Текст книги "Избранные произведения в трех томах. Том 1"
Автор книги: Всеволод Кочетов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 31 (всего у книги 39 страниц)
Оставив ее на постели, Лаврентьев выбежал на улицу, вскочил на Звездочку и помчался к амбулатории. Людмилы Кирилловны там не было. Погнал к ней домой. Людмила Кирилловна обедала.
– Прошу вас… – сказал он, запыхавшись от быстрого подъема по лестнице. – Клавдия Кузьминишна нуждается в вашей помощи.
Людмила Кирилловна поднялась из–за стола и вытерла губы салфеточкой. Она смотрела спокойными, меняющимися в оттенках, чуть насмешливыми глазами, хотела бы, наверно, сказать: «Как вы взволнованы, Петр Дементьевич. Не ожидала от вас, такого рассудительного», – а стала расспрашивать о том, что случилось с Клавдией. Ничего не поделаешь: к ней пришли не как к Людмиле Кирилловне Орешиной, а как к врачу, от нее ждали не сарказмов, а помощи.
– На лошади можете? – спросил Лаврентьев, когда вышли на улицу.
– Могу, отчего же. Я была на войне. Все могу. Но пойду пешком, недалеко.
Лаврентьеву казалось, что Людмила Кирилловна идет слишком медленно. Он ее опережал, ведя Звездочку в поводу, но не оглядывался, знал, что встретит невыносимо спокойные, полные грустной иронии, устремленные на него глаза.
Возле Клавдиной постели Людмила Кирилловна присела на стул, ощупала опухшую щиколотку, вытащила из–под одеяла тонкую руку, шевеля губами отсчитывала пульс, но смотрела не на часы, а внимательно и ревниво разглядывала ту, кого ей, Людмиле Кирилловне, предпочел Лаврентьев. Чем рыжая его привлекает? – непонятно. Да и понимать не хотелось.
– Все–таки надо в амбулаторию, – сказала она. – Прикажите отвезти, пожалуйста. Опасности, конечно, нет, только неприятность.
Лаврентьев окликнул мальчишек, вертевшихся на улице, велел сбегать на конюшню, чтобы Носов запряг, и пригнал рессорную тележку.
Клавдию отвезли, фельдшер Зотова с тетей Дусей повели ее под руки по коридору. Лаврентьев присел на крыльцо амбулатории, на теплые, нагретые солнцем доски. Звездочка терлась мордой о его плечо.
– Иди домой, – потрепал он ее по шее. – Все, на сегодня отработала. Иди.
Звездочка послушно повернулась, пошла мелкими танцующими шажками по дороге, фыркнула на козла, который сдирал кору с ветлы, попыталась затоптать кудлатого пса, выскочившего из подворотни, потом вдруг вскинула задними ногами, скрылась в клубах пыли и вместе с пылью унеслась в сторону конюшни.
5
Лаврентьев налегал на весла, лодка быстро скользила вниз по течению. Он исподлобья поглядывал на Людмилу Кирилловну, сидевшую на корме, и мысленно усмехнулся: вот кадр, так недостающий в ее альбоме. Река, лодка, герой и героиня, только бы еще ворох лилий сюда…
Как это произошло, что без всякого на то желания он отправился кататься? Он просидел на крыльце минут сорок. Вышла, вытирая руки полотенцем, Людмила Кирилловна.
– А, вы еще здесь, Петр Дементьевич! Необыкновенно хорошо. У меня к вам большая просьба. Покатайте меня на лодке.
– На лодке?! Людмила Кирилловна…
У него в глазах была, видимо, такая растерянность, что Людмила Кирилловна засмеялась:
– Пять–шесть дней, и ваша подруга пойдет домой, все, что надо, мы ей сделали. Кататься можно вполне спокойно, с чистым сердцем.
– Насчет подруги, это…
– Меня не касается, да? Согласна.
– Нет, не то. Просто вы ошиблись.
– Неразделенное, значит, чувство? Это хуже. А на катанье все–таки настаиваю. Мне надо с вами поговорить. Сама судьба нас столкнула сегодня. Я хотела оставить вам письмо. Но зачем письмо, когда наконец состоялась долгожданная встреча.
– Почему? Почему оставить? Где оставить?
