355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Всеволод Кочетов » Избранные произведения в трех томах. Том 1 » Текст книги (страница 25)
Избранные произведения в трех томах. Том 1
  • Текст добавлен: 18 апреля 2017, 03:30

Текст книги "Избранные произведения в трех томах. Том 1"


Автор книги: Всеволод Кочетов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 25 (всего у книги 39 страниц)

– А вопросы у меня были серьезные. Думал, посоветуюсь с опытным специалистом. Нетерпимое ведь, Никита Андреевич, положение в Воскресенском. Много труда колхозников уходит впустую из–за ежегодных вымочек. Ведь из–за этого колхоз топчется на месте сколько лет.

– И главное – механизация ограничивается, – сказал Карабанов. – Во время весновспашки добрая треть воскресенских полей не поддается тракторной обработке. А разве мыслимо в наши дни сельское хозяйство без механизации! Это же наше будущее, это же один из важнейших рычагов к повышению продуктивности колхозного производства, следовательно, и к стиранию граней, между городом и деревней. Мы, в районе, давно думаем над проблемой Воскресенского. Кое–что сделать, конечно, удалось. Сегодняшнее положение не сравнишь с тем, что было лет десять – пятнадцать назад. Открытые канавы, обильное известкование помогли поднять урожайность. Но этого мало, мало! Ты вот ратуешь, Петр Дементьевич, за гончарные трубы. Они, видимо, тоже пригодятся. Только прежде понадобятся, мне кажется, некие более коренные меры. Не одно Воскресенское страдает от вымочек и закисления почв – большая группа соседних с ним колхозов. Нужно решительное переустройство нашей природы, – как на юге, в засушливых местах. Что для этого делать – пока не знаю. Давай вместе думать. Пусть все воскресенцы думают.

Рассвет застал их спящими тесно друг возле друга, спина к спине. В ногах едва теплился костерок, пригревал подошвы.

Часам к девяти добрались до села. Там, как и предполагал Карабанов, был полный переполох, готовились розыски. Карабанов успокоил Антона Ивановича с Дарьей Васильевной и сразу же уехал. Рвался в райком, – не был там неделю с лишним.

Лаврентьев пошел домой сушить сапоги, переодеваться, может быть и вздремнуть: измотался за сутки – отвык от походных условий. Голова была переполнена мыслями, – расшевелил их, переворошил Карабанов.

Дома заметил непорядок. Он уже давно перетаскал к себе от Елизаветы Степановны библиотечку Кудрявцева. Книги – свои и кудрявцевские – аккуратными стопками лежали всегда на простеньком письменном столике, сделанном Карпом Гурьевичем. Сейчас привычные глазу стопки были порушены. Видимо, когда он бегал за ружьем, Карабанов искал тут себе занятие.

Принялся наводить порядок на столе, вновь перелистывал книги, тетради, записи. В одной из тетрадей увидел не замеченные прежде слова, выведенные округлым почерком незнакомого ему Кудрявцева. Кудрявцев писал: «Найти литературу – как решалась Полесская проблема. Это очень важно».

– Полесская проблема? – вполголоса спросил себя Лаврентьев. – Почему это важно? И что такое Полесская проблема?

ЧАСТЬ ВТОРАЯ ГЛАВА ПЕРВАЯ
1

Утром на реке ударило будто из пушки.

– Началось! Пошла–поехала… – Оставив топор в полене, которое он колол у себя под навесом, Савельич перекрестился на зеленый заречный куполок.

Мимо ворот с шумом и гамом мчались ребятишки, спешили женщины, мужчины – все держали путь к реке. Весенняя артиллерия продолжала грохотать. Лопался лед.

Солнце и теплые ветры объединили свои усилия и третий день, превращая в стремительные потоки, гнали снег из лесов и с полей; со всех сторон мчались эти потоки к Лопати. Лед сначала исчез под мутными водами, потом вспучился на середине зеленой грядой и вот загрохотал, – синими молниями исчерчивали его длинные трещины.

Не было года, чтобы воскресенцы не сбегались на берег посмотреть на то, как их Лопать освобождается от зимней спячки, как изломанные льды приходят в движение – вначале медленное, еле заметное, затем бурное, шумное. Льдины дробятся, лезут одна на другую, встают дыбом, запрокидываются, выпирают на пологие берега и, точно плуги, режут ракитовые кусты.

