Текст книги "Избранные произведения в трех томах. Том 1"
Автор книги: Всеволод Кочетов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 39 страниц)
Не напрасно понравилось так колхозникам название их колхоза, предложенное пчелиным дедом Степанычем. С возрождением колхоза начала быстрее идти и вся жизнь района. Пример колхозников побуждал к деятельности, рождал инициативу, вливал в людей энергию. К колхозу тянулись и отдельные люди, и отдельные организации. Директор механического завода Иван Федорович Базаров приехал в колхоз просить брюквенной рассады.
– Поздновато, конечно, мы хватились, товарищ Рамникова, – говорил он Маргарите Николаевне. – Ни картошки, ни капусты уже не вырастишь. А вот для брюквы еще сроки не прошли. Специалисты говорят, что ее и в июле садить можно. Не так ли?
– Можно, Иван Федорович, можно еще сажать. Несколько тысяч штук рассады я вам уступлю, с запасом выращивали. Если бы вы смогли семян где–нибудь раздобыть, то и репу пока что сеять можно, вырастет.
Наезжали железнодорожники, пожарники, работники армейского военторга. Просили рассады, просили семян. Видя зеленеющие посевы, они почуяли силу земли, из века в век кормившей человека, и в борьбе с тяготами блокады, с недоеданием, с трудностями подвоза продовольствия через Ладожскую трассу искали союза именно с нею, с землей. Даже войска, державшие оборону, принялись копать огороды вблизи от передовой. Начальник штаба дивизии, которой командовал Лукомцев, спокойный и неторопливый майор Черпаченко, выслушав доклад интенданта о том, что для красноармейского котла налажен сбор содержащей витамины зелени – крапивы, щавеля, ревеня, сказал ему в ответ:
– Держись–ка лучше за землю, дружище. Трава обманет.
Интендант эту народную поговорку принял было за шутку и вначале не придал ей значения, тем более что начальник штаба никак свое загадочное высказывание не комментировал; и только позже интендант спохватился: «Конечно же, майор на огороды намекал. Держись за землю – это не что иное, как прямой приказ». В тылах дивизии зазвенели лопаты. Но интендант смог раздобыть для посева только тыквенные семена. Буйно разрастаясь, разбрасывая во все стороны свои длинные колючие плети, тыквы укрывали землю зонтиками огромных листьев, под которыми, если прилечь в борозду, можно было, пожалуй, спрятаться от дождя.
– Лист – этого от него не отнимешь – силен! – говорили бойцы при виде дивизионного огорода. – А вот что–то вырастет?
Вопрос «что–то вырастет?» занимал не только бойцов. Не было дня такого, чтобы Маргариту Николаевну не пригласили куда–нибудь для консультации. Если присылали машину, она отправлялась на машине, не было машины, шла пешком.
Долинин в конце концов запротестовал.
– Это не дело, – сказал он Маргарите Николаевне. – Помощь помощью, а эксплуатация эксплуатацией. Одно от другого отличать надо. Вас же от работы отрывают. Вы не заведующий райземотделом, а председатель колхоза. С такой кустарщиной надо покончить.
В списке работников, который еще весной составляли вместе с Терентьевым, Долинин отыскал фамилию Нины Кудряшевой – бывшей заведующей упомянутого райзо. По сведениям начальника милиции, Кудряшева находилась в Ленинграде и где–то в районном штабе МПВО стучала на машинке.
– Противовоздушная оборона не пострадает, если мы вытащим из ее рядов одного агронома: Как ты, Батя, думаешь? – сказал Долинин Терентьеву после разговора с Маргаритой Николаевной. – Займись–ка переводом ее обратно в район. Я напишу, если хочешь, бумажку.