– Идите за веслами, и все выяснится. Я хочу кататься на лодке, слышите?
Она пошла к реке, Лаврентьев свернул во двор Карпа Гурьевича, взял весла под навесом и догнал ее у самой воды. И вот они плывут – зачем и куда?
– Не буду вас мучить, товарищ влюбленный, – заговорила Людмила Кирилловна, когда поравнялись с заброшенной церковкой. – Я всегда была откровенной с вами, возможно, слишком откровенной. Нет нужды скрытничать и сегодня. Знаете вы или нет – это наша последняя встреча, последний разговор! – Голос Людмилы Кирилловны дрогнул. Да, последний. Я уезжаю. В субботу. Сегодня – среда. Мне бесконечно тяжело. Бесконечно горько. Я не могу вас ни в чем винить, ни в чем упрекать. Вы не дали мне ни малейшего повода думать, что я имею на вас какое–то право. Но мы встретились, там еще, в сарае, скрываясь от дождя… Помните? Потом вы были у меня, дружески так, хорошо беседовали. Во мне возникла надежда… выросла в большое чувство… Нет, нет, не говорите ничего, молчите! Дайте высказаться мне. Для чего это я все открываю перед вами, зачем? Чтобы вы не думали обо мне плохо, Петр Дементьевич, чтобы поняли меня, чтобы хоть изредка вспоминали. Да, вы ни в чем не виноваты. Ну, не понравилась, не понравилась – что поделаешь. Мне тоже долгие десять лет никто не мог понравиться. Почему не понравилась – это другой вопрос. Может быть, тут была моя ошибка, может быть, устремив всю душу вам навстречу, я показалась… – она помолчала, – слишком доступной. Ужасно горько, если вы думаете так. За десять лет после мужа не было человека, который мог бы сказать эти два страшные слова. Я вам, кажется, уже рассказывала, что разуверилась в любви, в настоящих чувствах, – неудачное замужество было тому виной. А раз не было любви, не было и встреч. Зачем? Знаете, как это бывает с одинокой женщиной? Сначала один, а раз был один, будет и второй, за вторым придет третий… Границы возможного и невозможного перестают существовать. Наклонная плоскость… Ходьба по ней имеет свои неумолимые законы. Я крепилась, держалась. Одинокой держаться трудно, ой, как трудно. И угрозы, и мольбы, и – боже мой – чего только на тебя не обрушат, вплоть до жалоб на загубленную жизнь, на нелюбимую жену, и так далее, и тому подобное. Прошла через все искусы. Вы, может быть, мне не верите? Вас, может быть, смущают мои альбомы? Да, альбомы полны фотографий мужчин. У меня есть от них еще и толстая пачка писем. Эти мужчины глядели в глаза смерти, они проливали кровь за родину, я просиживала ночи возле их постелей, я считала их пульс и, когда он ослабевал, бежала за шприцем с камфарой и кофеином. Сняв госпитальные халаты, вновь надев старенькие гимнастерки, эти мужчины хотели, чтобы я непременно сфотографировалась вместе с ними. И я этого хотела. Альбомы с мужчинами – это моя биография, Петр Дементьевич, но биография не женщины, а медицинской сестры.
Людмила Кирилловна то бледнела во время своего рассказа, то заливалась густой краской волнения, то утирала слезы, то улыбалась виноватой улыбкой. Лаврентьев несколько раз порывался прервать ее, но Людмила Кирилловна махала руками, головой, не давала ему сказать слова и все рассказывала, рассказывала.
– Кажется, все! – всей грудью вздохнула она наконец. – Теперь мне легче.
– Вышло плохо, очень плохо. – Лаврентьев бросил весла, которыми и так давно перестал работать.
– Но зато очень честно и чисто. Мне отвратительны те женщины, которые, подличая, изворачиваются, лавируют, завлекают и увлекают – лишь бы добиться своего, какой угодно ценой и какими угодно средствами. Чистая цель требует чистых же и средств. Вот мое убеждение. Я остаюсь при нем. Вернее – с ним уезжаю. Завтра – мы получили телеграмму – к нам прибудет Катя Пронина. Райздрав направляет ее в Воскресенское. А мне разрешили поехать в Институт усовершенствования врачей. Не думайте, это не бегство женщины, сломленной судьбой. Нет, но нам лучше не видеть и не встречать друг друга. Тогда, возможно, у нас останутся хотя бы теплые воспоминания. У меня по крайней мере. После института я снова вернусь в деревню, я ее полюбила.
