Текст книги "Избранные произведения в трех томах. Том 1"
Автор книги: Всеволод Кочетов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 21 (всего у книги 39 страниц)
С тех московских пор слово «Москва» часто поминается Карпом Гурьевичем. «Москва говорит»… «В Москве слышно»… А что в Москве говорят и что в Москве слышно – он убедился и уверовал, – то и в их Воскресенском будет. Он потому и проводку в своем доме заблаговременно сделал: «Москва сказала – районы сплошной электрификации». Дойдет электрификация до Воскресенского, непременно дойдет.
Что он там нового сегодня выслушает, умный, славный старик, для которого Серошевский не нашел лучшего слова, чем чудак? Неприятное воспоминание о Серошевском сбило ход мыслей Лаврентьева. Он поискал глазами окно Людмилы Кирилловны – розового света не было видно – и пошел по аллее к дому.
Когда отворил свою дверь, к ногам его – то ли из замочной скважины, то ли из дверной щели – выпала свернутая в трубочку бумажка. Он заметил ее при свете спички, поднял, зажег лампу и, не снимая пальто, развернул у стола. «Дорогой Петр Дементьевич! – угловатые буквы Ирины Аркадьевны пошли перед его глазами неровным заборчиком. – С Людмилой Кирилловной большое несчастье. Как бы поздно Вы ни вернулись, непременно и немедленно сходите к ней. Она в больнице. И. А.»
Лаврентьев хотел постучать к своей соседке, узнать у нее, что там такое случилось, но в окнах Прониной было темно, и он снова после дальнего пути вышел на дорогу.
Больница находилась во дворе позади амбулатории, – маленькое веселое зданьице, прошлой весной воздвигнутое стараниями Людмилы Кирилловны. Людмила Кирилловна сама выхлопатывала средства, доказывала на исполкоме, что возить больных из Воскресенского в районную больницу – ужасно, особенно зимой, что ей не нужны никакие дополнительные штаты, дайте только на оборудование.
Больничка существовала не более полугода, но и за такой короткий срок многих воскресенцев и рабочих совхоза подняла в ней на ноги Людмила Кирилловна, и вот дождалась, сама попала на больничную койку.
Обычного хода до больницы было минут пятнадцать – двадцать. Лаврентьев дошел за десять. Его встретила тетка Дуся, типичная санитарка, из тех, что одновременно и грубы и по–своему заботливы. Чтобы в палатах было чисто, они готовы с полуночи разбудить больных шарканьем швабры. Обедать пора – тоже разбудят, не считаясь с тем, что человек, может быть, только сейчас уснул и сон ему дороже любых яств. Тетки Дуси есть в каждой больнице. Они дородны, в летах, у них обширнейший, но без определенных форм, бюст; они ходят тяжелыми шагами, ступая на пятки, ворчат и на больных, и на врачей, и особенно на посетителей.
– Ночь на дворе, какие посещения! – заворчала тетка Дуся, отворив дверь Лаврентьеву. Но заворчала лишь в силу характера и для порядка – знала, что его ждут, и провела в палату.
В палате Лаврентьев прежде всего увидел Ирину Аркадьевну. Пронина сидела возле постели на табурете и, поднеся к лампе, разглядывала термометр.
– Сорок один и три, – сказала она, и сказала так, будто Лаврентьев не только что вошел, а давно был тут и ожидал этих ее слов. Что же будет? Все повышается…
Лаврентьев тоже взял в руки термометр: да, сорок один и три. Взглянул на постель. Людмила Кирилловна лежала на спине, с закрытыми глазами, тяжело, часто, и хрипло дышала, по временам сильно кашляла.
– Что с ней?
– Ничего не знаю. – Пронина вздохнула. – Вернулась под утро уже больная. Ни с кем не разговаривая, слегла – и вот… без сознания. Единственные слова: просила позвать вас.
– Но, хотя бы что за болезнь? – Позабыв, что у него в руках термометр, Лаврентьев вертел его, как карандаш.
– Фельдшерица установила воспаление легких, крупозное, с обеих сторон. Каждые три часа дает по грамму сульфидина.
– Надо немедленно везти в город! – сказал он, чувствуя, что в сердце к нему заползает страх за жизнь Людмилы Кирилловны.
– Обождем до утра.