В середине лета райземотдел заработал. Штат его был невелик – всего одна Кудряшева. Но дел у нее было предостаточно. Прежде всего Кудряшева учла все посевы. К ее огорчению, получилось, правда, мизерное число гектаров; это была едва тридцатая часть того, что имел район когда–то. Но все же это был посев, он сулил урожай, и Долинин с нетерпением ждал осени. С золотой медалью, вновь появившейся, на его груди, он приходил в поля, опытным глазом оценивал состояние посевов, прикидывал, сколько картофеля и овощей можно ожидать с каждого гектара, высчитывал, какое количество продукции район сдаст Ленинграду и армии, что останется на семена, на корм скоту. «Прав был секретарь обкома, – думал иной раз Долинин. – Великое дело – знать и сохранять свое место в боевом порядке».
Как–то, теплым июльским днем, с раскрытой записной книжкой в руках, сидел он на склоне канавы, за которой стеной вставал отцветающий горох. Издалека неслась песня – возле деревни женщины пололи морковь. Ветерок, налетая из–за леса, полосами ерошил метельчатую ботву. Это было похоже на волны, и женщины, казалось, купаются в зеленом море: в бороздах, то исчезая, то вновь появляясь, мелькали их цветные платки.
– Скажи пожалуйста! Капитал!
Раздавшееся за спиной восклицание заставило Долинина обернуться: склонясь к межевой табличке, возле гороха стоял Батя.
– Тут так и написано, Яков Филиппович: горох, сорт «Капитал». Три и две десятых гектара. Солидный капиталец!
В руках у начальника милиции было двуствольное ружье, а у его пояса, прихваченная ременной петлей, болталась крупная пестрая птица.
– Блюститель порядка, а браконьерствуешь. – Долинин нахмурился. – Я не охотник, и то знаю, что уток только с августа стрелять разрешается. Они утят сейчас водят.
– Чудак ты, Яков Филиппович! Война ведь. Утка в наши дни что! В человека стреляют. А к тому же этот утят не водил. – Терентьев тряхнул своей добычей. – Селезень же! Пищевой–то баланс надо сводить…
– Какой, к черту, баланс! От безделья ноги ломаешь. – Долинин поднялся с земли и спрятал записную книжку в карман. – Скажите, какая охотничья страсть! Иди на передний край и бей фрицев, если ты стрелок. Вот именно – люди гибнут, кровь льют, а он развлекается в тылу!
Близко ухнул гулкий разрыв. Над рекой плыло черное облачко от немецкого бризантного снаряда. Рядом с ним тугим клубком вспыхнуло второе…
– Хорош тыл! – обиженно оказал Терентьев.
– Тыл не тыл, пререкаться с тобой не намерен. Ты мне дело подавай, а не уток. Изволь охрану посевов организовать как полагается. Чтоб ни одна морковка не пропала, ни одна горошина.
Терентьев только изумлялся: гремят разрывы, рукой подать до переднего края, а Долинин, как два, как три года назад, требует от него охраны посевов. Есть более важные дела, до гороха ли?
Долинин словно подслушал его мысль.
– За своими помещичьими замашками о бдительности позабываешь, Терентьев, – с непривычным раздражением продолжал он. – Шпиона–баяниста прозевал. Неделю тут подлец этот терся. А ты ходил мимо, табачком поди угощал… Стыд! Из Ленинграда за ним приехали. Куриная слепота у тебя развивается!
Батя опустил глаза в землю. Точно. Немецкого лазутчика с баяном он – что правда, то правда – действительно угощал табаком, песни его тут слушал развесив уши.
– Да, промахнулся, сильно виноват, говорить нечего, Яков Филиппович.
– Это тебе не селезень. – Долинин помолчал. Стрельба утихла, снова слышалось пение примолкших было полольщиц, снова они плыли в ярко–зеленом морковном море. – А ты знаешь, – спросил он, – знаешь, что такое боевой порядок?
– Как же! – не понимая еще, к чему клонится разговор, повеселел Терентьев. – Еще бы не знать, я – солдат старый. Знаю.
– Ну, а все–таки, что такое боевой порядок?
