Текст книги "Избранные произведения в трех томах. Том 1"
Автор книги: Всеволод Кочетов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 18 (всего у книги 39 страниц)
1
Еще стояла ночь на дворе, еще мерцали зеленые тихие звезды и под ногами сторожей туго поскрипывал морозный снег, а над селом вместе с печными дымками уже всклубились теплые запахи пирогов и копчений. К полудню стали пустеть полки в сельской лавке, Воскресенцы раскупали конфеты, пряники, вина, консервы – все, что приглянется, что покажется нужным для праздничного стола. Товаров с каждым часом становилось меньше, покупатели же прибывали и прибывали. Поспешно закрыв лавку и оставив на дверях клок бумаги с надписью: «Через 15 минут вернусь», завмаг побежал в сельсовет.
В сельсовете на месте секретаря сидела Ася Звонкая и, подолгу разыскивая каждую букву, что–то печатала на машинке. Нудная эта работа была противна энергичной, стремительной натуре девушки. Ася дергала переводной рычаг, с треском рвала копирку.
Секретарь Надя Кожевникова, расстелив на другом столе большой лист плотной розовой бумаги, разрисовывала его красными, синими и зелеными красками.
– Вот вам, чтобы не посылать специально… – Ася подала завмагу длинный, подобный телеграфному бланку листок. Завмаг даже не взглянул на него, он яростно завертел ручку телефонного аппарата.
– Райпотребсоюз дайте! – кричал в трубку. – Сергеева. Занято? Срочно надо! Молнией!
Завмаг нервничал, чертыхался, топтался возле телефона в нетерпении. Он уже и сунутую ему в руки бумажку успел изучить до последней точки. Бумажка оказалась пригласительным билетом на вечер, устраиваемый комсомольцами; полюбовался и на работу Нади Кожевниковой, которая свои разноцветные кляксы искусно сплетала в пеструю буквенную вязь: «Большой новогодний бал». А до Сергеева все еще было не дозвониться. Десятки завмагов «висели» в этот день на проводе райпотребсоюза и требовали, требовали колбас, сельдей, запеканок и наливок, шелковых лент, пиджаков и кофточек, штопоров, патефонных пластинок, рюмок, папирос, чулок, монпансье, горчицы и перцу.
– Ну, черти! Ну не черти ли наш народ! – апеллировал к девушкам завмаг. – Плакались – денег нету, а тут враз на сколько тысяч товару оккупировали. Страшное дело! Выговор огребу, ежели с задачей не справлюсь.
С задачей он справился. До Сергеева, правда, дозвониться ему так и не удалось, но Антон Иванович распорядился, дал машину для поездки в районный центр, на базу.
– Граждане и гражданки! – заверял односельчан повеселевший завмаг, усаживаясь рядом с шофером Николаем Жуковым в кабинке. – Хоть к ночи, а товаров будет во! – Он провел пальцем по горлу. – Магазин сегодня к вашим услугам вне расписания, вплоть до полного удовлетворения. Ждите!
Завмаг был прав, – воскресенцы никогда не хвалились избытком денег. Продукцию реализовать трудно; до областного центра за сутки и то не доедешь, в районном городке велик ли базар, а денежная выдача по трудодням росла от года к году гораздо медленней, чем возрастали потребности колхозников. Да, деньжатами здешний народ не разбрасывался, сберегал их для капитальных приобретений: Карп Гурьевич – на приемник, Елизавета Степановна – на меховое, «под котик», пальто, – увидела такое на одной женщине в театре, когда вместе с Дарьей Васильевной ездила на совещание животноводов в область, задумала – и приобрела; или вот Пашка, Павел Дремов, – на мотоцикл копит.