Лаврентьев обернулся, – позади него стояла фельдшер Зотова, некрасивая старая дева с черной мохнатой родинкой под глазом, из–за которой казалось, что Зотова всегда хитро подмигивает. У Зотовой был большой опыт. Людмила Кирилловна ей безгранично доверяла.
– Утром посмотрим, – повторила Зотова. – Куда сейчас везти! Опасно. Окончательно застудим.
– Как это произошло?
Простудилась, ездила к леснику. У него девочка заболела. Тоже лежит у нас, в инфекционной. Дифтерит.
Зотова всю ночь металась от Людмилы Кирилловны к дочери лесника в инфекционное отделение, в которое вел отдельный вход, непрерывно мыла руки, меняла халаты, несла то порошки – сюда, то шприц с противодифтеритной сывороткой – туда. Тетка Дуся дежурила возле девочки, Пронина – возле Людмилы Кирилловны. Лаврентьев, сморенный дорожной усталостью, прилег и задремал в комнатке тетки Дуси на ее жесткой «дежурной» кровати. Его разбудил какой–то грохот. Приехал лесник и топал в сенях, стряхивая снег с валенок.
Лесник долго и подробно рассказывал о том, что случилось прошлой ночью.
А случилось вот что. Когда Людмила Кирилловна уже легла спать, к ней постучался этот лесник из Залесья:
– Дочка больна… Душит ее. Боюсь – глотошная.
– В вашем сельсовете есть же врач, Лозинский.
– От него только что. В город отбывши.
– Хорошо. Едемте. – Людмила Кирилловна схватила пальто и врачебный чемоданчик. – У вас своя лошадь?
– Своя, своя. Вот уж благодарствую так благодарствую… Мигом домчу, резвая лошадка.
В пути обрадованный лесник говорил не умолкая. Говорил о том, что, окажись Лозинский на месте, все равно бы к ней поехал. О ней, о воскресенской врачихе, слух далеко идет. Легкая на руку, счастливая…
Розвальни мягко катились по лесной дороге. Ни селения вокруг, ни огонька – глухой край, край лесорубов. Людмила Кирилловна полулежала в душистом мелком сене, смотрела на звезды. О чем она думала? Не о том ли, откуда у нее, у молодого врача, такая слава, что к ней едут из дальних сельсоветов? Или о том, почему же все–таки нет счастья? И, может быть, страстная эта мольба о любви и о счастье звучала так: «Петр Дементьевич, милый Петр Дементьевич! Люблю же я вас, и чем больше вы от меня бежите, тем больше люблю. Не знаю, за что, не знаю, – разве любовь разбирает, за что. Просто так, люблю и люблю. Ну присмотритесь ко мне получше, не бегите… Мы будем вместе работать, я буду вам верной, преданной подругой, Петр Дементьевич. У нас так много общих интересов и общих желаний. Не отталкивайте». Молчали в выси притихшие звезды, молчал кругом лес, только говорил и говорил без умолку лесник, но Людмила Кирилловна не слышала ни одного его слова.
Вдруг сани толчком остановились; хрустнули, вылетая из заверток, оглобли, лошадь повалилась на дорогу и тяжело застонала. Лесник бросился к ней, возился минуту или две и тоже застонал от досады и горя.
– Оступилась. Видать, ногу в бабке свихнула. Ох, чего теперь и делать–то? Куда подаваться?
– Не пойдет? – Людмила Кирилловна выскочила из саней. Она в эту минуту не о лошади думала и даже не о Петре Дементьевиче, а только о девочке, которая мечется в жару где–то там, в дальней лесной сторожке.
– Нé, и думать нечего, – охал лесник. – Обратно в Воскресенское, что ли?..
– Где тут деревня?
– Да Воскресенское ближе всех. Девять верст. До Луговой – тринадцать, до Бережка – все пятнадцать будут. До моей избы – одиннадцать. До…
– Мы не географию собрались изучать, – оборвала его Людмила Кирилловна. – Вы как хотите, а я пойду пешком. Рассказывайте дорогу.
– Мыслимо ли дело – одиннадцать верст!..
– Сию минуту рассказывай! – топнула она ногой.