– Боевой порядок?.. – Батя надулся и выпятил грудь, будто перед ним было его казачье начальство. – Боевой порядок – это чтобы каждый имел свое точное место в строю, знал, как товарища держаться, куда идти, что делать, где стрелять, где клинком рубать.
– Ну, а если солдат выбился из боевого порядка?
– Плохо тогда дело… – Батя подергал себя за ухо. – Воюют тогда без тебя, а ты только по полю путаешься. – Он снова подергал себя за ухо и, начиная догадываться, куда ведет Долинин, снова помрачнел и потянулся в карман за кисетом. – Огород с полем боя равнять нечего, Яков Филиппович, – сказал он, закуривая. – Пойдем–ка по домам лучше, комар наваливается.
Они двинулись к деревне. Пройдя несколько шагов, Долинин сказал:
– Если хочешь знать, мы со своим огородом тоже в боевом порядке стоим. Мы второй эшелон армии. И территориально и по существу. Удивляюсь, как ты этого не понимаешь. «Равнять нечего»!..
– Почему, думаешь, не понимаю? Понимаю. – Терентьев обиделся. – Должны снабжать, и все такое, А говорить, что я по полю болтаюсь…
– Не я, сам ты это сказал: из боевого порядка кто выбился, воюют без него…
Чувствуя, что Долинин уже начинает посмеиваться над ним, Батя облегченно улыбнулся в усы.
– Яков Филиппович, – сказал он проникновенно. – За посевы не беспокойся. Все мои наличные силы о них хлопочут. А этого, – он опять встряхнул убитого селезня, – зажарим напоследок. Больше не буду, ей–богу. Не веришь?
Дни стояли тревожные. Никто, конечно, и до этих дней не думал, что враг отказался от планов захвата города. Но зимние хмурые дни позиционной обороны как–то отодвинули мысль о возможном новом штурме. Ленинградцам думалось, что положение на фронте долго теперь не изменится, – до каких–нибудь больших, решающих наступлений всей Красной Армии. И после такого затишья тем более грозной казалась опасность, вести о которой разными путями доносились до заречного колхоза. Это не был страх перед врагом, – в возможность захвата города никто не верил, – это было опасение за то, что от новых боев пострадают результаты больших восстановительных работ. Не забылись еще пожары минувшей осени, и неужели их вновь ожидать, этих буйных разгулий пламени?
Покончив с обычными дневными хлопотами, Маргарита Николаевна до сумерек молчаливо сиживала в палисаднике на ветхой скамеечке под старой яблоней. За Невой, за широкой равниной, над Красносельскими холмами догорали багровые зори, клубились тяжелые плотные тучи, придавленное ими к горизонту солнце плющилось и медленно погружалось в землю. От Пушкина и Славска тянулись тогда к Ленинграду длинные тени. Где–то у их основания, на гребне одной из высот, остался колхоз «Расцвет». Немцы окопались перед городом на южных и западных возвышенностях, кроме пулковских, и далеко просматривали всю широкую приневскую равнину. Один из офицеров штаба Н-ской армии, нередко заезжавший в колхоз, рассказывал на днях о том, как, перелистывая немецкий журнал, принесенный разведчиками, нашел в нем любопытный снимок. Снимок был сделан мощным телеобъективом, поэтому отчетливо были видны корпуса и трубы Кировского завода, большой район морского порта и чуть ли не часть Васильевского острова.