Но новогодняя ночь… Она и самых бережливых заставила заглянуть в комоды, в сундуки и в шкатулки, сбегать в сберкассу. Кто из нас не знает, что такое последняя декабрьская и первая январская ночь – таинственный, веселый, радостный порог между двумя годами, кто не готовится к ней заранее – за неделю, за две не сговаривается с друзьями о совместной встрече за праздничным столом! Вслед за Спасской башней на все лады бьют часы на просторах страны, подымаются люди вокруг столов с бокалами в руках, окидывают мысленным взором пройденный путь, заглядывают в будущее – много сделано, но как еще много предстоит сделать! И за то, чтоб свершились желания, кипит, искрится вино – солнечный свет, сброженный в дубовых бочках виноградарями Грузии, Крыма, Армении, Азербайджана…
Нет скупых в эту ночь, нет угрюмых. Нет одиночек – все вместе. За тысячи верст друзья вспоминают друзей, за тысячи верст шлют друг другу приветы, пожелания счастья. Бывшие солдаты подымут тост за своих бывших командиров, офицеры – за своих солдат, с которыми где–то в землянке под обрывом Волги или на Пулковском, черном от пороха холме в такую же ночь чокались холодными кружками из жести. Разгоряченный, взволнованный, выйдет былой воин с Золотой Звездой за героический труд на груди, выйдет в такую ночь на крылечко своей хаты, взглянет в морозную даль, увидит только ему одному и ведомое, скажет с грустью: «Алеша!..» Но Алеша не слышит, с Золотой Звездой героя великой борьбы на простреленной гимнастерке он спит на берегу Днепра или Шпрее. «Вечная тебе память, милый друг, – прошепчет однополчанин. – Не зря, Алеша, нет, не зря пролилась твоя кровь». Вернется к столу – и никто не узнает, что вновь пережил, что передумал в несколько быстро мелькнувших минут их бригадир или председатель.
О чем же думал в этот, предновогодний вечер Лаврентьев? Ему казалось, что он как–то выпал из общего потока хлопот и суеты. Антона Ивановича осаждали комсомольцы, требовали кумача, цветной бумаги, стульев, баяниста, лошадей, для поездки в соседний совхоз за гостями; Ирина Аркадьевна проводила последнюю спевку; бывшие фронтовики начищали сапоги, – из сеней пахло гуталином. Все были заняты, озабочены.
Лаврентьев походил–походил по селу и вернулся к себе; не зажигая лампы, затопил печку и сел на коврик перед нею; охватив колени руками, пристально смотрел в золотое пламя, в жаркие переливы березовых углей. Огни земляночных печурок, бивачных костров возникали перед ним, и в этих огнях – освещенные сполохами лица товарищей. Где они, боевые друзья, – не знал. Где Гусейнов, где Антонов, где два брата лейтенанты Ласточкины, Вася и Коля? Как хорошо было с вами! Среди вас он, Лаврентьев, знал свое место, среди вас он не выпал бы сегодня из общего праздничного потока, всеми любимый, уважаемый, всем нужный…
Но разве здесь, в закинутом в лесную глушь колхозе, он никому не нужен? Эта мысль уколола Лавреньтева, он невольно сравнил себя с Людмилой Кирилловной. Может быть, и она страдает, потому что тоже чувствует себя одиноко. С той недавней ночи она о себе больше не напоминала, замкнулась в амбулатории и дома и о пальто своем, казалось, позабыла, ходила в какой–то куцей меховой жакетке. Он отправил пальто с санитаркой Дусей, – встретил тетю Дусю на улице и попросил отнести. Возможно, Людмила Кирилловна тоже сегодня одинока… Лаврентьев почувствовал себя эгоистом, черствым, неотзывчивым человеком. Нельзя же так. Надо пойти, извиниться, сказать какие– то хорошие слова. Непременно надо пойти.
Он оделся, вышел; в селе на луну брехали псы, во всех окнах светились огни, на занавесках стояли рогатые, с детства знакомые тени зажженных елок. Может быть, час–полтора оставалось до торжественного, краткого, короче, чем выстрел, и незримого, лишь по звону часов да по взлету чувств определяемого рубежа двух смежных лет.
Лаврентьев не дошел до крыльца Людмилы Кирилловны. Все эти огни и тени в окнах, голоса девчат, которые в одних платках, наброшенных на плечи, перебегали из дома в дом, полная дымная луна и крепкий морозец изменили ход мыслей, – его потянуло к людям. Ноги как–то сами собой прибавили шагу. Подумав, он свернул в проулок, в конце которого, на околице, стоял домик Елизаветы Степановны.
– Вот хорошо–то, Петенька, что пришел! До того хорошо, прямо не скажешь. Сама уже думала за тобой бежать, – встретила его Елизавета Степановна.
