь… Сбил–то который шесть аэропланов метким огнем, слепневский, наш. Зять мне. Старшей дочки хозяин, Петр Федотов.
– А я, дедушка, тоже Петр, – ввернул мой младший.
И при его посредничестве завязалась беседа.
– Что тут толковать! – перебивал расспросы о Слепневе старик. – В словах всего не обскажешь. Вот реки вскроются, бери, товарищ, своих ребяток да и приезжай к нам. Избенка у меня просторная, лодку спустим, снастишки наладим – лососку ловить отправимся.
Разговаривая, он подергивал себя за седые, по–старинному, под горшок стриженные волосы, старался, видимо, скрыть под ними свои уши.
Уши Ивана Трофимовича и лицо его в шрамах доставляли мне немалое беспокойство. Я боялся, как бы ребятишки не спросили деда, отчего это у него так случилось. А случилось что–то, наверно, очень страшное. Уши слепневского рыбака были похожи на опаленные пламенем листья. Не хочешь, а невольно смотришь на них, и невольно возникает этот вопрос: отчего?
Но в смысле ребячьего любопытства все обошлось благополучно. Мы распрощались с дедом дружески, я обещал непременно приехать к нему на лососиный лов. Снова меня потянуло в Слепнево. И снова какие–то дела помешали моему намерению.
С получением служебной командировки дело решалось само собой. Хотя поисковая партия, работу которой мне предстояло инспектировать, базировалась не в самом Слепневе, а лишь в районе этого села, в болотистых заречных лесах, где недавно обнаружены новые залежи сланцев, тем не менее миновать Слепнево я теперь уже не мог.
Вечером мы всей семьей сидели возле письменного стола. Я извлекал из ящиков старые фотографии, затрепанные, протертые военные карты, на одной из которых район села Слепнева был густо испещрен встречными красными и синими стрелами, серыми зигзагами проволочных заграждений, черной осыпью минных полей, загадочными для ребятишек квадратиками и треугольниками.
Назавтра я уехал.
В разгар летнего дня поезд подошел к тихой, давно мне знакомой лесной станции. Платформы тут не было. Пассажиры, в большинстве молочницы, возвращавшиеся с городских рынков, гремя порожними бидонами, прыгали с высоких вагонных подножек прямо на пыльный скрипучий гравий.
Одни из них с ношей в руках или за плечами шли по путям к укрытому тенью молодых тополей станционному зданию, где над боковым окном, как тугие струны, тонко звенели бронзовые провода. Другие, растаптывая гравийную бровку насыпи, спускались к широкой канаве с застойной, рыжей водой на дне, переходили через нее по гнилым перекинутым шпалам и долго еще мелькали на узких, в лесу и в полях простроченных стежках.
Вдали, за канавой, подступая к опушке зелено–прозрачного березняка, зрела желтая нива. Мерно вздымались и падали в рожь гребенчатые крылья жнейки, будто там, силясь взлететь, билась большая, грузная птица.
Иван Трофимович, помнится, все объяснил: и где «правой руки» держаться, и какую развилку оставить в стороне, и в каком месте свернуть «встречь солнцу». Но и без этих ориентиров я бы не сбился с дороги. Самое важное из объяснений деда было то, что путь от станции до его жилища займет добрых четыре часа.
Четыре часа жариться под солнцем, от которого дорожный гравий стал таким горячим, что, кажется, ступаешь по нему не в сапогах, а босиком, – кто без крайней нужды согласится на это? Не лучше ли обождать вечера, теплых сумерек, когда воздух пахнет луговыми травами и переспелой земляникой, когда в теле бодрость и ноги идут сами собой.
Проводив поезд, взметнувший при разбеге плотные клубы пыли, я пошел к станционному зданию. Оно стояло на том же месте, где и прежнее. Но прежнее было старое, черное от времени и паровозной копоти и от первой бомбы рассыпалось грудой бревен и досок, искрошенного кирпича, рваного железа. Новое обшили рубчатым тесом, окрасили в зеленый цвет – в тон веселым тополям. Снова были на станции и неизменный буфет, и буфетчица в шелковой красной кофте. Прохлада стояла в буфетном зальце, и было в нем очень желто от коленкоровых штор, по которым, как по воде ветреным днем, бежала мелкая рябь от ветвей и листьев, шумевших за распахнутыми окнами.
Официант в полотняном кителе стоял возле углового столика, где сидели женщина, возраст которой трудно поддавался определению из–за молодившей ее белой кружевной косыночки, небрежно накинутой на волосы, и мужчина лет пятидесяти, плотный, с крупными чертами лица.
Женщина, подперев щеку рукой, через стекла пенсне разглядывала картины, развешанные в простенках между окнами. Обычный для железнодорожных буфетов сюжет: украинская, крытая подстриженной соломой хатка, острые тополя, заросший пруд с гусями, – видимо, не привлек ее внимания. Она едва скользнула взглядом по пестрой мешанине и надолго остановила его на изображении лохматой охапки полевых цветов, среди которых властвовали крупные, как огненные бабочки, маки. Женщину явно привлекали эти ярко–красные цветы.