Наблюдая за ползущими по земле вечерними тенями, Маргарита Николаевна непременно вспоминала об этом рассказе; ей казалось, что в свои большие цейсовские бинокли немцы видят и ее, и яблоньку, под которой она сидит, и каждый домик колхоза. В такие минуты Маргарита Николаевна чувствовала себя чем–то вроде божьей коровки под линзой исследователя. Не так ли, еще в школе, она на уроках естествознания рассматривала с подругами под лупой пчелу или осу, потом брала острый ланцет, вскрывала насекомое, изучала его внутреннее строение? Что стоит и тем, в Пушкине, взять ланцет… Напряженная подопытная жизнь. Пока день, пока беготня в полях, пока хлопоты, споры, заботы, – забываешь об этом. Но приходит вечер, – бывало, он приносил успокоение, отдых, прогулки с дочкой в луга, веселую возню в копнах свежего сена… – а теперь с приходом вечера начинается унизительное беспокойство, когда не знаешь, куда спрятаться от далеких, невидимых, но настойчиво наблюдающих за тобою чужих глаз.
В один из таких вечеров Маргарита Николаевна не выдержала напряжения. Вечер был ветреный и какой–то грозный. Солнце уже расплющилось, как обычно, и, заливая кровью днища недвижно повисших над горизонтом туч, уходило за край земли; синие тени ползли по невским равнинам, они приближались быстро, и невыносимо было сидеть в палисаднике на скамье. В дом идти, спать, еще не хотелось, и Маргарита Николаевна вышла за деревню: не может же не быть где–нибудь укромного местечка!..
Ветер нес ей вслед сладкий запах цветущих лип; впереди скрипуче перекликались два дергача, один – где–то совсем близко, за огородами, другой – подальше, у леса. Лес стоял таинственный и черный. Он шумел и волновался. Маргарита Николаевна шла по узкой тропе среди высоких трав, роса холодила оголенные ноги, подол легкой юбки набухал от этой луговой влаги, ветер то вскидывал юбку парусом, то плотно обжимал вокруг коленей. От ветра делалось удивительно, легко и бодро, тело теряло весомость; постепенно оно стало совсем воздушным, ноги показались сильными; упругими пружинами и сами собой прибавляли шагу. «Вот хорошо я придумала – прогуляться, – сказала себе Маргарита Николаевна. – А то сижу, что бронзовый Будда, только нервы расстраиваю».
Чем дальше шла Маргарита Николаевна, тем радостнее становилось у нее на душе.
Так дошла она до пруда, до большого плоского камня, на котором сидел Виктор Цымбал. С той ночи, когда Виктор приходил под ее окно, они еще не встречались без посторонних.
Узнав его в сумерках, Маргарита Николаевна хотела повернуть назад – чтобы не подумал, будто она ищет с ним встречи. Но Цымбал ее уже заметил.
– Маргарита, – сказал он просто. – Иди сюда, на камень. Он теплый, нагрелся солнцем, до утра не остынет.
– А почему ты думаешь, что я собралась сидеть тут до утра?
– Брось злиться, иди! – Он поднялся, взял ее за руку, подвел к камню и усадил. – Хорошо ведь, правда? Помнишь, ребята в общежитии ходили зимой на кухню и рассаживались на плите?
Конечно же, Маргарита Николаевна помнила эту громадную плиту на кухне старого загородного дворца, в котором размещался техникум. Раскаленная днем, плита до поздней ночи сохраняла тепло. После ужина ее захватывали старшекурсники, сидели на ней с книгами, зубрили, спорили, вели долгие беседы, мечтали вслух. Душой таких бесед и мечтаний был Коля Чепик; под стать Маргарите Николаевне тех дней, заносчивый, самоуверенный студент. Он увлекал слушателей проектами использования тепла, которое в своем центре содержит «наша дряхлая планетка». Какие–то предлагал бурить скважины, пропускать расплавленную магму по особо огнеупорным трубам, проложенным под поверхностью земли: тогда и на полюсе будут тропики, «планетка» омолодится, расцветет. «В Нарьян – Маре – ананасы, представляете? Рис – в Мончегорске!» Он даже показывал ответ какого–то профессора на его письмо; профессор подтверждал, что возможность использования тепловой энергии, скрытой в центре земного шара, в принципе не исключена.