Стол у нее был накрыт льняной скатертью, белой и такой новой, что полотно, будто снег, искрилось в свете лампы. На тарелках – аппетитные пласты соленых груздей, копченая рыба, огурчики в уксусе, множество каких–то румяных пирожков и две рюмки, с наперсток ростом. Но ни графина, ни бутылки.
Елизавета Степановна еще о чем–то хлопотала, бегала в кухню, в боковушку. Лаврентьев смотрел на нее и просто не узнавал. В строгом черном платье с белым кружевным воротничком она была так же стройна, как Ася. Волосы взбила, уложила волнами, на затылке свернула в тяжелый тугой узел. Глаза сияют. Чем довольна, чему рада? Завтра, может быть, вновь складки забот лягут на открытый умный лоб; завтра закручинится о пропавшей стельной корове, которую так до сих пор и не нашли, но это будет завтра, – сегодня Елизавета Степановна сияет. Таков этот час, – такова эта ночь.
– Ну, Петенька! – она засуетилась еще больше, когда стрелки часов показали без пяти двенадцать. – Садись к столу, открывать будешь. – Выдвинула ящик комода, обернулась к Лаврентьеву, взглянула загрустившими вдруг глазами, увидела и в его глазах тревогу и вытащила маленькую бутылочку вишневой настойки.
Пробка выскочила легко, и ровно в двенадцать они чокнулись.
– За счастье, – сказал Лаврентьев, – за ваше, за Асино.
– И за твое, Петенька.
Вишневая настойка… Он вновь подумал о Людмиле Кирилловне, которая одиноко сидит там, в своих неуютных комнатах. Но тотчас Людмилу Кирилловну заслонило воспоминание об иной новогодней ночи, проведенной с Наташей на скамейке возле Александро – Невской лавры.
Елизавета Степановна женским сердцем понимала, что в такой час мысли ее гостя должны, непременно должны, лететь куда–то далеко от Воскресенского.
– Не знал, не ведал поди ты, Петенька, – заговорила она, – что вот этак придется тебе с шальной бабой чокаться. А вот вышло. Жизнь – наперед ее не загадывай. Хитрая она, прехитрющая. Но не печалься, не чужой ты нам – близкий. И мне и Аське. Твое горе – наше горе, твоя радость – наша радость.
– Спасибо, большое вам спасибо за это, Елизавета Степановна. Близких у меня нет, все в могиле. И мать, и отец, и сестренка, и…
– Полно, полно! – остановила его Елизавета Степановна. – Экий разговор затеял! Наливай–ка еще.
Лаврентьев придумывал новый тост, когда, громыхнув в сенях оброненным с гвоздя коромыслом, вбежала Ася.
– С ума сойти! – закричала она. – Петр Дементьевич! Весь вечер вас ищем. На квартиру кинулись – нету. В правление – нету. Туда – сюда… Бал начинается. Пойдемте! Мама, одевайся!
– Бал–то комсомольский. – Лаврентьев улыбнулся.
– А вы что – комсомольцем не были?
– Был, долго был.
– И уже состарились? – Ася прищурила глаза.
– Вроде бы…
– Ну, у нас сейчас вроде бы помолодеете. Пошли!..
Бал комсомольцы устроили в школе… Еловые ветки, кумач, гирлянды из цветной бумаги преобразили строгое помещение. В физкультурном зале появилась сцена из свежих досок, выстроились ряды стульев и скамеек. Народу было полно. Какие комсомольцы! И Карп Гурьевич тут восседал, и Савельич, которого едва уговорили скинуть меховой малахай. «Лысину застужу, – запротестовал было дед. – Мозга за мозгу зайдет». – «Уже зашла, скидай, не кобенься. Натоплено», – проворчал Карп Гурьевич.
Когда Лаврентьев и Елизавета Степановна вошли, девчата и парни потеснились, дали место. На сцене пел хор. Дирижировала Ирина Аркадьевна. Не старомодное платье, расшитое сутажом, надела она для такого случая, а белую кофточку с черной прямой юбкой. «Ну и хитрая, – подумал Лаврентьев. – Сразу на пятнадцать лет моложе стала». И странное дело, на кого бы он ни взглядывал, все ему казались моложе, чем были вчера. Время отсчитало еще один год, а люди помолодели, как бы отбросив или поправив извечные законы времени.