Вечер спускался над рекой, лодку несло течением, под бортами лопотала вода. В темнеющем небе, как искра, проступила яркая голубая звезда.
В эти минуты Лаврентьев был ненавистен себе. Кто он такой, вставший на пути этой женщины? Зачем он возник тут и причинил ей столько горя?
– Людмила Кирилловна, может быть, не вам, а мне уехать? – сказал он тихо. – Вас здесь так любят, привыкли к вам.
– Петр Дементьевич, не обманывайте ни меня, ни себя. Вы никуда не уедете. Вас растрогало мое горе. Это лишнее свидетельство, что я не ошиблась в вас, что вы очень хороший человек. Но вы, повторяю, никуда не уедете. Для вас – знаете же отлично это – дороже моего покоя, дороже самого себя, дороже вашей Клавдии дело, начатое вами в Воскресенском. Я же слыхала о нем.
Они вернулись в Воскресенское за полночь, потому что их снесло километров на восемь и грести против течения было трудно, подвигались медленно.
Лаврентьев примкнул лодку к плоту, вышел за Людмилой Кирилловной на берег.
– Провожать меня не надо, – предупредила она. – Простимся тут. Будьте здоровы, Петр Дементьевич. Желаю вам только счастья, много счастья.
Он держал ее мягкую узкую руку и ужасался: неужели в последний раз эта рука в его руке?
Она осторожно, но настойчиво отняла руку, повернулась и пошла, освещенная луной, гибкая, стройная, и такая как будто бы близкая, что разве можно ее терять? Вместе с нею уходил навсегда большой и значительный кусок жизни Лаврентьева в Воскресенском, ставший дорогим только теперь, когда думать о нем можно было лишь как о чем–то минувшем.
1
По окончании основных осенних работ, после уборки и молотьбы, в Воскресенском устроили праздник и назвали его Днем урожая. В школьном зале был общий стол, были вино и обильные закуски. Прежде чем приступить к питиям и яствам, говорились речи. Когда выступил Антон Иванович, его сразу предупредили: «О миллионе. Толкуй, председатель, о миллионе. Заработали или нет? Есть ли он в колхозной кубышке?»
– В кубышке, дорогие граждане, миллиона я не наблюдаю, – ответил Антон Иванович. – Да и, в общем и целом, судить о полных итогах рановато, не подбили сальдо, щелкаем пока на счетах. Что известно? Про полеводство известно. Урожай плановый вытянули Ульян Анохин и наши комсомолки – за них чокнуться сегодня желаю от всей души – своим достижением на пшенице, подняли общую среднюю цифру по колхозу, – значит, что? Значит, с хлебопоставками мы не последние в районе. На трудодень хлеба будет. Не так уж чтоб через край, но будет. Животноводству кормов на зиму тоже, можно надеяться, что хватит.
– Ну, а миллион, миллион?! – крикнули.
– Миллион? Как я буду о нем говорить, граждане, ну как? Овощишки еще возим да возим, мед не реализовали, у животноводов год не кончен – осенние опоросы идут, дойка продолжается. Главная сила наша, овощные семена, в мешках лежит, – попробуй тут судить о миллионе! Эдак, если общим глазом окинуть, вроде бы что–то такое близкое к делу виднеется. А конкретно, вынь да положь, полный баланс, – извиняюсь…
– С селом–то, скажи, как? Скринемся иль нет? – задал вопрос кто–то из стариков. – Зорить будешь гнезда?
Антон Иванович, хоть он и махнул тогда рукой и обозлился на Карабанова, не мог не понимать, что Карабанов, в сущности, был прав, предупредив воскресенцев от увлечения планом перенесения поселка. О плане своем он теперь не поминал, старался пересилить себя, бороться за миллионный доход только во имя укрепления общественного хозяйства и высокой стоимости колхозного трудодня, но в душе мечта его продолжала жить. Он, правда, многое из того, что было вычерчено на листе александрийской бумаги, уже стер резинкой, – а все–таки лист этот был ему по–прежнему дорог. Не он, не Антон Иванович, начал сегодня разговор о переселении из низины на верхние места, но, поскольку разговор начат и заданы вопросы, ответить на них надо.
– Зόрить! Какие слова говоришь противусмысленные, – с укором ответил Антон Иванович. – Не зόрить, а переносить на другое место. Точно, перенесем, не сразу, понятно, исподволь. Может, и не в этом году, а в том, следующем, а перенесем. Важно что? Важно то – силу свою почуяли.
– Дрова ломать!
– Да оно, Воскресенское наше, только и годно, что на дрова, – послышался рассудительный голос Карпа Гурьевича.
– Кто съедет, а кто и нет, – не унимался все тот же старик. – Вот Савельич толкует – никуда не скринется.
– Про Савельича решено, – заявила Дарья Васильевна. – Оставляем на месте. Авось в одиночку–то его избу половодьем снесет, уплывет, что Ной в ковчеге, в лесные трущобы. Лапу ему сосать там с медведями сподручней, чем с нами, с людьми, работать.
– Савельича не замай! – крикнул сам Савельич. – Савельич до прокурора дойдет, до правительства и партии за издевку над старым человеком. Не имеете права! В конституции что записано! Обеспеченная старость! Изгаляетесь – к медведям!.. Мне медведь не кум и не свояк.
– А взревел, что медвежий сродственник. На–ка, выпей лучше! – Карп Гурьевич налил ему в стакан. – Да не порти жизнь людям.
Пили, ели, гудение стояло в зале от застольного собеседования, каждый старался что–то объяснить и втолковать соседу. Все, конечно, были правы.
Лаврентьев сидел между Дарьей Васильевной и Елизаветой Степановной. Они ухаживали за ним, подкладывали куски на тарелку; Илья Носов, чуть не ложась животом в блюдо с винегретом, тянулся через стол, подливая вина в его стакан. Ни пить, ни есть не хотелось. На противоположном конце стола Георгий Трофимович и Катя Пронина, новый врач Воскресенского, развлекали Клавдию, и, кажется, небезуспешно, – у Клавдии на лице появилась улыбка, что бывало не так часто. Лаврентьев, во всяком случае, Клавдиной улыбки, пожалуй, еще и не видал. Улыбка делала ее совсем привлекательной. Лаврентьев еще от матери слыхивал, что хорошего человека улыбка красит, скверного безобразит. Клавдию она красила, явно красила. Куда только и девалась гордячка с холодным взглядом… Он видел перед собой милую, молодую и жизнерадостную женщину. К сожалению, такой она была не для него. Он надеялся, что после случая в заречье все переменится. Ничто не переменилось. Клавдия вернулась из больницы домой и снова избегала встреч, снова стала бесконечно далекой. Будто и не нес он ее на руках, как девочку, будто и не прижималась она горячей щекой к его плечу.
Чужая душа – потемки. В потемках Клавдиной души соседствовали противоречивые чувства. Клавдия не могла забыть те неожиданно встревожившие ее минуты, когда Лаврентьев держал ее на руках. Во всем теле как бы еще отдавался, не умолкая, тяжелый стук его сердца. Она хотела бы пойти навстречу этому человеку, но не могла: больше всего иного боялась взгляда на себя сверху вниз. А как иначе может смотреть Лаврентьев? Он же выше ее во всех отношениях, выше и сильней. Это Клавдия вынуждена была признать против своей воли, против желания. Одно такое признание само по себе заставляло ее избегать Лаврентьева и думать о нем враждебно. Никто над ней не верховодил и не будет верховодить. Верховодить должна она, одна она.
Люди сильных характеров трудно сходятся.
За окнами стемнело, зажглись электрические лампы. Их было лишь три под потолком, но, яркие, сильные, они не только вполне заменяли те пятнадцать или двадцать «молний», какие в феврале развешивал на потолочных крюках Антон Иванович, но и в несколько раз превосходили их по яркости и мощи света. В зале не осталось ни одного сумеречного уголка. Столы убрали, начались танцы. Свет вздрагивал, лампы мигали и по временам гасли. На это никто, кроме Антона Ивановича, не обращал внимания. Веселились. Антон Иванович впервые после операции кишок выпил стопочку – за здоровье Асиных комсомолок, и с непривычки слегка осоловел.
– Павлуша, – поманил он пальцем Павла Дремова. – Ты начальник электричества. Чего оно мигает? Поди–ка, брат, на станцию, удостоверься.
Павел танцевал с Асей и вел с нею страшно важный и совершенно безотлагательный разговор.
– Чего ходить? – отмахнулся он. – Регулировка автоматическая. Заправил на всю ночь. А мигает? Ветер же на улице, провода схлестывает.
– Ну, гляди, брат! Чтоб без осечки! Вздрючим, ежели что. Понимаешь, какова задача?
– Понимаю, понимаю. – Павел оглядывался. Асю уже подхватил шофер Колька Жуков. Черти бы его съели, левача.
Илья Носов, покинув школу, тихо брел по селу. Он свое съел и выпил; в смысле выпивки и чужого, пожалуй, прихватил. Делать ему в школе было уже нечего. Ну, прошел по кругу разик–два, до коих же пор на каблуках вертеться. Не молоденький – возле пятидесяти возраст. Его дело бобыльское и неприкаянное. «Только в смерти ресница густая не блеснет безнадежной слезой», – себе под нос гудел он песенку, слова которой лет двадцать назад вычитал в нотах Ирины Аркадьевны, а мотив, не зная черных секретных значков, подобрал сам – жалостный, душу скребущий мотив. Трижды в своей жизни красавец цыганский сын имел намерение жениться, и каждый раз не получалось у него. От планиды такой тишком, в сильных дозах, потреблял спиртное. Запрется в избе, один на один с полупустой бутылкой останется и пойдет тянуть: «Спи спокойно, моя дорогая, только в смерти желанный покой». Кокетничал со смертью, а сам и думать о ней не думал, – жизнь любил всей душой. Протрезвеет наутро – пашет, косит, молодых коней объезжает, скачет на них через изгороди, что дикий человек, – кочевая кровь в жилах бродит, дает себя знать. Помоложе был – на охоте пропадал, зайцев носил десятками, раздавал соседям; лисами обвесится, с медведями врукопашную схватывался – с одним ножом в руках. Обдирали его, мяли, кости вредили, – все заживало, как на волке, проходило бесследно.
Да, жизнь Илья Носов любил, а она его не очень. Заглядываться девки, конечно, заглядывались; позже вдовицы дарили вниманием, но и тем и другим он был, видать, что портрет – постреляют глазами, повертятся около, и точка. Замуж ни одна не согласилась выйти. Какая сила отпугивала их? Не тени ли отцов и дедов носовских, конокрадов, поножовщиков, в огне кончавших жизнь да на каторге? Неужто об этом помнили и этим тревожились? А может, просто диких глаз его пугались, когда объяснялся в душевных чувствах.
«Только в смерти ресница густая…» – бубнил он, покачиваясь шел неизвестно куда, навстречу ветру и дождю, мелкому, как пыль. Он думал, что отворяет дверь конюшни, а увидел перед собой внутренность бревенчатой избушки, которую в колхозе называли гордым именем электростанции. Увидел – и хмель с него сдуло: двигатель сорвался с места, стоял вкось от угла к углу избенки, и не стоял, а при каждом ударе поршня полз то вправо, то влево. Оттого и свет мигал.
– Эй, люди! – гаркнул Носов, выскочив на улицу. Ночь шумела ветром в ответ.
Кинулся обратно. На полу лежал ржавый погнутый лом, каким зимой лед колют на реке. Схватил его и, подсовывая под сосновые брусья, на которых был смонтирован двигатель, стал ворочать тяжелую махину.
– Говорено им было, – бормотал он, – на бетонный фундамент ставить. «Временно, временно!» Скоб понабили, радуются. А что скобы? Тьфу!
Силища огромная, – одолел, всадил лом в щель пола, с натугой держал двигатель на месте. Но только отпустит руку, он опять ползет, – и лом гнется, и брусья трещат. Лягнул дверь ногой, оставил распахнутой.
– Народ! – закричал. – Пляшете, ни дьявола лысого не знаете. Сюда, говорю! Сюда!
Ему становилось трудно единоборствовать с машиной, толчки ее рвали руки в суставах.