В голове Чепика рождались десятки наисмелейших проектов. Но и проекты эти были еще не всё: Чепик писал большой, всеобъемлющий учебник «Передовое земледелие»; он много читал, многое знал, отлично учился, и, казалось, будущее несло ему такую же мировую известность, как известность Тимирязева или Комарова, Лысенко или Прянишникова.
Цымбалу Чепик не нравился. Виктор с недоверием слушал его рассказы, они его раздражали; не дослушав, он брал свое расшатанное, с одним стволом, ружьецо и уходил с ним на ночные заснеженные поляны, расстилавшиеся вокруг дворца, и нередко, сидя на плите возле Чепика, Маргарита Николаевна слышала глухие удары дробовичка за изукрашенным морозными узорами окном. В кого там палил Виктор? В зайца ли, пробиравшегося к мерзлым кочерыжкам на огород, или в танцующих возле стога с викой куропаток, или просто в луну? «Завидует Николаю, вот и злится», – думала она.
После внезапного ухода Цымбала из техникума Маргарита Николаевна стала женой Чепика. Потом Чепик был назначен директором совхоза, взял и ее с собой туда; жизнь, казалось, приобретала для молодой пары особый смысл: наступала пора осуществления прекрасных проектов Николая.
Но проекты почему–то были забыты, странички недописанного учебника покрывала пыль. Маргарита Николаевна вела скучное существование домашней хозяйки. Николай, неожиданно – не по его годам и опыту – поднявшийся на столь высокую должностную ступень, стал еще заносчивей, хвастливей, дружеские вечерние беседы у него с Маргаритой Николаевной кончились; вообще вся дружба кончилась. Когда она напоминала ему о проектах, он кривился: «Все это мальчишеские затеи, глупость». Если говорила, что тоже хочет работать, смеялся: «Какой из тебя работник! Я – и то… Трудностей сколько. Нужен мужской ум, хватка, а у тебя…» И он, как–то обидно–пренебрежительно растопырив пальцы, помахивал рукой возле своего уха.
Все мечты уходили в прошлое. Маргарита Николаевна стала матерью, началась стирка пеленок; их запах, крик девочки раздражали Николая: «Невозможно работать! Нельзя отдохнуть!..»
Кончилось же все тем, что его сняли с работы за развал хозяйства, а когда Маргарита Николаевна предложила уехать в колхоз или в МТС агрономами на участок, он только усмехнулся: «И будем жить на пятьсот рублей в месяц! Извини, пожалуйста, но рай с милой в шалаше бывает только первые четыре недели. Дальше уже нужна прочная непротекающая крыша и хорошие деньги». Он уехал искать эти деньги в Ленинград, где–то что–то преподавал, потом переселился в Ташкент, потом стал администратором театра в Белостоке. А она ушла в колхоз «Расцвет» агрономом.
Так ею был найден и утрачен герой, которого она предпочла Виктору Цымбалу. Гордая, она, конечно, не признавалась себе в том, что жалеет о так неудачно сложившейся жизни, о том, что оттолкнула Виктора и ушла за Чепиком. Она с увлечением работала в колхозе, о прошлом старалась не вспоминать. Это ей удавалось неплохо. Только старик отец, всю жизнь мирно проживший безвыездно в одной квартире, в Ленинграде, и двадцать лет – до пенсии – прослуживший бухгалтером в одном и том же банке, говорил иной раз, понимая ее состояние: «Человек должен пройти все огни и воды. Не огорчай себя, дочка. После бурь бывает затишье».
– Что же ты молчишь? – спросил Цымбал, не подозревая даже, какие воспоминания вызвал он своим вопросом о техникумовской теплой плите.
Маргарита Николаевна отломила веточку ракиты и бросила ее в пруд. Закачались, запрыгали отраженные там блестки ранних звезд, плеснул широким хвостом всплывший возле самого камня старый рак, шумно вспорхнула задремавшая было пичуга на противоположном берегу.
– Виктор, – сказала Маргарита Николаевна, когда звезды снова неподвижно улеглись на дно, – где твоя жена?