На эту извечную работу природы можно смотреть долгими часами. Засмотрелся на нее и Лаврентьев. Расстегнув пальто, он сидел на перевернутом челне и раздумывал.

На днях запустили движок, на столбе возле скотного двора зажглась первая лампочка, первый в селе Воскресенском электрический фонарь. Знаменательное событие. Возле столба, когда стемнело, был торжественный митинг. Воскресенцы не любили длинных речей и очень строго относились к выбору докладчиков. Они боялись таких, которые любой разговор, даже о самом пустяковом деле, начинали от Адама и Евы. «Не тяни! Сами грамотные. Давай суть!» – кричали они любителю поболтать. Пуск движка, первый фонарь – не пустяковое, конечно, дело. Тем более нельзя топить значение этого дела в пустопорожней болтовне. Поручили сказать мудрое слово Анохину.

– Товарищи женщины! Товарищи мужчины! – громыхнул он могучим басом, взобравшись на отпряженную телегу. – Что имеем, глядите! Электричество! Вь как сияет!.. – Все подняли лица к двухсотсвечовой лампочке, вокруг которой вились весенние мошки. – Что нам сказал, уходя от нас, Владимир Ильич? – продолжал Анохин. – Что коммунизм – это советская власть плюс электрификация. Такой завет дал народу. Советская власть, товарищи женщины и мужчины, у нас давно, а плюса–то все не было и не было. Теперь он перед вами. Плюсишко, понятно, невелик, мелковат, скажем прямо. Но ведь это начало, граждане дорогие! Ведь подумать только: в Воскресенском, в лесной, болотной дыре, зажегся плюс коммунизма, а? О чем мы читали? На Урале сплошная электрификация, под Москвой – тоже, в центральных областях, на Украине, в Сибири… Читали и думали: там так и полагается, там передовики, миллионеры. А мы что? Мы медведи. Выходит, что и медведям свет положен в наше время, пришло оно, шевели мозгой. Главный вывод, граждане: если у нас электричество – значит, не только передовики – все крестьянство на крепких ногах стоит, и пойдет и пойдет оно, теперь его не остановишь!..

На митинге же, приравняв его в юридических правах к общему собранию, вынесли решение, которое состояло из трех пунктов. Первый пункт: выразить благодарность Карпу Гурьевичу, как инициатору и вообще заводиле электрификационных дел, и Павлу Дремову, возглавившему ремонт движка. Второй пункт: пока учится в техникуме Василий Белоглазов, назначить в колхозе главным по электричеству Павла Дремова. И третий: коли не за горами лето и длинные дни, то не распылять силы и средства на освещение жилых домов, – электрифицировать пока лишь подачу воды на скотный двор, чтобы поскорее установить там автопоилки, и дать свет в школу, для клубных мероприятий; еще оборудовать три фонаря на улицах. Для чего эти фонари на летнее время, пояснять не стали. И так понятно, для чего: пусть, мол, проезжие видят – в Воскресенском по–культурному живут.

Антон Иванович стал записывать это решение в блокноте, положив блокнот на грядку телеги, с которой только что выступал Анохин, а на место Анохина уже лез Дремов.

– Я извиняюсь, товарищи, – сказал Павел. – Раз такое дело – монтерствуй, заведуй, – спасибо вам за это. Оправдаю. По специальности – оно не то что… По специальности… Да ладно, в общем, – докажу… – И спрыгнул наземь.

У Павла выходило так: все, что не связано с пахотой, возкой на подводах, с полевыми работами, – все – по специальности.