Дорога до сторожки была прямая. По колеям, никуда не сворачивая, Людмила Кирилловна пошла, почти побежала. Лесник прошел было за ней с полкилометра, безнадежно отстал, потерял ее во мраке, потоптался в нерешимости, вернулся к саням, принялся подымать лошадь, – авось хоть на трех ногах, да пойдет, не замерзать же казенной скотине.
Людмила Кирилловна шагала стремительно, ноги не скользили – хорошо, что сообразила валенки надеть, – грудь навстречу ветру. Становилось жарко – распахнула пальто, размотала шарфик; пришлось расстегнуть и пуговки на вороте платья – ветер освежал. Вскоре стало холодно – снова застегивала пуговки, снова заматывала шарф, запахивала пальто. Потом было снова жарко, снова холодно… До сторожки, несмотря на быструю ходьбу, добралась, простывши до костей.
В жилище лесника, над столом, на ржавой проволоке, ярко горела лампа с громадным, как таз, жестяным абажуром. Перед столом, утирая пальцем слезы с лица, стояла худая высокая женщина – лесничиха.
– Охти, хти! – Она кинулась навстречу Людмиле Кирилловне, подвела ее к больной.
Девочка лежала в самодельной деревянной кроватке и судорожно глотала слюну.
Был раскрыт чемоданчик, возле лампы разогревались ампулы, шприц, спирт в плоском флаконе из–под духов. Людмила Кирилловна торопилась сделать впрыскивание сыворотки – торопилась, потому что чувствовала, как ее все сильнее охватывает озноб и вот–вот начнут непроизвольно дергаться руки, и тогда все пропало. Но она успела сделать то, что было необходимо.
– Надо в больницу! – сказала лесничихе, складывая чемоданчик… – Где взять транспорт?
– А Федор?
– Федор ваш, – Людмила Кирилловна догадалась, что это лесник, – на дороге остался, лошадь ногу повредила.
– Охти, хти! Конь–то второй есть, да сани непутевые. Лесничему запрягаем, когда приезжает.
– Запрягайте немедленно! Умеете? А то я сама…
– Умею, умею, разумница моя, мигом. Только, говорю, непутевые они, санки эти. Охти, хти…
Лесничиха выбежала во двор. Людмила Кирилловна заходила по избе, останавливаясь, прислушиваясь к дыханию девочки.
Наконец санки были запряжены, Лесничиха села сзади с завернутой в одеяло девочкой на руках, Людмила Кирилловна взобралась на облучок, дернула вожжами, крикнула: «Н-но! Пошла!» Застоявшаяся лошадь не нуждалась в понуканиях, лихо взяла с места, и в жестяной передок санок застучали комья снега с ее копыт.
Где–то на дороге встретили лесника. Он вел ковылявшего на трех ногах коня. Лесничиха заерзала, хотела, видимо, поговорить с мужем, но Людмила Кирилловна еще сильней подхлестнула вожжами.
В больницу она вошла, шатаясь, отдала необходимые распоряжения Зотовой и повалилась на койку в пустой палате. Сердце усиленно стучало, каждый удар его сопровождался резкой болью в груди.
К полудню Людмила Кирилловна уже бредила. Она только на минуту пришла в сознание, когда ее руку взяла Пронина, оповещенная о беде теткой Дусей.
– Ирина Аркадьевна, милая… Узнайте, пожалуйста, что там с девочкой, с дочкой лесника…» Очень беспокоюсь. У нее опасная форма…
3
Елизавета Степановна упорно избегала встреч с Лаврентьевым. Вначале ей казалось, что она поступает так из–за Снежинки. Петенька показал себя в этой истории не как свой человек, не как близкий добрый друг, а как упрямец, которому не дороги ни колхозные, ни государственные, ни ее, телятницы Звонкой, интересы. Лишь бы настоять на своем, дальше – и трава не расти. Она даже поссорилась с дочерью, до того негодовала на Лаврентьева. Ася вздумала защищать агронома, вздумала доказывать, что он прав в его попытках отыскать новый метод выхаживания телят.
Ася говорила с прямотой и горячностью двадцатилетней девушки, заливаясь румянцем от сознания того, что волей–неволей вынуждена грубить родной матери, и, чтобы не жестикулировать, – она боролась со скверной, по ее мнению, привычкой, – закладывала руки за спину, немножко бычилась и становилась похожей на покойного отца.