Хор под оглушительные аплодисменты покинул сцену. Парни принялись выкрикивать Люсеньку, Сашу. Но ни та, ни другая не вышли, вышла к рампе Дарья Васильевна, подняла руку, выставила ладонью вперед: «Тише!»
– Теперь, друзья мои, – сказала она в зал, – веселись, танцуй. Кто только сердцем не остарел – всяк танцуй. – Слышно было, как Савельич притопнул своей автомобильной галошей. – Году одному итог подбили, – продолжала Дарья Васильевна, – в другой вступаем. Неподходящий час для самокритики, – полсловом помяну, что не больно крепко в минувшем году поработали, в новом лучше поработать надо. Ну и всё – веселись теперь!
Задвигались в рядах, но опять притихли. За Дарьей Васильевной на сцену выскочила Ася Звонкая.
– Товарищи комсомольцы! – крикнула она. – У нас, полеводов, особое обязательство. Вы знаете, какое. Мы–то поработаем, мы–то сделаем всё, чтобы его выполнить. Пусть правление, пусть председатель скажет, как они помогать нам будут.
Было видно, как Дарья Васильевна подталкивала председателя в спину.
– Ну иди, иди, не упирайся, ежели народ просит!
Антон Иванович коротко рассказал о планах на новый год, заговорил было о тех мерах; какие совместно с агрономом разработаны для повышения урожая, для одоления болотной кислоты, обесплодившей колхозные земли. Но его перебили.
– Пусть сам агроном расскажет! Агронома давай сюда! Агронома! – закричали из разных концов зала.
Лаврентьев почувствовал, что получается некий праздничный рапорт колхозных руководителей, и упираться, как Антон Иванович, не стал.
– Товарищи и друзья, – заговорил он в тишине: значит, действительно его слова ждали. – Мы с вами мало еще знакомы, мы еще не работали вместе по–настоящему, вы меня узнать еще не успели, но я вас, думается, уже узнал. Замечательные люди в Воскресенском! И замечательные они должны совершать дела. Что мешало совершать эти дела? Заболоченность земель. Можем мы справиться с заболоченностью? Обязаны!
Лаврентьев позабыл о том, что колхозники собрались не на производственное совещание, а на встречу Нового года. Он увлекся, рассказывал об анализах почв, о новом севообороте, об известковании, о растениях–азотособирателях.
Люди слушали его с интересом и с удивлением. Пришел он к ним глубокой осенью, когда полей не то что не изучишь, даже и не разглядишь как следует, но, скажи пожалуйста, говорит о них человек так, будто знакомы они ему лет десяток, не меньше.
– А главное, – продолжал Лаврентьев, – возьмемся, товарищи, с вами за мелиорацию. Эту меру правление еще не обсуждало, мера серьезная, требует большой подготовки, прежде чем за нее взяться. Имею в виду дренаж гончарными трубами. Затрата капитальная, но и результаты даст тоже капитальные.
– Финансы потребуются! – выкрикнул кто–то.
– Конечно, потребуются, – ответил Лаврентьев. – Добывать надо. Такова задача, не правда ли, Антон Иванович?
Услыхав из уст Лаврентьева любимое присловье председателя, все дружно засмеялись: «Такова! Такова!»
– Что в силах человеческих, все; думаю, сделаем, – закончил он. – А сил не хватит – партия поможет их найти.
– Вот верно сказал, товарищ Лаврентьев! – Дарья Васильевна пожала руку. Но пожатия руки ей показалось, видимо, мало. Она обняла Лаврентьева и трижды, как на пасху бывало, по старому русскому обычаю, расцеловалась с ним со щеки на щеку, под бурное одобрение, под смех, под аплодисменты всего собрания.
Потом молодежь подхватила скамьи, стулья, сдвинула их к стенам, середина зала опустела. Лаврентьев забился в угол, как некогда на студенческих балах. Он видел: все пошло в пляс под звуки баяна. Дарья Васильевна притопывала с завмагом, Елизавета Степановна резво кружилась с Ильей Носовым, который подстриг свою цыганскую бороду, надел суконный костюм и сразу приобрел горделивую осанку, Ирина Аркадьевна плавно плыла с председателем сельсовета. О молодежи и говорить нечего. Дед Савельич хотел было пересечь зал к выходу, но его затискали, затолкали, и он, бранясь и защищаясь руками от налетающих пар, беспомощно путался на середине.