Представив себе круглое, курносое лицо Дремова в густых веснушках, из–за которых двадцатишестилетний человек казался безусым парнем, Лаврентьев подумал: вот один из миллионов молодых колхозников, которые всей душой, всем своим сознанием стремятся к новому, для которых в тягость становится ходьба за плугом и бороной, возка навоза на розвальнях, косьба ручной косой. И не потому, что работа физически тяжела, вовсе нет, – ремонтируя движок, Павел сутками не выходил из фургончика, работал куда напряженней, чем на возке навоза, – а потому что формы этой работы для молодежи устарели, слишком убогими выглядят они на фоне того прогресса, какой существует в промышленности. Молодежь готова в штыки идти за механизацию: за комбайны, электроплуги, электромолотьбу, за конвейеры в коровниках – за все новое. Таков закон культурного роста. Придет день, и недолго его ждать осталось, когда не только городской рабочий будет легко разбираться в сельскохозяйственных механизмах, но и сельский механизатор, попав на завод, быстро вникнет в станочную премудрость. Процесс стирания граней между городом и деревней развивается в нарастающих темпах – вот как этот ход льда на реке. Час назад льдины едва шевелились, сейчас уже двинулись, пошли по течению: завтра они будут мчаться на стремнине, обгоняя друг друга…

Назавтра льдины мчались не только по речной стремнине. Они лезли в улицы Воскресенского. Река вздулась, вышла из берегов, заливала огороды, погреба; в течение трех дней она достигла каменных лабазов, устремилась к амбулатории и больнице, и только в пяти шагах от больничного крыльца выбилась из сил. Бескрайнее море зеркально сверкало перед селом до заречного леса, по пояс в этом море стояло и само Воскресенское. Ручей в овраге, такой ленивый летом и осенью, мертвый зимой, теперь вспух, ревел, клокотал, он слился с Лопатью воедино, был как бы рекой в океане. Его течение тараном врывалось в Лопать, несло с собой коряжистые ольхи, копны сена, мусор и грязь из болотистых далей. Каждый год половодье захлестывает село, и тогда надо перетаскивать из подпольев картошку на чердаки, угонять скот за околицу, в открытое поле, и подпирать стены домов бревнами, чтобы не снесло водой. Начинается шумная, беспокойная пора, страшная и в то же время немножко веселая, бесшабашная. По улицам ездят на лодках, на плотах, догоняют уплывшие курятники и ворота, которые, если не догонишь, ищи потом верстах в десяти, в пятнадцати вниз по течению выброшенными на илистый берег.

– Эй, тетка Настя! – кричит кто–нибудь с лодки, проплывая мимо колыхающейся под напором волн избы. – Жива?

– Жива. – Тетка Настя распахивает оконце, добравшись до него по табуреткам. – Толку что! Размокла. Из–под печки жабы лезут.

– Соли их в капусте. Заграничный деликатес!

На крышах сидят ребятишки, свистят, размахивают штанами, надетыми на палки, – гоняют голубей. Шальной наездник скачет по улице – конь по брюхо в воде, вздымает веера брызг.

– Вот, Дементьич, какая стихия! – Антон Иванович ловко орудовал кормовым веслом, направляя челн из улицы в улицу. – Ты мне толкуешь: строй новое правление, гостиницу, то да се. На кой их тут строить?! В девятьсот восьмом году – слыхал? – была такая штука – полсела смыло. Год на год не приходится. Настроишь, а оно возьмет и грянет…

– Кто–то ненормальный придумал. тут село ставить, – удивлялся Лаврентьев.

– Ненормальный, нормальный – не суди. А где его ставить было? Справа помещик, слева помещик. Земля ихняя. Куда сунули мужиков, там и строй. Таких сел в России – не одно наше. Я уж и в книгах про это читал, со стариками беседовал. Имею, Дементьич, думку… Большую думку. Проболтался о ней прошлым годом Серошевскому, разговорились как–то по душам. А он мне; «Манилов вы, товарищ Сурков. Форменный Манилов. Маниловщиной занимаетесь. Слыхали – у Гоголя?» Я после сходил к директорше Нине Владимировне, взял эту книжку, почитал. Какая же маниловщина? Манилов чего хотел? Мост чтобы выстроить, купцов на нем посадить с квасом и самоварами. Это верно – сивый, бред. В общем, с тех пор молчу, никому ни слова. От тебя, Дементьич, таиться не буду, поедем – все покажу и расскажу.

Они причалили к крыльцу председателева дома, вошли в горницу, под полом которой лопотала вода.

– Вот весь полный–подробный план. – Антон Иванович развернул трубку александрийской бумаги, расстелил бумагу на столе.