Мужчина, указательным пальцем вычерчивая на скатерти какие–то фигурки, тихо толковал с официантом, называл его при этом по имени–отчеству. Официант кивал головой – то ли соглашался, то ли не соглашался, – а когда пошел к буфетной стойке, прихрамывал, и при каждом его шаге слышалось сухое пощелкивание.
Я сидел за столиком возле окна, на котором штору опустили только наполовину. Из–под нее можно было видеть закрытый семафор и рельсовый путь.
Путь шел на подъем и пропадал в лиловой щели леса. Напротив семафора, через насыпь, стояли две старые березы: одна – с раскидистой, пышной кроной, другая – острый обломок. На нем торчала одинокая живая веточка.
Среди фронтовых фотографий, которые я перебирал накануне в своем столе, есть и такая, где обе эти березы, как гигантские метлы, метут безоблачное небо густыми кронами. Зато семафор на том снимке переломлен, согнут петлей, как журавль, уткнулся клювом в землю. А над ним смотрят ввысь длинные стволы подвижной батареи – кубическое нагромождение стальных листов и плит на тяжелых платформах с множеством колес.
Я спросил официанта, не помнит ли он тот день, когда развалины станции тряслись от пальбы сошедшей на сушу корабельной артиллерии. Официант ответил, что он не здешний и застрял тут временно, по инвалидности. А вот есть на станции телеграфистка Наташа, она местная, ее если спросить…
Он улыбнулся, как мне подумалось, по адресу телеграфистки Наташи, помедлил возле столика, кашлянул в ладонь.
– У меня к вам, товарищ, тоже вопросик будет. Не слыхали, депо, говорят, у нас собираются строить? – спросил он, подсаживаясь на свободный стул. – Сланец будто бы возле Плавкова нашли. Ветку туда поведут… А то, верите, вот как приходится мне эта должность! – Официант ребром ладони рубанул себя по шее и отбросил на подоконник полотенце, которое комкал в руках. Придвинулся ближе, покосился на буфетчицу, приглушил голос: – Слесарь был, ремонтник.
Потом, узнав, куда я иду, он воскликнул:
– В Слепнево! Так вот же вам попутчики! Пал Леонтьич, слышите? С вами…
– Просим в компанию, ежели желаете, – отозвался плотный мужчина из–за углового столика. – В компании верней. Нового человека эти дорожки–развилочки враз задурят. Туда сверни, сюда… Мы, было, третьим годом…
Он отхлебнул пива из стакана и так и не закончил фразу.
Когда жара поуменьшилась, плотно укатанной полевой дорогой мы шли вдогонку солнцу, спускавшемуся за далекие леса. До самого переезда, от которого начиналась эта дорога, нас, прихрамывая, провожал официант. С моими случайными спутниками он попрощался, как старый знакомый, мне сказал:
– На депо крепко рассчитываю. Нога, конечно, того… протез. Ну да ведь ноги – они что!.. Ноги только футболиста кормят. А я – слесарь.
Оглядываясь, я долго видел, как бывший слесарь ходил и шарил руками по краю ячменного поля. Что он там искал? Не васильки ли или розовые гераньки для телеграфистки Наташи?
Мы шли без спешки. Я гадал, зачем моим спутникам понадобилось Слепнево. На дачников они не похожи. Дачники тащили бы свертки, сетки, чемоданы, а у них только потертая клеенчатая сумка, да и та не слишком набита. Местные жители? Тоже, пожалуй, нет. Мне никогда не удавались опыты разгадывания профессии по внешнему виду человека. Павла Леонтьевича я мог бы принять и за бухгалтера, и за учителя, и, если хотите, даже за врача. Жене его, Анастасии Михайловне, мной было определено в жизни место домашней хозяйки, этакой хлебосольной, заботливой.
Разговор у нас не завязывался; Анастасии Михайловне не часто, должно быть, удавалось выбираться на загородное приволье. Она ступала легко, мелкими энергичными шажками. С лица у нее не сходило выражение какого–то молчаливого благоговения перед окружающей природой. На этом по–городскому бледном лице удивительно выглядели глаза, такие черные, что, когда она снимала пенсне, казалось, будто две большие капли туши падали на ватман.
Шаги Павла Леонтьевича были грузней и реже. Он подобрал на дороге березовую палочку, вроде кнутовища, но не опирался на нее, а выбрасывал как–то по–особенному, отчего она чертила на пухлой пыли зигзаг полувосьмерки. Павел Леонтьевич добивался единообразия и четкости рисунка, это его, видимо, забавляло. При пешем хождении на далекие расстояния человек всегда старается придумать какое–нибудь нехитрое занятие, чтобы путь казался короче. Считает например, телеграфные столбы, сбивает посошком придорожные травы или одну за другой поет все известные ему песни.