Рядом с Лаврентьевым присел на свободный стул Антон Иванович.
– Не рано ли, Дементьевич, о трубах с народом заговорил?
– Рано ли, поздно ли – все равно говорить надо. Я о них целый месяц говорю, тянете что–то, товарищи правленцы.
– Понимаешь, Дементьевич, заплыл дренаж перед войной…
– Но то был фашинник. А будут прочные трубы. Сто лет продержаться могут. И вообще, не понимаю, вы же со мной согласились. На попятный теперь, что ли?
– Согласились, это верно. Только боязно: вдруг зря деньги ухлопаем. Да и нету их у нас, денег–то.
– Но в совхозе, как мне известно, не зря ухлопали.
– В совхозе! У них земли повыше наших, посуше. Совхозные паводка не знают, и деньгу им государство дает. Такое дело…
Антон Иванович ушел. Его место возле Лаврентьева занял колхозник из полеводческой бригады Евстигнеев, принялся расспрашивать о мелиорации. К Евстигнееву присоединился помощник Носова конюх Маштаков. Еще подошли колхозники, сдвинули ближе стулья, образовался тесный кружок.
– Возможное это дело? – спросил Лаврентьев.
– А почему невозможное? – ответил Евстигнеев. – Не такие мы маломощники, чтобы его не поднять. Подымем. Надоели, Петр Дементьевич, недороды. Не то время, чтобы с хлеба на квас перебиваться. Желаем круто идти вперед. Там про финансы кто–то сказал… Добудем финансы. Главное – чтоб цель ясная определилась и выход из прорыва. Цель есть, путь намечен – человек в полный шаг по этому пути к цели пойдет. Известное дело.
Подошел к Лаврентьеву и Карп Гурьевич.
– Скачем тут, Петр Дементьевич, – он утер вспотевшую лысину, хитро глянул из–под бровей, – а дед–мороз по домам с мешком ходит. Помните поди такого деда?
– Деда–мороза? Помню. – Лаврентьев никак не ждал подобного разговора от серьезного, рассудительного старика. В памяти его возникло детство и те простенькие, но дорогие сердцу материнские и отцовские дары, которые он первым январским утром находил у себя под подушкой. – Да, бродит дедка, бродит работяга! – поддакнул он в тон Карпу Гурьевичу.
– Бродит, бродит! – Карп Гурьевич кивнул головой и снова хитро глянул из–под бровей.
– Петр Дементьевич! – крикнула Ася. – Вы сегодня неуловимы. Опять пропали! Ищу, ищу… Приглашайте меня на танец.
– Какой я танцор!..
Он и в самом деле был неважный танцор, Наташа с трудом обучила его нескольким па, и, кроме того, он опасался, как бы его не подвела больная рука. Но Ася и слушать ничего не хотела, втащила в толчею, никакие па тут почти были не нужны, а руку его – это Лаврентьев сразу почувствовал – бережно и предупредительно поддерживала сама девушка. Он с благодарностью взглянул в ее радостные глаза, и ему захотелось танцевать на колхозном балу хоть до утра.
Утро уже было близко. Лаврентьев не стал злоупотреблять вниманием Аси – не обязана же она только с ним и проводить время, – тихонько вместе с Елизаветой Степановной выбрался из зала, подал ей ее великолепную шубу, под руку проводил до дому и зашагал к себе, на все село насвистывая что–то чрезвычайно бодрое. Как за несколько часов может измениться настроение человека! В эти часы произошло крайне важное событие, в эти часы Лаврентьев почувствовал, что в колхозе, недавно еще таком чужом, он принят не только отдельными людьми, а всем большим коллективом, коллективом требовательным, не легко принимающим в свою среду нового человека. И еще почувствовал он, что нужен этим людям не только в будни, но и в праздник.