Лаврентьев увидел старательно вычерченный и раскрашенный цветными карандашами план поселка. Он читал надписи: «правление», «детские ясли», «молокозавод», «лесопилка», «жилые дома», «пруд», «сады», «площадь». От центра поселка улицы расходились радиально, пятиконечной звездой. Выглядел этот чертеж довольно красиво и, видимо, потребовал много труда, кропотливого, непривычного для рук колхозного председателя. Лаврентьев понял теперь: Антон Иванович задумал перенести село на место бывшей помещичьей усадьбы, по–новому распланировать его, благоустроить. Нет, это не было маниловщиной. Но как и когда возможно будет осуществить такие крупные работы? И осуществимы ли они вообще?

– Думал над этим, много думал, – сказал Антон Иванович. – До копейки все подсчитал, до бревна, до кирпичика.

– Сколько же надо средств?

– Миллион!

– Миллион?!

– Да ты не пугайся, Петр Дементьевич. – Антон Иванович взял листок бумаги и карандаш. – Это как понимать – миллион? На стройку меньше уйдет. Рабочая–то сила в основном своя, лес как–нибудь в кредит возьмем, и все такое. Миллион – это колхозу получить за год, вот как. Чтобы и на трудодни раздать, и всякие текущие нужды покрыть, машин еще приобрести, и так далее. Вот спрашиваю – можем мы миллиона добиться?

– В прошлом году что – шестьсот семьдесят тысяч получили?

– Так точно. А на этот запланировано семьсот девяносто пять.

– Превысить, значит, плановую цифру надо на двести пять тысяч. Как будто бы и не так много.

– А возьми превысь ее!.. – Антон Иванович складывал на бумаге арифметический столбик. – Вот если бы Клавдия поднажала да выдала нам не двести, а триста или хотя бы двести пятьдесят тысяч… Эх, зря ее обидели! Мутить воду начнет и плана не выполнит, не то что… С характером баба. Ну, ладно, допустим – она двести пятьдесят. Пчеловоды бы тоже четверть миллиончика. Глядишь, животноводство, полеводы, огородники – и набежало бы, а, Петр Дементьевич? Будь ты мне другом–человеком. Давай вытянем Воскресенское из ямы! Крест на этом овраге поставим. Ведь ты пойми: бежит народ из деревни, мужиков все меньше да меньше остается, парней вовсе пять штук.

– Это совсем не потому, что село в болоте стоит, – ответил в раздумье Лаврентьев. – Уж больно на трудодни мало получается. Необеспеченная жизнь. Поля в болоте – это хуже всего.

– Ну, может, и так, конечно, я не спорю. А факт есть факт: городская жизнь каждого тянет, – настаивал на своем Антон Иванович. – Как посмотришь в газетах, в журналах, какие в городах жилища строятся, и в затылок пятерней полезешь. Кому охота в грязи, в болотине прозябать! Я тебе и название новое скажу. Не село, не деревня – поселок. Селу каюк. Поселок! Ленинский. Как?

– Загадку ты мне задал, Антон Иванович. Подумать надо. С Дарьей Васильевной подумать, с народом. За такое дело тяп–ляп не возьмешься. Слишком большое дело.

– Дарья за него обеими руками ухватится, – с уверенностью сказал Антон Иванович. – А народ… Доказать ему надо. Такова задача. Чего не доказать! – Он взглянул в окно на разливанное море, на затопленные избы, бани, коровники, на всплывшие плетни и заборы. – Вот оно, доказательство. И Дарье скажем и народу, только прежде ты сам–один помозгуй, вот тебе чертеж этот, вот цифирки мои, посиди дома на досуге. Если согласишься со мной – значит, прав я, значит, выйдет дело. А не согласишься, тогда… тогда… Тогда все равно от него не отступлюсь! – Антон Иванович стукнул кулаком по столу.

Он свернул свои бумаги в трубку, сунул их Лаврентьеву под мышку и отвез его на челне до суши.

– Помозгуй, – еще раз сказал на прощанье.