– Жена? – ответил он, помолчав. – Есть жена.
– Я и не сомневаюсь, что она у тебя есть. А вот где она, где? Вот о чем я спрашиваю.
– Она?.. На Урале. Где же еще! Со школой вместе.
Маргарита Николаевна вздохнула и усмехнулась.
– Какие вы все заботливые! Кого ни спроси теперь, где его жена, отвечают: эвакуирована, – и довольны, а чем? Скажите пожалуйста какая доблесть! И вас всех, и их я совершенно не понимаю. Как можно было бежать, оставив на неизвестность, – ну, не будем говорить громких слов: любимого, – а просто близкого человека? – Она недоуменно пожала плечами. – И как вы, которые так много говорите о долге, первое, что сделали, – поспешили отправить своих жен в безопасные места. Без любви вы живете все, и все вы мелкие людишки. Вот что!
Резко встав, Маргарита Николаевна оскользнулась и чуть было не упала в воду, но Цымбал успел ее подхватить. Стараясь удержаться вместе с нею на камне, он невольно прижал ее к себе, тонкую, худую, вырывающуюся.
Потом она прошла по берегу несколько шагов, и из темноты Цымбал услышал ее голос:
– Виктор, ты, пожалуйста, не думай. Той, которая на Урале, я зла не желаю. Нисколько не желаю. Дай бог, чтобы она была всегда счастлива.
Долинину тоже, конечно, было известно, что немцы не оставили мысли о новом штурме Ленинграда. В кругу Преснякова, Терентьева, а иной раз и полковника Лукомцева, нет–нет да и навещавшего теперь долининский подвальчик, секретарь райкома нередко сиживал над картой. «Сражение возможно, – рассуждали они тут, – но успеха немцы не добьются. Только изведут свою живую силу, сколько бы они ее ни подбрасывали».
А что противник подводит к Ленинграду новые войска – в этом сомнения не было. На некоторых участках фронта у него появились горно–егерские бригады, какие–то ударные части из Крыма; пришла «Голубая дивизия» испанцев; под Урицком разведчики захватили «языков» из квислинговского легиона; пленные рассказывали, что в Красное Село среди лета приезжал сам Квислинг и держал перед соотечественниками речь. Повод для речи был тот, что легионеры, дескать, выражают недовольство немцами – плохо кормят и мало платят.
Преснякова, который рассказывал об этом, перебил Терентьев:
– Полное скопление языцей. Передерутся. Не будет у них ладу.
– Такой надеждой льстить себя не следует, – заметил Лукомцев. – Скопление языцей, как вы говорите, это верно. Но нельзя же забывать, что под Ленинградом в основном–то собраны лучшие немецкие войска.
– Что ж, товарищ полковник, – Терентьев нахохлился, – не хотите ли вы сказать, что они могут затеять что–нибудь решительное?
– Как понимать это – «решительное», – несколько подумав, ответил Лукомцев. – Они очень решительно наступали на Ленинград и минувшей осенью. Но в решении вопроса о Ленинграде не только они, а и мы с вами, к великому их огорчению, принимали, принимаем и будем принимать участие. Однако быть готовым надо ко всему.
– Эх, пропадут наши с тобой огороды, Яков Филиппович! – сказал Терентьев. – Зря мы тут старались: сажали, сеяли.
– Ну, до огородов–то постараемся немца не допустить, – ответил ему Лукомцев с улыбкой. – А сами мы, солдаты–ленинградцы, народ аккуратный, цену морковке знаем, побережем ее. Начальник штаба у нас в дивизии утверждает, что в данной обстановке овощи приравниваются к боеприпасам. Мы ведь тоже огородик развели. Кстати, как мои орлы – помогли вам с ремонтом?
– Хорошо работали, – сказал Долинин. – Ремонт тракторов провели вполне прилично. Только вот недавно немец снова несколько машин повредил. Почему–то усиленно стал бить по колхозу.