Ощущение этого глубоко взволновало Лаврентьева, взволновало по–хорошему, радостно. Он шел легко, полной грудью вдыхая морозный воздух. Кругом все казалось ему каким–то величественным и огромным. Величественная ночь – порог Нового года, огромный свод звездного неба, будто исколотого острой золотой иглой, подчеркнуто отчетливая тишина… И в этой тишине угадывались начала больших, значительных дел; именно больших и значительных, потому что вместе с такими людьми, в семью которых вошел он, Лаврентьев, сегодня хотелось думать лишь о чем–то очень значительном.
Теплые, светлые мысли возникали о них, об этих людях, сдержанных, дружелюбных, богатых душевными силами. Тепло подумалось и о Людмиле Кирилловне. Где, кстати, она сейчас, как и с кем встретила новогодний праздник? На комсомольском балу ее не было видно.
Если бы Лаврентьев знал, где и с кем проводила праздничную ночь Людмила Кирилловна, он бы, пожалуй, изменил своим суровым правилам и постучался в двери больницы.
Людмила Кирилловна еще днем получила приглашение на бал: билет, отпечатанный Асей, ей принесли комсомолки. Она обрадовалась приглашению; можно будет посидеть среди воскресенцев отнюдь не в качестве врача, шутливо поспорить с Антоном Ивановичем, поговорить с Дарьей Васильевной, с которой Людмила Кирилловна привыкла советоваться по поводу всех своих начинаний, и, наконец, просто потанцевать – вспомнить зеленую юность.
Вечером, закончив дела в амбулатории и в больнице, она занялась сборами. Шипел примус, калился утюг, гладились платья, примеривались перед зеркалом. Окончательный выбор пал на любимое: – длинное, синее в белый горошек, отделанное по подолу и у ворота тонкими кружевами. Меж этих кружев на грудь, на матовую кожу лег кулон из топазов. Людмила Кирилловна загляделась в зеркало, – давно она не видела себя такой молодой и привлекательной. С некоторым вызовом подумала о Лаврентьеве: неужели и нынче он будет с ней таким же, как всегда?
Близко к полуночи она, нарядная, возбужденная, торопливо шагала в туфельках по снегу, – хотела на минутку забежать в больницу, сказать фельдшеру Зотовой и санитарке Дусе, что часа в три их сменит и они тоже смогут побыть на колхозном празднике. Своих верных помощниц она застала в женской палате. Там лежали бабушка Павла Дремова, Устинья, с опасным нагноением ладони – уколола рыбьей костью, и доярка из совхоза Маша Климкова, с переломом ноги.
Людмила Кирилловна остановилась в дверях. Семилинейная лампа в палате светила тускло, но Устинья, или, как ее все звали, баба Устя, бодрая старушонка, ухитрилась заметить и необычную прическу Людмилы Кирилловны, едва прикрытую белой пуховой косынкой, и платье, видное из–под пальто, – запричитала:
– Ах, красавица, ах, королевна какая! Да покажись нам, бедолажным, порадуй горемычных.
Старушка была въедливая, напористая. Пришлось и косынку снять и пальто распахнуть.
– Под венец только! – порешила бабка Устя. Климкова звонко рассмеялась. На смех, на шум, кутаясь в серый байковый халат, пришел из соседней палаты единственный ее обитатель – заскучавший плотник Банкин, которому недавно удалили камень из печени. Встал в дверях.
– Не бойся, не съедим, – подбодрила его бабка. – Заходи, Троша, гулять будем. Новый год–то мимо нас думает проскочить. Не проскочит, за полу ухватим. – Бабка хитро посматривала на всех, старалась бодрить и веселить своих сотоварищей, так не вовремя угодивших в больницу. – Что мы, не люди? Микстуркой чокнемся, порошочками закусим.
И не хватило у врача сил уйти на праздник, покинув своих пациентов в сумрачной палате. Людмила Кирилловна сняла пальто, послала тетку Дусю к себе домой за бутылкой вишневой наливки, вместе с Зотовой накрыла круглый стол, разыскала в кухне чашки, вилки.
Как ни странно, и в больнице в эту ночь было весело. Немножко выпили, закусили; Банкин рассказывал смешные истории с ведьмами и домовыми, бабка Устя скрипучим голосом пела частушки средней скромности.