Лаврентьев месил вязкую грязь сапогами, оскользался, балансировал руками, чуть было не выпустил сверток под ноги. Проклинал и дорогу, и распутицу, и то место, в какое горькая крестьянская судьбина загнала воскресенцев. В самом деле, тысячи сел и деревень старой России возникали совсем не там, где бы их следовало строить. Помещичьи усадьбы раскидывались на живописных крутых берегах рек, на холмах – видные отовсюду, горделивые, благополучные. Мужик вынужден был селиться где повелят, где оставят клок земли под хату. И селился он в оврагах, в мочажинах, в гиблых местах, комариных, лягушечьих, нездоровых. Хорошая мысль пришла в голову Антону Ивановичу – исправить историческую несправедливость. Умный он, этот человек с мечтой. Правильно сказал о нем Карабанов. Вот, кстати, рассказать бы Карабанову о плане воскресенского председателя. Как секретарь райкома отнесется?

Позади Лаврентьева зацокали по грязи конские копыта. «Дементьевич!» – услышал он и посторонился. Скакал Илья Носов.

– Хватит тебе пешочком топать. Весна начинается. Правление постановило транспортом снабдить агронома. – Носов спрыгнул с коня. – Люблю эту скотинку. Щекотливая, но веселая. Верхами–то умеешь?

– Артиллерийский офицер обязан уметь, хотя конская тяга и заменена в артиллерии моторной, – ответил удивленный, обрадованный и растроганный вниманием колхоза Лаврентьев. – Это Звездочка?

– Она. Холеная. Берегу ее.

Лошадка стригла ушами, смотрела на Лаврентьева недоверчиво. Была она красивой, редкой масти – игреневой. Золотистая, со светлой, белой в прожелти, гривой и таким же хвостом. Тонкие, стройные ноги в белых чулках, нервно выгнутая шея, маленькая точеная голова.

– Хороша! – оценил Лаврентьев.

– Ну! Скажешь! Никому бы не отдал, только тебе. За геройство. Седло, гляди, какое нашел – чистая кожа. А стремена – медь, ребята кирпичом нажварили. Катайся, товарищ Лаврентьев, будь здоров.

– Как – катайся? До дому, допустим, доеду – куда ее деть?

– Подвяжи поводья, отпусти. Сама найдет дорогу на конюшню. Умная. А утром тебе ее из ребятишек кто пригонять будет. Вся недолга. У нас так.

«У кого – у нас?» – подумал Лаврентьев, вскакивая в седло и придерживая шарахнувшуюся Звездочку. Вспомнился рассказ Карпа Гурьевича о старшем конюхе. Недаром конюх имел такую внешность: был он цыганского рода.

Еще задолго до нынешнего века в. Воскресенское пришел хромой цыган, – отбился из–за неладов каких–то от табора, стал проситься в работники к воскресенским кулакам. Никто не брал: конокрад ты, мол, и жулик; поди и ногу тебе по лошадиному делу свернули. В конце концов взял его мельник, работником на ветрянку. Хорошо работал цыган, добросовестно, хозяин был им доволен, выделил под жилье хибару при мельнице. Цыган освоился, прижился, стал похаживать на село – мельница–то на отшибе стояла, – и глядь, женился, увел к себе сорокалетнюю вдовицу из трактирных служанок. Жили они, все хорошо шло, дети появились – мальчик и девочка. И вдруг беда. У трактирщика пропала кровная кобыла. Туда–сюда, нет кобылы, как и не бывало. Пошел слух, цыган–де за свое взялся, не выдержал. Ну, а если пошел слух, дело плохо. Народ гудит, трактирщик масла в огонь подливает: цыган да цыган, – гляди, мол, мужики, одров своих оберегай. Выставил в пасхальное разгулье три ведра водки, нашептал в уши, взбодрил горлодеров. Двинулись толпой к мельнице – проучить цыгана. А цыган заперся в хибаре, не отворяет, кулаком в окно грозит. Разошлись, понятно, хмельные мужики, развернулись и – как случилось, не поймешь – приперли ставни кольями, дверь тоже заклинили, и сама собой – так потом они следователю в один голос дудели – занялась хибара пламенем. В полчаса только пепел от нее остался, а среди пепла – горелые мертвяки: сам цыган, жена его бессчастная и дочурка трех лет. Мальчонку случай спас, на речке пескарей ловил в то время. Прибежал, головешки увидел, грудью бился о горячие родные камни. Глупый он был, несмышленый, – какой ум, когда человеку семь лет только! Трактирщик взял его в судомойки. Почуял вину и решил облагодетельствовать сирого.