– По–новому – это значит взять и поморозить животных! – волновалась, тоже заливаясь краской, Елизавета Степановна. – Ишь вы какие все щедрые за общественный счет фокусы проделывать! Молчи уж, молчи… Посмотрим, как вы эдаким манером с Петром Дементьевичем своим над пшеницей нафокусничаете.
– За нас, мамаша, не беспокойся. За старину цепляться не будем; Нет. Не будем!
Ася, как фехтовальщик, парировала наскоки матери, немедленно переходившей от обороны к нападению, едва лишь возникали подобные разговоры, а они возникали ежедневно, и Елизавета Степановна продолжала думать, что Лаврентьев сотворил величайшее безобразие, которого она ему никогда не простит. Но встреч с ним избегала еще и по другой, более серьезной причине.
Вслед за беглой Милкой вскоре отелились две коровы сразу. Два пестрых бычка, вновь внесли шумную жизнь в опустевший телятник, и когда они появились, веселые, требовательные, крепконогие, подобно Снежинке, Елизавета Степановна задумалась; такой серьезный человек – и не мальчишка, и воевал, и высшее образование имеет, – неужели он делал тут все сдуру?
Так и не решив, сдуру или с ума Лаврентьев морозил Снежинку, и отнюдь не разделяя сердцем диких его начинаний, практически она незаметно для себя стала на путь претворения в жизнь этих начинаний. То фрамуги в окнах на весь день раскроет, то двери час–два держит настежь, то печку загасит раньше времени. Но скрывала это, ото всех скрывала, а пуще всего от Лаврентьева. В телятник он, к счастью, заходил редко и то норовил угадать в такое время, когда ее там не было. А если Дарья Васильевна или Антон Иванович заглянут, Елизавета Степановна, кляня ветер и скверные задвижки, кинется затворять фрамуги, дверь, начнет ворчать по поводу сырых дров, которые только шипят, а жару от них – что от ледяшки.
И телята росли, не болели; в солнечные дни, пятясь от яркого света, выходили во двор, носились с откинутыми кренделем хвостами по снегу; подражая отцу, круторогому красавцу из совхоза, шли друг на друга грудью, свирепо гнули к земле головы, сталкивались лбами.
Телились коровы, новые бычки и телочки населяли выбеленные стойла телятника, на них тоже распространялся «холодный» метод воспитания, дело – не сглазить бы! – шло хорошо, и чем лучше оно шло, тем чаще Елизавету Степановну мучила совесть, тем настойчивей возникало желание пойти к Петеньке с повинной, просить у него прощения и за недостойные крики, и за то ужасное слово – повторить даже страшно! – «вредительство», и, главное, за то, что и его–то она держит в неведении, оставляет в сомнениях о состоянии дел в телятнике. Но… не всегда–то легко это сделать – признать свою неправоту.
– Погорячился Петр Дементьевич, – стали поговаривать в колхозе, видя успехи телятницы Звонкой. – Зря загубил телка. Наука–то боком вышла.
Возникшее было доброе отношение колхозников к агроному стало колебаться. Лаврентьев это почувствовал, и особенно при одной из встреч с Павлом Дремовым. С Павлом виделись часто, но после того резкого разговора на поле, когда Дремов требовал дать ему работу по специальности, Дремов при встречах угрюмо молчал. В лесное хозяйство не ушел, продолжал возить навоз, но молчал. А тут вдруг воспрянул духом.
– Что, Дементьич? – панибратски и на «ты» окликнул он Лаврентьева, перехватив его возле кузницы. – И на старушку бывает прорушка. Звонкая–то фитилек тебе дала. Преподносить всякие назидания легко, терпеть их трудно.
– Не понимаю, из–за чего вы так развеселились, товарищ Дремов? – спокойно ответил Лаврентьев, в душе глубоко уязвленный тем, что благодаря Елизавете Степановне, именно тихой, скромной Елизавете Степановне, стало возможным такое залихватское обращение к нему Павла Дремова.
– А чего не веселиться! Погодка – во! Весна скоро. – Павел хитро и злорадно щурил глаза, сплевывая в сторону, в снег. – С навозом покончим, пахать пойдем. Нам что! Мы и с вилами, мы и с плугом, с косой–жнейкой не пропадем. Плох–плох Пашка Дремов, а, извиняюсь, показатели какие? Что ни день – двести сорок, двести пятьдесят процентов. Отнимешь это у меня? Ну?!