Незаметно бежали часы. За Людмилой Кирилловной дважды приходили из школы девушки, посланные первый раз Асей, второй раз Антоном Ивановичем, но Людмила Кирилловна осталась с больными. И когда Лаврентьев шагал по улице мимо больницы, в одной из ее палат еще веселились. Он этого даже и предположить не мог. Он был уверен в том, что Людмила Кирилловна одиноко коротает время у себя дома или, скорее всего, уже спит. Переполненный радостными чувствами, взволнованный, он пожалел ее и тут же о ней позабыл. Легкие ноги вынесли его за село, на подъем к усадьбе; дорогу ему внезапно пересек заяц. Лаврентьев свистнул на косого и засмеялся, даже не ведая чему.
Предвкушая крепкий, безмятежный сон, он вошел в коридорчик, нащупал ручку своей двери, замок и что–то еще, постороннее, на ощупь – будто бы лыжи, прислоненные к дверям. Удивился, поспешил повернуть ключ.
Да, это оказались лыжи, великолепные, новые, тщательно отделанные. Лаврентьев положил находку на стол, при свете лампы долго рассматривал по очереди каждую лыжину и, как по почерку, узнавал руку мастера, выстрогавшего их.
Это, конечно, был он, дед–мороз, который успел побродить по деревне. И тридцатилетний человек, боевой командир, ощутил вдруг на глазах нечто очень похожее на то, чего взрослые всегда стыдятся. Но Лаврентьеву не было стыдно.
2
Новогодний подарок Карпа Гурьевича пришелся очень кстати. Спустя несколько дней Лаврентьев получил долгожданное письмо от профессора, который в свое время его оперировал и которому бывший пациент время от времени подробно сообщал, как идет лечение руки. Знаменитый нейрохирург просил извинить за слишком долгую задержку с ответом на очередное такое сообщение, – два месяца провел в Чехословакии, – и давал Лаврентьеву новые указания. Он писал, что работа над возвращением двигательных способностей поврежденной руки вступила, по–видимому, в ту фазу, когда комплекс рекомендованных им упражнений свою роль сыграл, и теперь, если этот комплекс не изменить, он неизбежно превратится в тормоз всему делу. «Теперь надо стараться, – читал Лаврентьев, – ставить себя в такие условия и положения, когда бы вы забывали о руке, когда бы обстановка вынуждала вас действовать ею, как здоровой. Что это за положения? Это минуты опасности, минуты азарта, большого увлечения. Если вы охотник, ничего лучшего, чем охота, для достижения нашей с вами цели и желать нельзя. Увлечетесь зайчишкой – вся робость ваша, все опасения за больную руку куда только и денутся!»
Страстным охотником Лаврентьев никогда не был, но старенькой берданкой, оставленной ему в наследство отцом, когда–то владел вполне прилично, зимой приносил матери куропаток, весной и осенью – чирков. Если охота – путь к достижению цели, путь этот необходимо пройти непременно: очень хотелось покончить с вялой, немощностью руки. Но ружье? Новое купить? Лаврентьев еще столько не заработал.
Он дал прочесть письмо Антону Ивановичу, рассказал о своем затруднении.
– Ружье? – Председатель даже и не задумался. – Да хоть три найдем. У Ильи Носова чудо–централочка. Без надобности ему.
Носова нашли на конюшне, – жесткой щеткой старший конюх чистил спину резвой кобылке Звездочке.
– Гляди, Антон, до чего щекотливая стала, – сказал он и легонько ткнул Звездочку пальцем меж ребер. Звездочка визгнула, ударила задними ногами, затрясла кожей, закосила лиловым глазом.
– Не балуй! – не то ей, не то конюху недовольно посоветовал Антон Иванович. – Ружьишком надо агронома обеспечить, Илья. Такова задача.
– Сделай милость, Петр Дементьевич. – Носов повесил щетку на гвоздь. – Хочешь – ко мне вечерком заходи, хочешь – сам принесу. Полная амуниция – и гильзы, и порох, и дробь. Только уговор – процент с тебя; сто граммов за каждого зайца. Заяц всухомятку – не пища.
– Процент божеский!
Ударили по рукам.
Для первого раза Лаврентьев решил отправиться не за реку, где, говорили, зайцы табунами гоняются, а на верхний суходол, за село. Там зимовали стога вико–овсяного сена, и он видел однажды вокруг них множество куропачьих следов.