Парнишка рос да рос понемногу. Девки на него заглядываться стали, и как не заглядеться! Голова в смоляных кольцах, брови крылатые, в глазах черти скачут; складный, в плечах широк, а талия осиная. Пляшет – ветер вокруг, у девок подолы вьются. Женился, родители жены в дом его к себе взяли. Бросил трактир, в крестьянское хозяйство впрягся. Тесть с тещей довольны, жена довольна, и он доволен. Никто никогда не рассказывал ему о том, как сгибли его родители; так и жил он в полной уверенности, что случайный пожар их погубил. А тут подошло, забрали его на японскую войну, уехал на Дальний Восток вместе с односельчанином, воскресенским мужиком; тот и поведал товарищу, кочуя по маньчжурским полям и сопкам, о страшной кончине его родителей.

Года через два вернулся цыганов сын с двумя медалями, пожил недельку, на малолетнего своего сынишку, полюбовался, темный ходил, что туча, наточил ножик да и явился пред лицо трактирщика, бывшего своего хозяина. Хозяин уже остарел, в благообразие вошел, выбелился сединой» Как увидел он работничка своего, так и затрясся, – понял все, в ноги пал. Не помогло. Хватил его солдат ножом по горлу от уха и до уха. Что ж, заковали в железо, погнали на каторгу. Пропал человек. Был он наполовину цыган, а сын его, Илья, колхозный этот конюх, еще меньше цыганской крови получил, только четверть, но по внешности да и по характеру вышел цыган цыганом. На войне был отчаянный. Реку Одер первым перемахнул, до рейхстага дошел, заслужил орден и пять медалей. Коней любил смертно. Как бы плохи ни были корма, как бы ни тяжелы полевые работы, кони у Ильи Носова никогда не сдавали в теле. И не только конями он занимался. Всякую работу любил. Покончит дела на конюшне, никто его не зовет, а тянется человек в поле. Пашет там при луне, в сенокос косит, в уборку возы с зерном, с картошкой возит, мешки у молотилки, как цирковой силач, ворочает. Крепкий, выносливый, седина никак его одолеть не может. По височкам жмется, а в кудри заползти – ни–ни.

Лаврентьев рысил на лошадке, оглядывался. Носов все стоял среди дорожной грязи, широко расставив крепкие ноги в сапогах, глядел ему вслед.

2

Утром Звездочку пригнал не мальчишка, как уговаривались. с Носовым, а прискакала на ней младшая Звонкая. Лаврентьев умывался, когда Ася вошла к нему, стуча сапогами.

– Петр Дементьевич, плохо! – Она села на стул и некрасиво, по–бабьи, положила руки на колени. Видел; не следит за собой, расстроена, взволнована.

– Ни от кого в Воскресенском не слыхивал «хорошо», – ответил Лаврентьев, застегивая ворот рубашки. – Всегда только «плохо». В чем дело?

– Озимые преют. Залило. Вот вам!.. – Ася выхватила из кармана пучок бледно–зеленых всходов, бросила их на скатерть. – Корни гниют. С ума сойти; какая мокрая весна!

– Действительно – плохо. – Лаврентьев вертел в руках, рассматривал хворые стебельки. – Это с пшеничного участка?

– Везде так. Спозаранку все поля обошли с Анохиным и с девчатами, в грязи по колено. И на пшенице и на ржи. Одинаково. Хотели подкормку минералкой делать. Разве можно!

– Что же предпринять?

– За этим и пришла. Вы обещали подумать.

– Всю зиму, Асенька, думал. Историческое бедствие вашего села.

– Петр Дементьевич! Мы не имеем права так спокойно рассуждать. Зачем всю осень, как лошади, работали, зачем семена по зернышку отбирали, зачем в кружке учились? Зачем? Чтобы сидеть у разбитого корыта!

– Успокойтесь, Ася.

– На том свете успокоюсь. Здесь спокоя не будет, не будет. Вижу.

– Успокойтесь, еще раз вам говорю. Пошли!

Звездочка терпеливо ждала у крыльца. Лаврентьев подсадил Асю в седло, сам устроился сзади; ехали медленно, чтобы не перетрудить лошадку. Лаврентьев был встревожен, только не хотел показывать Асе свою тревогу, – вот оно, подлинное столкновение с воскресенской действительностью, перед которой не устоял Кудрявцев…

В поле тревога его возросла. По переполненным канавам неслись мутные воды, тонкой пленкой плыли они и через посевы. Не только гончарные – золотые трубы не спасли бы положения.