– Потому что и он расценивает овощи как боеприпасы! – Лукомцев многозначительно поднял указательный палец: Вы там, в колхозе, замаскируйте все, что возможно. Не поля, конечно, а тракторы. Не держите их на открытом месте. Вышки все снесите. Немец видит их.
Терентьев принялся ругать равнину, которая просматривалась немцами из края в край.
– В лесу бы воевать, – сказал он мечтательно. – Хорошо там, тихо.
– А главное – тетерева!.. – Долинин подмигнул.
– Какие летом тетерева? – Терентьев только руками развел. – И не напоминай мне о них, не сбивай меня с пути, Яков Филиппович. Дал слово, и точка!
Лукомцев рассматривал карту, разостланную на столе, поглаживал ладонью бритую голову.
– Да, – сказал он, – будем еще драться и в лесу. Однако ехать мне пора, засиделся. – Он дружески попрощался со всеми и, уже выходя, добавил: – А знаешь, Яков Филиппович, Черпаченко планчик–то твой все–таки поддерживает. Кое–что из него он присвоил и разрабатывает. Не обижаешься в смысле лавров?
– Обижаться не обижаюсь, – ответил Долинин, – но если веночек получите, пришлите пару листиков!
– Каких листиков? – полюбопытствовал Терентьев.
– Обыкновенных, лавровых, с помощью которых когда–то чествовали героев, – объяснил ему Долинин.
– А на кой нам чужие? У меня их своих двести граммов, Яков Филиппович, – отозвался из–за перегородки Ползунков.
– Да что ты! – не удержался от смеха Пресняков. – Полфунта лавров! И в древнем Риме позавидовали бы тебе, Алешка!
– Не смейтесь, товарищ начальник. С Яковом Филипповичем и на месяц этого не хватит. Ему во все сыпь перец, лавровый лист. Был бы уксус – давай и его.
– Свирепый, значит, мужчина!
– Не без этого!
Едва проводили Лукомцева до ворот, где его ожидала машина, едва возвратились в подвал, как: шумно звякнули стаканы на столе, а за перегородкой сорвалась с гвоздя сковородка. Весь дом вздрогнул.
– Опять! – сказал Терентьев встревоженно. – Палят. А в каждом доме поди огонь на кухнях развели. Побегу…
Но немец бил не по поселку, а, как и несколько дней назад, снова по колхозу. Это был короткий и сосредоточенный огневой налет. В воздухе, вихляя между разрывами зенитных гранат, ходил корректировщик – «горбач».
Через несколько минут все стихло.
Тогда зазвонил телефон.
Долинин услышал в трубке испуганный голос Леонида Андреича.
– Товарищ секретарь! – Юный бригадир, должно быть, впервые разговаривал по телефону, только несколько дней назад проведенному в правление колхоза. – Все машины разбиты. Все покалечено. Директор убит!..
Вместе с Пресняковым и Терентьевым, который уже был на берегу, Долинин бросился к лодкам. Пожарники что есть сил наваливались на весла, за кормой двумя рядами крутились воронки, лодка скрипела и шла рывками. Пристали не к мосткам, а прямо уткнулись носом в песок.
На поляне, перед инвентарным сараем, где еще полчаса назад были выстроены почти окончательно готовые к пахоте под озимые тракторы, Долинин увидел полный разгром. Машины были разбросаны, опрокинуты, измяты, пробиты осколками. Они напоминали тот военный лом, какой Долинин встречал на дорогах, будучи среди партизан за линией фронта. Но машины – ладно. А что с людьми?
– Где Цымбал? – крикнул он.
– Здесь, здесь, под навесом, – трясущейся рукой указывал бледный Миша Касаткин.
А там, куда он указывал, уже сгрудились девушки–санитарки из понтонного батальона. Две из них стояли на коленях на земле, и в их пальцах мелькали набухшие кровью куски изорванной ткани.