Тот, кем никогда не владела охотничья страсть, даже и не представляет себе, как сложны для новичка и хлопотны сборы на охоту. В пальто в поле не пойдешь – пришлось занимать у Антона Ивановича суконную куртку. В сапогах тоже не очень ловко топать по морозу – дядя Митя одолжил валенки.
Наконец, безветренным морозным вечером, Лаврентьев отправился на добычу. Лыжи легко скользили по снегу, за плечами приятно и солидно висела двустволка, пояс с патронташем туго стягивал куртку. Все было пригнано, удобно, на месте, вселяло уверенность в успехе. Кругом – снег, синий, бескрайний снег. Позади, если обернешься, – огоньки села. Впереди – черная линия притихших лесов. Чем не фронт, чем не командирская ночная разведка!
За полчаса добрался до стогов, засел вблизи них, в молодом ельнике, замаскировался ветвями. Надо было дождаться восхода луны, свет ее уже занимался в том месте, где небо смыкалось с землей.
Луна выползала из–за леса медленно; была она огромная – в несколько раз больше той луны, которая стоит в зените, и плоская, что лист латуни.
С восходом луны – Лаврентьев не ошибся в ожиданиях – возле стогов появились быстрые юркие птицы. Они были от него в каких–нибудь шестидесяти – семидесяти шагах, он видел каждое их движение. Куропатки давно нашли дорогу к этим стогам и давно выклевали зерна в нижних пластах сена. Теперь они прыгали, стараясь достать повыше. Прыжки двух десятков птиц были так смешны и забавны, что Лаврентьев и о ружье позабыл. Куропатки прыгали, дрались, отгоняли друг друга, – он глядел на них и смеялся в шерстяную варежку. Можно было поднять ружье и, почти не целясь, уложить на месте пяток жирных птиц, но все очарование мирной ночной картины безвозвратно погибло бы от этого выстрела.
Внезапно куропатки шарахнулись в стороны. Из–за стога, ковыляя, появился заяц, большой, степенный русак. Он сел на задние лапки и тоже принялся лущить сладкие стручья. Птицы быстро освоились с незваным сотрапезником, вновь заняли свои места и вновь запрыгали. Заяц есть заяц, даже для куропаток.
Добыча была не из мелких, не чета куропаткам, упускать такую грешно. Лаврентьев поднял ружье, прицелился, но не успел выстрелить – зайца и куропаток точно ветром сдуло. Вслед им мелькнула быстрая рыжая молния – и все живое от стогов унеслось в поле.
Лаврентьев выскочил из елок. По сугробам, под луной, мчался, петляя, кружась, ошалелый русак; за ним, вытягиваясь стрелой, едва касаясь снега, летела лиса.
Не задумываясь, есть ли в этом хоть какой–нибудь смысл, побежал и Лаврентьев. Он проваливался в снег, спотыкался, падал, вскакивал, снова бежал и, лишь когда был далеко от стогов, вспомнил о лыжах, оставленных в ельнике. Возвращаться – где там!
Заяц напрягал свои сухие заячьи мускулы, он боролся за жизнь. Лисица не жалела ног, она боролась за пищу, следовательно, тоже за жизнь. Но во имя чего выбивался из сил человек?
Он бы, наверно, давно потерял из виду и лису и зайца, лег бы на снег пластом и, измученный погоней, лежал так час или два, пока успокоится сердце. Но на его счастье – или несчастье, – у зайцев существует особенность мчаться не прямо, а по кругу, за что, собственно, их и называют косыми. Эту особенность Лаврентьев вовремя вспомнил и кинулся наперерез зверям. Расчет был правильный, и когда заяц и лисица пронеслись мимо него, Лаврентьев в горячке ударил разом из двух стволов. Или лунный свет обманул – преуменьшил расстояние, или руки отвыкли от оружия, только заяц от выстрела рванулся вперед, а лиса свернула в сторону и, метя хвостом, полетела прямиком через снега.
Лаврентьев на зайца и не взглянул, – ему нужна была лиса, только лиса… Он упорно бежал за ней; она, видимо, устала, а возможно, все–таки две–три дробинки в нее угодили, – время от времени останавливалась, как бы передыхая в ожидании, пока охотник не приблизится на опасную дистанцию, и только тогда пускалась дальше.