– Чего ты кричишь, дядя Илья? – В дверях стояла Марьянка в черной шали поверх пальто – от дождя накинула. Модница бегала домой переменить туфли. Такие фасонистые, на высоченных каблуках надела поначалу, что пальцы болью зашлись.
– Авария, гляди. Сорвало. Беги живо!.. Постой хотя. Не бегай. Подержи чуток, одну минутку. Вот за это… здесь… выше берись, легче будет.
Испуганная Марьянка послушно ухватилась за лом, где указывал Носов, ее сразу потянуло на двигатель. Она уперлась ногами в пол, напряглась вся. Носов же поднял топор и принялся обухом заколачивать вывернутые скобы. С каждой забитой скобой Марьянке становилось легче держать лом.
В полчаса все было закончено.
– Упарился. – Носов отшвырнул топор и сел прямо на пол, прислонясь к стене. – Передохни. Тоже поди замаялась.
– Побегу, дядя Илья.
– Неужто не напрыгалась?
– Антон искать будет.
– Не будет, в углу дремлет. И что это ты так думаешь – искать? Часа муж без женки не проживет, получается. Я полвека живу один – ничего, не скучаю.
– Кто же тебе, дядя Илья, не велел жениться?
– Эх, ты – не велел! Умом, Марьянушка, не вышла. Скоро судишь.
– Извините, если так. – Она повернулась к двери и попала прямо в объятия к Лаврентьеву.
– Что за посиделки? – спросил он.
Лаврентьев шел домой и, услышав голоса, заглянул на электростанцию. Удивился такому обществу: Носов и Марьяна.
– Не посиделки, а героический подвиг, – ответил, не вставая, Носов. – Двигатель сорвало, – ставили на место. Седай рядом, Петр Дементьевич. Тоже, гляжу, на танцы не горазд.
– Да разошлись все, одна молодежь осталась.
– И Антон Иванович ушел? – забеспокоилась Марьяна.
– Ушел.
– Ой, побегу! – В темноте за дверью метнулась и исчезла черная шаль с кистями.
– Покурим, Дементьич. – Носов подвинулся у стены. – Посиди возле.
Он принялся длинно и мрачно рассказывать историю своей неудачной любви к какой–то Варьке, которая в конце концов наплевала ему в душу. И, чтобы показать, как это было сделано, зло и досадливо сплюнул прямо на двигатель. Потом подобрал с полу ржавую гайку и так же зло швырнул ее за порог. В дверь тотчас ворвался Антон Иванович, мокрый, без шапки.
– Илья! Что делаешь–то, что делаешь! Ты… ты!.. – Антон Иванович зашелся, не находя слова. Лаврентьев еще никогда не видел председателя в таком расстройстве.
– А что ты взыграл? – обиделся Носов и встал с пола. – Чего лаешься? – огрызнулся он, хотя Антон Иванович в своем расстройстве не сказал ему ни единого бранного слова.
– Марьянка… Беременная баба… Ломы, ворочать заставил!
– Эх, мать пречистая богородица! – Носов полез под шапку пятерней. – Знато б было… Не акушерка же я, Антон.
Антон Иванович неистовствовал и горевал вслух. То, что Марьянка забеременела, было для него великой радостью. Он до этого сокрушался: «Ожирела ты, Марьянушка, расплылась, бесплодная стала. Беда какая!» Ему хотелось сына, непременно сына. Дома он то и дело обнимал теперь Марьянку, целовал в плечо, в шею, твердил одно и то же: «Вот человек родится – и знать не будет, какое такое было село Воскресенское. Ни жаб в подпольях не увидит, ни половодья, ни гнилых стен. Ему и в метриках запишут: место рождения – поселок Ленинский. Чуешь, дуреха? До чего счастливый человек в тебе сидит!»
– Беда, беда будет, – ты, Илья, ты один виноватый, – кричал он. – Никогда не прощу. Последний враг!..
– Антон Иванович, поспокойней, – сказал, поднимаясь, Лаврентьев. – Все обойдется. Марьяна Кузьминишна не из слабеньких. Носов сейчас запряжет тележку – и к врачихе. Иди домой, иди. Простудишься.
2
Приехал Карабанов. Был озабочен.
Стояла та пора, когда по утрам каменеет почва, когда в дорожных колеях иней и ледок, когда можно встать однажды с рассветом и увидеть, что уже зима на дворе. Время свершило свой круг. В такую пору год назад Лаврентьев бродил по колхозным угодьям и службам и мучил себя мыслью, где же и каково его место среди новых людей, способен ли он принести им какую–либо пользу, – они без него, казалось, прекрасно обходились.
Но год миновал, и без агронома в колхозе теперь ничего серьезного не делалось. И даже Карабанов, секретарь райкома партии, приехал в Воскресенское именно из–за того дела, которое затеял он, Лаврентьев.
Карабанов собрал колхозный актив в правлении. Был приглашен сюда и Георгий Трофимович. Здесь под нажимом Лаврентьева Антон Иванович все–таки произвел за лето необходимые изменения. Отгородили комнатушки для счетовода и для председательского кабинета – в три шага длиной каждая, помещение для заседаний оклеили свежими обоями, поставили новый стол, стулья вместо прежних скамеек и лавок, выкрасили пол, окна, двери и сделали крыльцо. Кто–то принес на подержание большой фикус, и в бывшем свинушнике, как правленческую избу называл в свое время Антон Иванович, стало приятно посидеть.
– Товарищи! – Карабанов окинул долгим испытующим взглядом собравшихся, все знакомые ему лица. – Вчера со мной разговаривал секретарь областного комитета партии. В самый кратчайший срок мы должны с вами подготовить для облисполкома детально и солидно обоснованный материал о том, как, с нашей точки зрения, должна быть решена проблема осушки и коренного окультуривания воскресенских земель. Дело, конечно, ставится шире, оно, не сомневаюсь, коснется всего Междуречья, но ваш материал ляжет в основу дальнейших разработок. Настало время основательно решать задачу поднятия урожайности наших полей. Иначе – здешние колхозы вечно будут бедствовать и жить на голодном пайке. Полумерами не обойтись.
Лаврентьев слушал, и его охватывало волнение.
Партия – сначала через колхозную партийную организацию, дальше через райком, а вот уже и через обком – услышала голос одного из своих коммунистов, увидела его усилия, его готовность к решительному переустройству природных условий хотя бы на небольшом клочке родной земли и сказала: надо поддержать, взять задуманное дело в большевистские руки. Коммунист, которого услышала партия, – это он, Лаврентьев; он вырастал в собственных глазах, ощущал в себе такой прилив энергии, какого, пожалуй, у него еще никогда не бывало, даже в дни самых горячих сражений. Его услышала партия! Значит, он поступал и мыслил правильно, значит, он не зря, не напрасно носил в кармане партийный билет; а еще все это значит, что впереди громадная, захватывающая работа. Так построена партия большевиков, так построено Советское государство: инициатива идет и сверху и снизу; вверху всегда подхватят, поддержат все ценное, дельное, идущее снизу, и тогда оно становится общим делом партии, общим делом государства. Тот, кто сидит в своей норе, ждет только указаний, указаний и указаний, – если разобраться, безусловно лишний в нашей стране человек. Теперь этот обратный ход нетрудно предугадать: начатое в Воскресенском приобретет вверху силу плана, и партия потребует от Карабанова и Лаврентьева, чтобы план был выполнен. Много придется потратить сил, ума, энергии, времени, куда больше, чем тратится сейчас. Может быть, поэтому премудрые люди типа Серошевского так тихо и живут, чтобы текли дни за днями без лишних хлопот, по заведенному распорядку. Начнешь что–нибудь новое – с тебя же и потребуют продолжить и закончить его.
Лаврентьев думал иначе, чем Серошевский. Вся радость жизни, казалось ему, была заключена в том, чтобы новый день приносил с собой новое, пусть трудное, едва одолимое, но лишь бы новое. Жизнь – это развитие, движение вперед. Отсиживаться в норе, отсчитывать дни, идущие без волнений, – прозябание. Зачем тогда было родиться человеком?
– План работ, – говорил Карабанов, – составят потом специалисты. Мы только расскажем о наших требованиях, о проведенных нами исследованиях и изысканиях, о наших предположениях и той доле труда, которую мы можем внести и внесем в решение проблемы Междуречья. Кто хочет взять слово?
Выступил Георгий Трофимович. В правлении стоял мягкий сумрак осеннего дня, и геолог снял свои желтые очки; то на Карабанова, то на Дарью Васильевну или на Лаврентьева с Антоном Ивановичем переводил он взгляд серых, щурившихся глаз, – глаз, которые видели и систему каналов в Фархадской долине, и Большой каскад Севана, и подземные протоки Невинномысской и Маныча, и множество иных сооружений, воздвигнутых людьми во имя расцвета советских земель. Глаза эти видели сквозь летящее время, вероятно, и те каналы, которые изрежут болотистую низменность меж Кудесной и Лопатью. Он, пока Лаврентьев был занят уборкой хлебов, подъемом зяби, обмолотом, много поработал и имел ясное представление о водном режиме Междуречья. У него были намечены примерные трассы каналов, места расположения плотин и водосбросов, вычерчены планы и схемы, – их передавали, из рук в руки, разглядывали, шептались над ними.
За Георгием Трофимовичем выступил Лаврентьев, затем взяла слово Дарья Васильевна. Они говорили о том, как им представляется организация будущих работ.
– Все понятно, – подвел итог Карабанов. – Сроку у нас два дня, за эти два дня надо составить подробный толковый документ. Мы его рассмотрим на райисполкоме, придадим ему законную силу и отошлем в область. Приступим, товарищи, к делу. Где отчет почвенной экспедиции?
– Никита Андреевич! – Все говорили сидя. Антон Иванович встал, в глазах его была решимость. – Водная проблема – еще не все, извините. А село? Будем мы его переносить или нет?
– Как со средствами?
– Найдем средства. Годовой отчет подбивается. Подходящие средства. Силы найдем, все найдем. – Антон Иванович разгорячился. – Никакого интереса не вижу у районных организаций. Не можем мы бедовать в гнилой ямине. Сами говорите: культуру полей будем подымать. Значит, специалистов понадобится разных немало. Где они будут жить у нас? Да они сбегут от таких условий! Свои – и те разбегаются в города. Если вы не решите вопрос, в Москву тогда писать буду. Нам не нянька нужна, не бутылка с соской, нам скажите прямо – правильная затея или нет? Если правильная – засучиваем рукава, скидаем пиджаки, за топоры беремся. Если нет…
– Опять скидаем пиджаки, и опять топоры в руки? – Карабанов рассмеялся. – Интерес, Антон Иванович, у районных организаций есть. Но мне кажется, вопрос о новом селе будет решаться в общем комплексе междуреченской проблемы. Я не против, давай заодно вынесем и его на исполком. Благословим, подумаем о лесе, о материалах. Одних засученных рукавов ведь мало. Так где же отчет почвенной экспедиции? Давайте его сюда, Георгий Трофимович. Возьмем из него мысли для констатирующей части, для преамбулы, как говорят дипломаты.
На заседание президиума райисполкома явились все – Антон Иванович, Лаврентьев, Дарья Васильевна и Георгий Трофимович. Видя умоляющий взгляд Кати, которая провожала мужа как в дальнюю экспедицию – повязывала ему шарф на шею, совала в карманы носовые платки и бутерброды, – Антон Иванович заявил: «Товарищ геолог в кабинку с шофером, мы – в кузове»; Втроем уселись за кабинку на сенник, ехали молча; Лаврентьев держал на коленях пакет, похожий на стопку книг, завернутых в газету.
О гидросистеме докладывал исполкому Лаврентьев, содоклады сделали Георгий Трофимович с Антоном Ивановичем. Антон Иванович ратовал за новый поселок. В колхозе он говорил только о топорах, тут развернулся, потребовал, назвав цифры, множество бревен и досок, стекла, гвоздей, кирпича, извести, цемента. Районный инженер–строитель только ахал при каждой новой цифре.
– Лесу дадим, – бросил реплику председатель исполкома Громов. – Кругляку. Доски сами пилите. Устраивайтесь как–нибудь. А то вы этак весь район на ваш колхоз работать заставите.
Лаврентьев наблюдал за главным агрономом. После заседания, закончившегося выговором, он с ним не встречался, получал по почте его агротехнические директивы на папиросной бумаге, выслушивал устные распоряжения, передаваемые через специалистов отдела сельского хозяйства, которые приезжали в колхоз, но сам к Серошевскому, бывая в городе, нё заходил и даже по телефону не разговаривал.