– Не собираюсь отнимать. Хорошо работаете.
– То–то и оно!
Павел чувствовал себя победителем, на Лаврентьева смотрел, как на побежденного, сверху вниз, и подчеркнуто сожалеючи.
– Вот гвоздь! Выходит, я прав, – говорил он, похлестывая снег кнутом. – По специальности каждый должен работать. Ты, к примеру, агроном – полями, значит, занимайся, в животноводство не лезь, зоотехниково это дело… Зоотехник у нас на участке – старичок знающий. Не от себя Елизавета действует, по его инструкции. Понял?
– Понял. И еще понял, товарищ Дремов, что вы храбрец только тогда, когда у противника слабину увидите. Ладно, согласен, что–то не то с теленком вышло… Но почему вы лишь теперь так резво заговорили?
– Я и с первого раза резво говорил.
– Это насчет Урала? Помню. Но дальше держались довольно прилично, без всяких «ты» и плевков мне под ноги. На брудершафт мы с вами теперь выпили, что ли?
– Нет, не пили. – Павел ожесточался, а следовательно, и терял позиции якобы сочувствующего постороннего наблюдателя. – Да, не пили… А вот по части храбреца прошу не загибать. – Обида дошла до него с запозданием. – Не знаю, как вы, а Дремов в атаки ходил, даром что при мастерской значился, – в штурмах участвовал. У него награды не за драчевку и тиски – за то, что вот этими самыми руками, – он стиснул кулаки, протянул их к Лаврентьеву, – гитлеровских гадов давил!..
– Честь и слава. А тон ваш развязный ни чести вам, ни славы не делает. Вы же кандидат в члены партии. Вы этого не забываете?
– Вроде бы нет, товарищ Лаврентьев, Петр Дементьевич, агроном! Возле правления доска показателей висит – справьтесь. За каждый день видно, кто я есть.
– Партийность в цифрах и процентах не изобразишь.
– В делах изобразишь, а цифры о делах говорят.
Дремов оказался умней, острее на язык, чем можно было подумать с первого взгляда, и общими фразами от него было не отделаться. Лаврентьев почувствовал бесполезность дальнейшего разговора, повернулся и пошел, услыхав позади звук очередного плевка.
Как уже не раз случалось, поддержку ему в этот день оказала Ася. Бродя после разговора с Дремовым по колхозным службам, он искал ее; не очень настойчиво, но искал именно Асю, не зная даже толком – зачем. И только Карп Гурьевич с перекинутой через плечо сумкой – рубанки, долота, рейсмусы, – шагавший к инвентарному сараю, надоумил:
– Где девчата, там и она. А девчата в шестом амбаре, зерно сортируют. Что не заходишь, Петр Дементьевич? Москву бы послушали.
– Спасибо, зайду, Карп Гурьевич.
Семенной амбар гудел так, как гудят машинные недра парохода. Стучала шатунами и ситами веялка, рокотал барабаном триер, девичьи голоса сливались в общий перезвон. Девчата вертели ручку веялки, перелопачивали зерно, спорили – триер заедало. Увидев в дверях Лаврентьева, одна из них – Саша Чайкина, знаменитая солистка из хора Ирины Аркадьевны, – крикнула:
– Товарищ агроном! Когда мотор поставите? Руки в волдырях.
– Девичьи ручки–то – нежные. Пожалейте! – крикнула Маруся Шилова, сверкнула черными глазами, тряхнула челкой.
Все рассмеялись, расшумелись, работу бросили, столпились вокруг Лаврентьева. Из–за вороха зерна вылезла Ася.
– Здравствуйте, Петр Дементьевич! – Она подала руку – знакомое теплое пожатие. От Аси всегда веяло на Лаврентьева теплом и скрытой нежностью. Он улыбнулся.
– Трудовой процесс в разгаре.
– В разгаре, – подтвердила Ася. – Нуждаемся в указаниях.
– Я тоже в них нуждаюсь.
Опять, неизвестно отчего, неудержимый смех. Лаврентьев растерянно пожал плечами: что он сказал смешного? Смех усилился.
– Асенька, не понимаю…
– Да ведь молодость же, Петр Дементьевич! От всего радостно. А радостно – значит, и смех.
– Как птички: взошло солнце – поют, нет солнца – все равно поют.
Девчата окончательно зашлись в своем проявлении радости; у Аси тоже прыгали щеки, взлетали брови и еле сдерживались губы.
– Выйдемте, Петр Дементьевич. – Она взяла его под руку. – А то вся работа пропадет. Обождем там – отдышатся.
Вышли на снег. Ася ходила по тропинке, Лаврентьев рядом протаптывал валенками новую.
– Мы собрали уйму золы, у нас супер есть, калийка, азотка – что хотите. Желания поработать – отбавляй. Но боимся, очень боимся мы с Анохиным, Петр Дементьевич, – говорила девушка, поправляя под подбородком платок. – Пшеница – культура в наших местах новая. А земля – не знаем, годится ли? А обязательство в газете напечатали. Всходы, вы сами осенью видали, получились хорошие. А дальше как пойдет? Осень сухая была, это у нас случается. Весна – всегда мокро, так мокро!.. Снега растают – на полях целые озера сделаются. Разве если трубы на наш участок проведете… Мы за вас держаться будем, Петр Дементьевич.
Как бы подтверждая, насколько крепко полеводки намерены держаться за агронома, Ася уцепилась за его рукав, почти повисла на нем, и тотчас испуганно, поспешно отстранилась:
– Простите… забыла…
– Вы о руке? Не бойтесь, прошло. Вот!.. – Он подошел к оставленным в снегу розвальням, впрягся в них и потащил. – Садитесь, прокачу!
– А что!.. – Ася задумалась на минуту и присела на грядку саней. – Катите. Дело к масленой.
Утихший было смех в амбаре вспыхнул с новой силой. В дверях толпились девчата.
– А ну – сюда! Все садитесь! – крикнул им Лаврентьев.
С визгом, криком повалились они в розвальни. Лаврентьев напряг все тело, но, сдвинув сани едва на шаг, бросил оглобли.
– Снег глубокий, – оправдывался он смущенно. – На дороге бы…
– Вот ведьмы! Агронома обротали! – подошел Антон Иванович. Он впрягся в сани с Лаврентьевым, и девчата, завизжав еще сильней, поехали.
– Антон Иванович, Антон Иванович! – тревожным голосом, стараясь его заговорщицки приглушить, воскликнула Саша Чайкина. – Марьяна!.. Марьяна Кузьминишна!..
– Ну–ну, не балуй! – Председатель на всякий случай оглянулся по сторонам.
– Верно, Антон Иванович! – поддержала Чайкину Люсенька Баскова, девушка до того беленькая, что казалось, ее при рождении всю осыпали пшеничной мукой. – Беды бы не было, а? Вы человек женатый, не то что Петр Дементьевич.
– Тоже на днях женим. – Бросая оглобли, Антон Иванович подмигнул.
– Верно? Правда? – закричали девушки. Обступили председателя, смотрели то на него, то на Лаврентьева. Чужой жених исстари вызывает у девушек любопытства и интереса, пожалуй, больше, чем свой собственный. А тут еще такой жених – агроном Петр Дементьевич. Шутку приняли за истину.
– Кто же она, Антон Иванович? Скажите! Ну, Антон Иванович?
– Женского полу, одно достоверно. Хватит приставать. Свадьба будет, сами увидите – кто. За делом к вам пришел. Производственное совещание партийный руководитель поручил мне с вами провести. Такова задача. Рассаживайтесь!
Сидели в амбаре на ворохах зерна. Девчата донимали председателя вопросами. Как с тяглом? Будут ли убирать машинами или вручную? А воду как с полей спускать? Задумывалось правление над этим?
Антон Иванович вертелся, отвечал, снимал шапку, утирал лоб платком, вышитым Марьяной.
Платок этот вызвал неожиданный вопрос:
– Марьяна будет работать в поле?
– Почему нет? – удивился Антон Иванович.
– Потому. Она и в девках не больно охоча была до работы. Теперь вовсе не заставишь за грабли или за тяпку взяться. Председательша!
Лаврентьев слушал, не ввязываясь в беседу. Он любовался девчатами – куда и смех делся: серьезные, почему–то строгие лица, навостренные глаза, готовность спорить, ссориться, отстаивать свое. Их все интересовало, все их касалось. С такими можно работать, с такими не пропадешь, – правильно это сказал Анохин.
Зимний день заканчивался, работать в амбаре было уже темно. Пошли по домам. На перекрестке Ася распрощалась с девчатами, с Антоном Ивановичем; попрощался и Лаврентьев, решив проводить Асю. Они отошли довольно далеко, когда услышали оклик Антона Ивановича:
– Дементьич! О партсобрании не забыл? Вечером приду, еще тезисы посмотрим.
О партсобрании знали и Лаврентьев и Ася, принятая прошлой весной, вместе с Павлом Дремовым, кандидатом в члены партии.
– План будем обсуждать? – спросила она, когда пошли дальше.
– План.
Заговорили о плане, потом еще о чем–то и не заметили, что стоят среди улицы.
– Что Елизавета Степановна поделывает? – задал обычный при встречах с Асей вопрос Лаврентьев.
– Не пойму ее. Замкнулась, будто тяжесть в сердце носит. Зайдемте. Отчего не рискнуть?
– В другой раз. До свидания, Асенька.
– Петр Дементьевич. – Она задержала его руку. – Одно словечко. Не рассердитесь?
– На вас? Пожалуй; нет. А за: что?
– За нескромность. На Людмиле Кирилловне женитесь?
– Что такое! – Лаврентьев отшатнулся. – Откуда вы это взяли?
– Да вот и Антон Иванович… и все так говорят.
– Кто все?
– Колхозники. Вот, говорят, поправится Людмила Кирилловна – и свадьба.
– Чушь, чушь, чушь! – Лаврентьев даже ногой топнул. – И о свадьбах этих и о поправке незачем болтать – человек при смерти.
– Так плохо? Почему же в город не отвезли?
– Опасно. Наоборот, из города врачей возят. Антон Иванович каждый день машину дает.
– Неправда, значит, Петр Дементьевич? Ну и хорошо.
– Почему же хорошо? – непонимающе взглянул на нее Лаврентьев.
– Потому что жениться – перемениться. Антон Иванович каким был веселым, когда с войны вернулся, разговорчивым. Перемена в нем началась, едва ухаживать за сестрами Рыжовыми стал, за Клавдией да за Марьяной, а женился – видите, весь в заботах, лишней минуты не посидит.
– Да заботы не от жены у него, от председательской должности, Асенька! Трудная должность!
– Марьяны вы не знаете. Ревнивая, привередливая.
– Неужели? Вот не думал. И сестра ее…
– Клавдия? Та другая. Та особенная. Хотя тоже с капризами, но с иными, чем у Марьяны…
– Асенька, – перебил ее Лаврентьев, – вы себе противоречите. Перемены, значит, начинаются еще до свадьбы. Вы замечаете во мне перемену?
– Нет, нет, перестанем об этом. До свидания, Петр Дементьевич. До свидания. Если обещаете всегда быть таким же, то женитесь. – Ася весело смеялась.
Лаврентьев шел к столяру послушать московскую передачу и тоже усмехался в сумерках. До чего смешные и требовательные девчонки – даже жениться не дадут. Ну и девчонки!..
4
С тех пор как в Воскресенском не стало клуба, собрания колхозников происходили в школе. Школа была новая, построенная перед самой войной, бревенчатая, с большими высокими окнами; вокруг нее за последние годы разросся молодой сад; как большинство сельских школ, стояла она за околицей, в поле.
В школе устраивались и вечера самодеятельности, танцы, лекции; собирались тут и коммунисты. Но собирались не в зале, где было слишком просторно для пятнадцати человек, а в каком–либо из классов.
Каждый раз, когда Лаврентьев входил в комнату с черными партами, когда разглядывал цветные литографии на стенах, изображавшие флору различных частей света, карту полушарий, доску с белесыми следами размазанного мела, горшки с геранями на подоконниках; когда, сидя на тесной для него парте, вдыхал специфический школьный воздух – смесь запахов дезинфекции и протопленных печей, – он не мог не вспомнить свои школьные годы, свою школу, своих товарищей.
Школьные годы занимают длинный и богатый впечатлениями период жизни человека. Они оставляют о себе долгую и светлую память. Мы до старости помним тех, с кем играли на переменах в перышки, делились завтраком, решали вместе арифметические столбики – легкие, добрые столбики, на смену которым пришли затем мучительно трудные операции извлечения корней, – помним, но, разбредясь по всей стране, теряем друг друга из виду, и часто – навсегда. Только мелькнет иной раз в газете фамилия – Малаховский, генерал артиллерии. Задумаешься: а не Валька ли это, большеголовый, длиннорукий силач Валька? Он ведь и в самом деле увлекался пиротехникой, взрывал на школьном дворе какие–то «лягушки» из пороха и оберточной бумаги и, не выучив немецкого, чтобы сорвать этот ненавистный ему урок, накладывал в чернильницы карбида, отчего по классу распространялось дьявольское зловоние. Или из театральной афиши узнаешь, что Верочка Осокина, писклявая девчушка с похожими на рожки бантиками над ушами, стала артисткой, что ее фамилию печатают крупно, значит, уже известная. Но вот Малаховский, вот Осокина… А где же Катя Цветкова, степенная толстуха, так объяснявшая разницу между термометрами Цельсия и Реомюра: «Реомюр разделил свой бок на восемьдесят частей, а Цельсий на сто». Где Аркадий Перевощиков, который, вызывая всеобщую зависть мальчишек, мог пробежать на руках весь школьный коридор? И где, наконец, Тося Андреева, к ногам которой вы в пятнадцать лет положили свое встревоженное первой любовью и, как вам казалось, жестоко разбитое сердце? Вы с ней гуляли по Семинарскому саду, держась друг от друга на добрую сажень, и говорили о всяческих весьма значительных вещах. О космосе: как это он не имеет границ. Удивительно. Об Икаре: хотелось бы взлететь к солнцу. Об ученом коте Тосиной бабушки: он умел мурлыкать краковяк из оперы «Иван Сусанин», наслушался граммофона. Да, да, умел, умел, умел…
Говорили обо всем, но только не о том, о чем бы вам хотелось. Об этом вы лишь вздыхали и безмолвно твердили друг другу глазами. Где же вы, Тося Андреева? Есть ли еще у вас моя фотография – мальчишка в кепочке, впервые повязавший полосатый галстук? А я вашу храню до сих пор – вы на ней по–прежнему такая же гордая, полная достоинства от сознания славы самой красивой девочки во всей нашей части города, на всех двенадцати улицах за Федоровским ручьем…
Вспоминая школьных друзей, Лаврентьев вошел в теплый класс одним из первых. Он застал там лишь Дарью Васильевну, которая, разложив на учительском столике папки, перебирала возле лампы старые протоколы, да директора школы Нину Владимировну Гусакову – тоже, видимо, когда–то самую красивую девочку на своей улице. Но Нина Владимировна поседела в тот день, когда от бомбы погибли ее дети, близнецы–двухлетки, и осколочный шрам исказил черты лица, придав им злое выражение, что никак не шло к мягкому характеру Нины Владимировны.
– Готов? – спросила Дарья Васильевна.
– Так точно, товарищ начальник! – ответил Лаврентьев и, чтобы не мешать секретарю, которая вновь занялась протоколами, вполголоса заговорил с Ниной Владимировной о школьных делах. Он был хороший докладчик – это и в институте и в армии отмечали, – и знал, что перед самым докладом уже не надо о нем думать, напротив – надо отвлечься от поспешно складывающихся в уме новых фраз и формулировок. Они только запутают дело.
Вскоре пришли Антон Иванович и Ася, потом. Павел Дремов с шофером Николаем Жуковым, Анохин, завмаг, и, когда Дарья Васильевна, окинув взором класс, сказала: «Кворум полный», – на партах перед нею сидели все коммунисты Воскресенского, за исключением Клавдии Рыжовой. «На курсах», – Дарья Васильевна поставила карандашом против ее фамилии минус. Она вынула из кармана жакета целлулоидный футлярчик с очками, положила его на стол. Никто никогда не видал Дарью Васильевну в очках, но футлярчик этот знали все колхозники, и был он. для них загадкой и предметом всяческих шуток. Рядом с футлярчиком легли на стол часы. Дарья Васильевна подправила фитиль в лампе, встала.
– Разрешите, товарищи, общее собрание коммунистов колхоза считать открытым. Кто будет председателем, кто секретарем?