Асины подружки стояли непривычно, молчаливым, притихшим, грустным табунком, совсем были не похожи на тех безудержных хохотуний из семенного амбара. Не птички, а мокрые курицы.

Лаврентьев спрыгнул в грязь. Долго бродили по полям, и все молчали. Лаврентьев пойдет вправо – и девчата вправо, он налево – и они за ним, остановится – они стоят; нагнется, сорвет листок молодой пшеницы – девчата делают то же. Ему становилось ясным одно: еще три–четыре дня такого купания в холодной весенней воде, и посевы пропали. Вместо тучной нивы, на унылых проплешинах вымочек взрастут сорняки. Надо было хотя бы частично ограничить бедствие. Как – это Лаврентьев смекнул, несмотря на свой малый опыт.

– Девушки, – сказал он. – Согласитесь вы или нет, предлагаю следующее: нарыть как можно больше ям на участке.

– Что это даст? – В голосе Аси привилась нотка надежды.

– Не много. Но, во всяком случае, вода не по всему полю будет гулять, а соберется в этих ямах. Потом попробуем отводы сделать.

– Прямо на зеленях рыть? – спросила недоверчиво Люсенька Баскова.

– Ничего не поделаешь. Крайняя мера. Придется идти на жертву.

– Придется, – согласилась Ася. Она поняла замысел Лаврентьева. Большого успеха ямы не сулили, о большом урожае думать уже не приходилось, – спасти бы хоть половину его… – Не будем терять времени, – сказала она. – Пошли за лопатами!

Весь день рыли вязкую, разжиженную водой землю, углубляли ямы, проводили канавки; рыли и на второй день и на третий. Не только комсомолки – все полеводы по распоряжению Анохина вышли с лопатами на участки озимых. Посевы, исковерканные безобразными ямами, становились похожими на поле боя.

– Жуткая картина, – говорил Анохин. – Как после артиллерийской подготовки. Сплошные воронки. Жнейку сюда пустить и не думай. Серпами жать придется.

– Было бы что жать, – грустным взором окидывал поля Антон Иванович. – Выходит, что? От суховеев легче избавиться, чем от вымочек. Вот бы начисто ликвидировать наши чертовы болота…

Колхозники в эти дни были похожи на землекопов. С ног до головы запачканные глиной, землей, мокрые, они работали от света до темна. Неохотно работали. Хлебороб вынужден топтать, ополовинивать ниву – откуда тут возьмется охота! Савельич, внутреннее «бибиси», еще каркал: «Добро закапываем. Грех. Каждый год мокреть у нас, ничего, терпели, худо–бедно выкручивались. Лето наступало – на поправку дела шли. А теперь лето настанет – что получится? Вместо хлеба, лягух лови в энтих яминах». С ним многие в душе соглашались, многие были недовольные выдумкой Лаврентьева: «Шалый агроном попался. Телушку угробил. Озимые гробит теперь».

Лаврентьев чувствовал, с какими настроениями люди ворочают землю, и, сам не будучи уверен в успехе, хмурился.

– Петенька, – утешала его Елизавета Степановна, – брось ты, брось жизнь себе травить. Деревенские – они, знаешь, такие. Новое что – попервоначалу в штыки возьмут, а потом, глядь–поглядь, старого им уже и не надо. Я как против тебя на дыбки взнялась, не забыл? А теперь и самой смешно – телят, что ребят, только в зыбке что не качала. Из рожка кормила, кутала, дыхнуть на них боялась, не застудить бы.

– Да нового–то в этих ямах ничего нет, Елизавета Степановна, – отвечал Лаврентьев. – Допотопное средство. То–то и плохо, что нового, получше, не придумать.

Между тем мера, предложенная Лаврентьевым, начинала давать результаты. Вода собиралась в ямы, не струилась безудержно по всходам; под щедрым солнцем почва сверху подсыхала и – сначала на бугорках – затягивалась коркой. Полеводам привалила новая забота – рыхлить эту корку. Они сменили лопаты на мотыги, день за днем копошились среди ям, мотыжили, подсевали минеральные удобрения, повеселели; до села, тоже освободившегося от воды – Лопать постепенно уходила в берега, – доносились с полей девичьи песни.

Антон Иванович, однако, продолжал нервничать. Ямы – этого он не отрицал – сыграли положительную роль. Однако еще неизвестно, чего от них будет больше в дальнейшем – пользы или вреда. Возможно, ущерба от вымочек было бы меньше, чем от сокращения площади посевов за счет бесчисленных воронок. После того как он рассказал Лаврентьеву о своем плане переноски села и Лаврентьев не возразил против этого плана, Антону Ивановичу особенно стал дорог каждый сантиметр посева, каждый будущий колосок, каждый литр молока, каждая рассадинка в Клавдиных парниках. Перед ним неотступно стояла, горела могучая единица с шестью, подобными колесам паровоза, внушительными нулями. Только через него, через этот манящий миллион, можно было прийти к осуществлению мечты, и его во что бы то ни стало предстояло завоевать.

Антон Иванович даже изменился – и в характере и во внешности. Он сделался непривычно строг, требователен до придирчивости, всех стал подозревать в лодырничестве и нерадивости.

– Ты, Антоша, не так круто, – останавливала его Дарья Васильевна, державшаяся того взгляда, что сила убеждения больше, чем сила принуждения. – Не трепли народу нервы попусту. Народ у нас хороший, работящий.

– Работящий! Загляни в дома: день на дворе – на печах прохлаждаются.

– Семь утра – это тебе день!

– Крестьянский день с петухами встает, Дарья.

– Нехорошо на людей кричать, когда у самого в доме лежебоки, Антон. На Марьяну свою взгляни: вот кто на печи прохлаждается.

– На печи? Сгоню!

Второй раз ему припоминали Марьяну. Зимой было комсомолки задавали вопрос – будет ли она, председательша, в поле работать; теперь Дарья уколола. Марьяна давно его тревожила. Сидит у окна, платочки расшивает, по соседям бегает, судачит. Совестно из–за нее: председателева жена, а пример другим скверный. Но заговорить с ней об этом, подступиться – не решался. Как обидишь кроткую такую, ласковую, нежную. Любил жену Антон Иванович сильно, считал себя обязанным оберегать ее, слабое существо, от тягот жизни. Тут, после Дарьиных укоров, набрался духу. Да еще миллион стоял перед глазами неотрывно. Ворвался в дом – решил ни на час не откладывать объяснение: пока в запале – дело будет, упустишь время – опять размякнешь.

– Марьяшка, – сказал он грубовато, не глядя на нее. – Ты же по спискам в полеводческой бригаде. Когда на работу выйдешь? – И оробел, добавил в оправдание: – Народ спрашивает.

– Тошенька! – Марьяна в изумлении округлила красивые, томные глаза. – Ты… меня… в поле? А как же дом? Обед кто? Кто кормить–поить тебя будет? Как же это? Тошенька! На мне свет, что ли, сошелся? Да я в поле… Что мне там? Не умею я, не знаю этих дел.

– Учиться надо! – Антон Иванович все еще не смотрел ей в глаза. – Прошу, не подводи меня, не позорь.

Марьяна скривила губы, заплакала, закрыла лицо белым кружевным передничком с фамильным, собственной рукой вышитым вензельком: «М. С.» – Марьяна Суркова.

Дрогнуло сердце у Антона Ивановича, шагнул к ней, хотел обнять, прижать к груди, утешить. Не обнял, не утешил, выскочил за порог, размахнулся дверью садануть в косяки – удержал руку, прикрыл осторожно и вышел, не гремя сапогами, на крыльцо. Там скинул шапку и подставил ветру горячую голову.

Весь день как потерянный слонялся потом по колхозу. «Пришел домой поздно, Марьяны нету. Лежит записка на столе: «Тошенька родной! Прости меня. Чую, будет тебе от меня беда – такая уродилась. Ухожу, не зови обратно. Не калечь ни себе, ни мне жизнь. И так сердцу больно. Марьяна».

Кинулся к двери, тоже уйти из пустого дома, и не ушел. Сел возле стола, уткнулся лбом в холодную клеенку, да так и заснул. Во сне всхлипывал – мальчишкой себя видел: мать за уши драла.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю