Текст книги "Избранные произведения в трех томах. Том 1"
Автор книги: Всеволод Кочетов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 32 (всего у книги 39 страниц)
Серошевский сидел молчаливый, – он был уязвлен тем, что решение о выговоре Лаврентьеву отменили; струхнул тогда немало от резких, сказанных по его адресу слов, пообещал себе держаться в дальнейшем осторожней и смотрел теперь, по обыкновению, в верхний угол кабинета Громова. Поблескивали его очки, да вращались один вокруг другого большие пальцы рук, сцепленных на столе. У него был такой вид, будто все, о чем тут говорилось, ему крайне безразлично. Но это было не так. Серошевский внимательно слушал и взвешивал каждое слово, особенно слова, сказанные Лаврентьевым.
Отвечая на вопрос зоотехника, планируется ли в колхозе отдельный кормовой севооборот, Лаврентьев заговорил о том, что вообще все севообороты – и полевой, и кормовой, и на овощных участках – придется в корне пересмотреть, что они составлены без учета особенностей воскресенских почв и что он уже начал такой пересмотр, введя с будущего года еще одно поле пропашных. Услыхав это, Серошевский немедленно поднял руку.
– Разрешите, Сергей Сергеевич?
– Прошу.
– Товарищи, мы все знаем агронома Лаврентьева, – заговорил Серошевский деловым, будничным тоном. – Инициативный, вдумчивый агроном. Я признаю свою ошибку, совершенную мною на исполкоме летом. Перегнул. Своевременно меня поправили. Но, извините, агроном Лаврентьев снова, по–моему, заблуждается. Во–первых не пропашные, а клевера бы ему следовало сеять. Нельзя же целому полю работать вхолостую. Во–вторых, что же это такое! Опять самостийность. Он ломает, пересматривает севооборот – святая святых планового землепользования, а мы об этом ничего не знаем. Разве трудно было согласовать с районом? Ум хорошо, два лучше. Я разослал инструкцию о севооборотах… Кстати, во избежание анархии и для проверки исполнения мною разработана система. Она заключается в том, что при каждой инструкции, вышедшей из отдела сельского хозяйства, имеется отрывной талон. Адресат обязан расписаться на нем: получил, прочел, – и отослать обратно. Ни единой расписки от агронома Лаврентьева, простите, мы не получили.
– Давно введена такая система? – спросил Карабанов.
– Уже четыре месяца, – с готовностью ответил Серошевский,
– Жаль, не знал об этом раньше. Я, кажется, вас прервал. Продолжайте.
– Я, собственно, уже кончил, Никита Андреевич. Я выступил с целью сказать о несколько вольном отношении агронома Лаврентьева к агротехническим указаниям, исходящим от руководящих организаций. Для всех они обязательны, только для товарища Лаврентьева – звук пустой. Я считаю…
– Слова! Прошу слова! – Лаврентьев поднялся, подошел к столу президиума, разложил на углу пачку папиросных листов, густо исписанных на машинке, и раскрытую книгу; как показалось встревоженному Серошевскому, в ней были стихи.
– Прошу не думать, товарищи, – заговорил Лаврентьев, хмуро поглядывая на членов президиума, – что я выступаю в порядке самозащиты. Я выступаю в защиту сельского хозяйства нашего района. Даже если бы сейчас передо мной не говорил о своих инструкциях товарищ Серошевский, о них заговорил бы я. Это мой особый вопрос исполкому, но он связан со всем предыдущим, и думаю, что и с последующим. Мы знаем об агротехнике передового земледелия, мы слышим о ней повседневно, мы о ней читаем в газетах, ее разрабатывают передовики социалистических полей и советские ученые. Она творит чудеса. Что же происходит в нашем районе? Как высока агротехника и как ею руководят? Прослушайте, пожалуйста, – он взял в руки раскрытую книгу, – несколько строк, не очень понятных, но очень поучительных:
Ранней весной, когда от седых вершин ледяная
Влага течет и Зефир рыхлит праховую землю,
Пусть начинает тогда мычать при вдавленном плуге
Вол, и пусть заблестит сошник, бороздою оттертый.
Нива ответит тогда пожеланиям всем хлебопашцев…
Дальше:
Также терпи, чтобы год отдыхало поле под паром,
Чтоб укрепилось оно, покой на досуге вкушая;
Или златые там сей – как солнце сменится – злаки,
Раньше с дрожащим стручком собрав горох благодатный,
Или же вики плоды невеликие, или лупинов…
Тяжелый гекзаметр непривычно звучал в кабинете председателя райисполкома. Люди слушали, переглядывались недоумевая, кое–кто думал: «Неужели это Серошевский написал? С ума сошел, что ли, – стихами!»
– Если не очень надоело, еще несколько строк. – Лаврентьев перевернул страницу…
– А с промежутками в год – труд спорый: лишь бы скупую
Почву вдоволь питать навозом жирным, а также
Грязную сыпать золу поверх истощенного поля.
– Я, конечно, мог бы читать и читать сотни таких строк необычного наставления земледельцу. Но прочту десять строк из другого наставления. Вот они: «Весновспашку надо начинать, как только оттает земля, отбросив так называемые «сырые настроения». Чем раньше, тем лучше, потому что…» Ну, это неважно – почему. Слушайте: «Ни в коем случае нельзя выворачивать подзол, если в колхозе нет достаточного количества навоза». Это вам не что иное, как стихотворное «будет довольно ее поднять бороздой неглубокой». Сравним дальше: «отдых поля под паром», «вкушение покоя на досуге», «обиду от плевл», «дрожащие стручки гороха» и «вики плоды невеликие», затем «жирный навоз», «грязную золу», «пользу от мотыги», «наклоненный в сторону плуг меж гряд» с тем, что мы услышим еще. – Лаврентьев перебирал листы папиросной бумаги, читал общие, давно известные положения о плодосмене, о нормах внесения золы и навоза в почву, о пропашке борозд и окуривании. Говорилось это проще, понятней, чем в книге, но ничего нового по сравнению с ней слушателям не давало.
– Где же, товарищи, яровизация? Где черенкование картофеля? – спрашивал Лаврентьев. – Где современные методы обработки почвы, где увеличенные нормы высева? Где сознательный, а не механический подход к каждому полю, к каждому растению? Где указание на то, что земледелец – это творец, созидатель? Одни рецепты, готовенькие, общие для всех. Кому они нужны?.. К почвам, к условиям каждого колхоза нужен свой, особый, индивидуальный подход. Так я понимаю задачу специалистов сельского хозяйства.
Серошевский понял, какой неотразимый наносится ему удар, побледнел, и, пока длилась взволнованная, гневная речь Лаврентьева, полная убийственных вопросов, он хватал из портсигара папиросы и курил их одну за другой, прикуривая от окурков.
– Что это за стихи и что за бумажки? – спросил Громов. – Назовите источники, товарищ Лаврентьев.
– Второй источник, вот эти листки, разбирать которые должен опытный шифровальщик, потому что они в десятке экземпляров закладываются в машинку, – те самые бесчисленные инструкции, о которых хлопотал сегодня главный агроном. Написаны, согласно дате, аккуратно проставленной на каждом, в марте, в мае, в июне, в августе текущего года. Автор – С. П. Серошевский. Первый источник – эта книга. «Сельские поэмы». Агротехника в стихах гекзаметром. Когда–то она была большим шагом вперед, и мы должны ей отдать заслуженную дань почтения. Но сейчас – это лишь памятник прошлому, и очень далекому прошлому. Написана книга, согласна дате, две тысячи лет назад.
– Две тысячи? – Инженер–строитель даже привстал со стула.
– Да ну? – Громов заерзал в кресле. – Кто же автор?
– Вергилий.
В кабинете поднялся шум. Лаврентьева уже не слушали, говорили, удивлялись, возмущались все одновременно. Громов позабыл о том, что он председатель, тянул за рукав Карабанова, которого, в свою очередь, пытался повернуть к себе за плечо заведующий райфинотделом.
– Товарищ председатель, ведите заседание! – не выдержал Карабанов. – Базар получается, а не исполком. – Когда утихли, он взял слово. – Мы получили сегодня урок. Очень поучительный и очень серьезный. Глядим по верхам. Плохо знаем прошлое и еще хуже настоящее. Погрязли в делячестве. Товарищ Ленин предупреждал, что коммунистом можно стать, лишь овладев знаниями, накопленными человечеством. А мы даже и за достижениями практики как следует не следим. Мы из рук вон скверно знакомы с богатейшим опытом передовиков сельского хозяйства. Я обращаюсь отнюдь не к одному товарищу Серошевскому, который, видимо, штампует свои инструкции по отсталым, давно опереженным руководствам. Ничего не почерпнул главный агроном из мичуринской науки. Это факт. Но факт и другое. Мы, руководители, которые обязаны были овладевать специальными знаниями, без которых современным хозяйством руководить нельзя, – мы больше обращали внимание на организационную сторону всякого дела, чем на техническую. Это – однобокость, это – промах. Вергилий! Черт возьми, в середине двадцатого века оказаться на позициях древнего Рима! Я отлично понимаю товарища Лаврентьева – понимаю, что он сознательно преувеличил степень отсталости агротехнических указаний, на которые так щедр наш отдел сельского хозяйства. Но ведь ясно же: вперед идем медленно, за наукой не следим, а значит – и отстаем, не так ли? А значит – от Вергилия не слишком далеко ушли. Позор! У нас есть Тимирязев, есть Мичурин, Костычев, Докучаев, – мы оглядываемся на Вергилия! Выводы придется сделать, и выводы серьезные, товарищи. Отдел сельского хозяйства не стал у нас штабом передовой агротехники. Это еще счастье, что в колхозах его инструкций не читают, а прислушиваются к голосу передовых земледельцев страны. Теперь о практическом…
Серошевский поднялся и пошел к дверям походкой, которая долженствовала выражать, что все на свете преходяще, – этакой походкой независимого человека. Но походка плохо маскировала его внутреннее состояние. Лаврентьев смотрел ему в спину холодными глазами. Иди, иди, Серошевский, за калитку с надписью: «Осторожно, собака», у тебя есть кубышка «на черный день», набивай папиросы табаком высшего сорта номер три. Ты еще, может быть, останешься работать в отделе сельского хозяйства, но пафосных речей твоих слушать уже не будут, ты ими уже никого не обманешь. Законы борьбы жестоки, особенно – законы борьбы за новое, за нарождающееся.
3
Решение районного исполкома пошло в область. Антон Иванович развил кипучую деятельность. В окно его кабинета декабрьские вьюги плескали сухим жестким снегом, который стучал по стеклу, как дробь. Один за другим перед председательским столом появлялись руководители хозяйственных отраслей колхоза. Если это был Анохин или Носов, то вместе с председателем они так накуривали, что с трудом различали друг друга в сизом дыму.
По мере того как заполнялись графы счетоводных книг, контуры большого дохода вырисовывались все яснее и четче. До миллиона, правда, не дотянули, но были от него не так уж далеко. И чтобы так вышло, пришлось учесть каждый грамм зерна, каждую каплю меда, каждую вязанку сушеных яблок, молочную струю, звонко ударившую в подойник, шкуру забитого бычка и каждый клок овечьей шерсти. Много возни было с дядей Митей. Пчеловод не мог отрешиться от закоренелой привычки оставлять в ульях на зиму такое количество меду, что для всей пасеки оно исчислялось бочками,
– Ты пойми, дядя Митя, – втолковывал Антон Иванович, – какую ценность мы зря морозим. Прикинем–ка на бумаге, килограмм сколько стόит?
Председатель прикидывал, считал – множил и складывал; никогда еще за всю его председательскую деятельность ему не приходилось так дотошно и глубоко проникать в экономику колхоза. Обычно он осуществлял то, для чего придуман расплывчатый термин – общее руководство. Счетовод представлял годовые отчеты, их утверждали на правлении, и никто, в том числе и Антон Иванович, толком не знал – хозяйственно или бесхозяйственно распорядился колхоз своими натуральными доходами. Теперь Антон Иванович готов был в самом дальнем углу кладовых разыскать самый завалящий лишний чересседельник, поднять в поле самый хилый кочешок капусты, сброшенный с воза, и задуматься, как бы и где бы реализовать их повыгодней. А тут – бочки меду!..
– На крайней скудости пчелку держать нельзя, – возражал дядя Митя. – Вдруг зима будет холодной. В холоде пчелка больше потребляет, и останемся мы к марту при пустых ульях. Не согласен, Антон Иванович, совсем не согласен.
Рядом с дядей Митей, на углу стола, из чего явствовало, что он семь лет не женится, сидел Костя Кукушкин и сопел носом. У него была своя бухгалтерия, собранная в папке, через которую косо шло тиснение: «На подпись».
– А вот и не останутся пчелы без корма, – вступил он в разговор взрослых. – Двадцать шесть пудов можем отдать свободно. На, гляди, нормы министерства. – Костя подал дяде Мите исписанный крупными буквами листок.
– Нормы твои мне ни к чему. – Дядя Митя отстранил листок. – У меня свое собственное соображение имеется. Молод ты меня учить. Твой отец еще из рогатки по воробьям пулял, а я уже в пасечном деле не первый годок работал. Я. милочек Костенька, пчелку знаю, и пчелка меня знает. У нас с ней разногласий нету, не водится. Книжечки–бумажечки для этаких сопливеньких пишутся, с нашего, стариковского опыта пишутся. Мы, старики, сами книга, – читать только ее надо с умом; прислушиваться к ней да разбираться…
Дядю Митю понесло, заговорил, не остановишь. Антон Иванович, не слушая его, взял у Кости листок с нормативами, подчеркнул несколько цифр карандашом, принялся множить.
– Верно! – Удивляясь, он обвел итог жирным овалом. – Точно! Двадцать шесть пудов зажимаешь, дядя Митя, без нужды.
– Ему веришь, врунишке? Чай, сам убедился, каков он есть, этот Костенька.
Что Костя Кукушкин – врунишка, так думать Антон Иванович оснований не имел, напрасно дядя Митя наводил на паренька тень. Если в чем и пришлось убедиться председателю, то только в излишней Костиной подозрительности. Криво усвоив принцип соревнования, Костя долго хранил верность этому принципу, – от дяди Мити он ждал подвохов постоянно. После того как по требованию Лаврентьева пришлось снять колючую проволоку, которой Костя старательно отгородил свой участок пасеки, он не успокоился – натягивал в траве незаметные нитки. Помешать конкурирующей стороне проникнуть в запретную зону они, понятно, не помешают, но, во всяком случае, видно будет – ходил вокруг Костиных ульев дядя Митя или нет. Нитку он довольно часто находил оборванной, кричал на дядю Митю, вызывая этими криками со стороны старого пчеловода длиннейшие речи в защиту нравственности и морали. Не вытерпел и пошел жаловаться к председателю. Костя вообще признавал иметь дело только с председателем. К Лаврентьеву он никогда не обращался, считая, что агроном – это по растениеводству, по зерну, картошке, а пчелы не картошка.
«Костенька, – выслушав его, сказал Антон Иванович. – Мне нравится, что ты такой заботливый до общественного дела. Мы в твои годы про то не задумывались. Мы единоличники были, тебе даже и не понять, какая это штука – единоличник. Словом, за батькино поле держались, за батькин огород. А что там общество, что народ – хоть огнем гори, лишь бы мое в целости было. Нравится, говорю, твое умственное направление. Однако осечку придется тебе, друже, произвести на данном примере. Проволоку, нитку натянул – какое же это соревнование? Чему вас, чертей, в школе учили! Таблице одной да про имя существительное? Вот пойду ужо к Нине Владимировне, просмотрю ихние планы. Соревнование, товарищ Кукушкин, – по–взрослому с тобой разговариваю, – оно чего требует? Не только за себя думать, а и другим, знаешь, помогать. Вот эдак–то. Опытом помогать, советом, где надо и плечо подставить, подсобить. Плечо, заметь, а не ножку. Что толку – один вырвешься вперед! А какая другим польза? Ты малая росинка в человеческом море–океане. Как там ни вырывайся, как в гору ни лезь, тебя без увеличительного стекла все равно и не видно. А вот ежели сообща, друг другу подсобляя, целой дивизией, в гору двигаться – нас увидят, такую силу! Увидят и похвалят, учиться у нас будут. Смикитил?»
Антону Ивановичу понравилась собственная речь. Он закурил, пустил дымок к потолку, довольно поразглядывал озадаченного Костю и снова заговорил:
«К чему это все толкую? Сейчас увидишь. Дядя Митя, говоришь, нарушает твой суверенитет и возле пограничного столба номер семнадцать злодейски, тайком, пересекает твою границу. Уверен, значит, – с диверсионной целью. Эх, Костюха! Дядя Митя на пчелах своих не то что собаку – слона съел. Он их, может, больше чем нас с тобой уважает. Разве он сделает вред пчелам! Да руку даст топором оттяпать, а пчелу не обидит. Сам видал, вот этими самыми глазами, как противник твой твои ульи обихаживал, чистил их, проверял. Видишь, деликатно как: не больно тебе доверяет – молод, значит, опыту нет, – а и обидеть не хочет, тишком тебе помощь, дурню, оказывает. Вот это, понимаю, соревнование! Чего молчишь? Трещи теперь».
Трещать Косте было не о чем. Ему казалось, что чистота в ульях шла от его природных способностей всеведущего пчеловода. Оказалось иначе. Он был озадачен, удивлен и уязвлен. Ушел обозленный и на Антона Ивановича, и на дядю Митю, и на себя. Антон Иванович добрыми глазами глядел ему вслед, как всегда взрослые смотрят на подростков, по–взрослому увлеченных полезным делом, и думал: «Вот и смена старику. Толковая смена. Подучим еще, выдающийся мастер будет».
Костя не был врунишкой – это Антон Иванович знал, просто паренек через край иной раз перехлестывал в желании показать себя. Но с нормативами он нисколько не перехватил, расчет оказался точным: двадцать шесть пудов меду дядя Митя зажимал для своих питомиц.
Долго спорили, кричали, доказывали, но дядя Митя, кроме всех иных своих качеств, был еще и на редкость покладист, – уступил.
– Берите мед! – заявил он таким тоном, будто в отчаянии, разрешал Антону Ивановичу располовинить колуном, земной шар. – Берите воск! Можете и меня по сходной цене загнать на живодерню. Как–никак – шкура.
– Шкура твоя, – Антон Иванович встал, дружески положил ему на плечи руки, – тебе еще самому послужит, Дмитрий Антропович. Я лично тебя уважаю, крепко уважаю. Не сухой ты души человек. А что касаемо меду – спасибо. Так сказать, предварительная тебе благодарность, – тебе еще колхозное собрание по всей форме ее вынесет. С полным чествованием. Вот так. Люблю, когда все миром идет, без инцидентов и оргвыводов. Сам я, знаешь, человек мирный. Осатанел тут с доходами. Тороплю жизнь, потому вроде бы и зверствую. К хорошему всегда через трудное идут. Ты меня прости, дядя Митя.
– Ладно уж! – Старик растрогался. Проникновенная речь Антона Ивановича размягчила его сердце, обычно крепкое до всего, что касалось пчел.
Костя пошмыгал носом, был доволен: дело–то выходило по его, по-Костиному; одоление значит, полный приоритет.
Но не со всеми так мирно, как с дядей Митей, удавалось улаживать дела, касавшиеся графы колхозных доходов. Буйствовали полеводы, в особенности Ася, требовавшая засыпки дополнительных страховых фондов чистосортного зерна. Требования ее были такие несусветные, что Антон Иванович чуть не вытолкал младшую Звонкую за дверь. Да вовремя удержался. Ограничился тем, что отрезал: «Точка! Сверх установленного планом – ни одного зерна. Гуляй, Асютка». Ася побежала к Дарье Васильевне. Та долго ее урезонивала. Дарья Васильевна держалась мнения, что Антону надо дать свободу похозяйствовать, поразвернуться. Развертывается председатель правильно, с полной самостоятельностью, не во вред, а на пользу колхозу. Может, этак у него и дальше пойдет – приобретет твердость, а то мягковат, мягковат был, появлялась думка иной раз – не заменить ли председателя. Дарья Васильевна всячески теперь его поддерживала.
– Коммунистка ты, – внушала она Асе. – Комсомолом руководишь. Пример сознательности показывать должна. На малых средствах большой результат получить сумей. А средства у тебя и не малые вовсе. Рассчитаны от сих и до сих. – Пальцем отмерив расстояние от забытого на столе чайника до папки с протоколами, Дарья Васильевна показала, как точно рассчитаны средства полеводов на новый год.
Пошумела и Асина мамаша. Роняя в чернильницу слезы, стуча по столу маленьким кулачком, который от встреч со столешницей страдал, конечно, значительно больше, чем столешница, Елизавета Степановна отстаивала своих бычков.
– Лизавета, Лизавета, – готовый отступить перед таким напором, терялся Антон Иванович. – Немыслимое говоришь. Что из того – красавцы! Нам с тобой, на личности если глядеть, тоже, может, не в болоте пропадать положено, а на выставке портретов на стене висеть в беломраморном зале. Да ты у нас что королева–регентша, а то и полная принцесса – глаза там, щечки, все такое…
– У тебя у самого, глаза бесстыжие! – кричала Елизавета Степановна, не поддаваясь неудержимой лести. – Я не принцесса, я телятница. Принцессе плевать на телят, она в них понятия не имеет, ест коклетку и… Вот тебе! – В запальчивости она показала кукиш Антону Ивановичу, чуть ли не к носу поднесла.
– Ну как так! – пытался перебить ее яростную речь Антон Иванович, озираясь в надежде – не подойдут ли Лаврентьев или Дарья Васильевна. – Как ты рассуждаешь, Лизавета! Подумай сама, не можем мы бычиное стадо разводить. Я же не про телок, я про бычков. Всех сдать надо. Виданное ли дело в крестьянстве – сорок быков! С них же молока что с козла. А харч потребляют.
– Харч! Свое сено скормлю, корову голодную оставлю… Не тронь!
Елизавета Степановна прекрасно понимала, что требует невозможного и бессмысленного – сохранить всех бычков, выращенных ею в этом году. Ясно, что это глупо и смешно – увидеть вдруг стадо, состоящее из одних быков. Весь район хохотать будет. Но каким трудом бычки выращены, с какими волнениями! Ни один не околел, все здоровые, крепкие. Когда это бывало в Воскресенском!
Если телятница так взбушевала, кроткая, тихая Елизавета Степановна, то что будет, когда явится перед ним семеноводка? Встречи с Клавдией Антон Иванович боялся больше всего. Он откладывал, оттягивал страшную для, него встречу напоследок; дальше оттягивать было некуда. Антон Иванович боялся того, что в отместку за весенние притеснения Клавдия этак спокойненько, глядя мимо его головы в замороженное оконце, скажет: «Семена готовы к отправке. Но, к сожалению, все они второго и третьего сорта. Не создали, Антон Иванович, нам условий. Что дали, то и получили». А второй и третий сорт – это скинь со счетов многие и многие десятки тысяч рублей. Клавдия – баба непонятная, от нее всего жди. Колдует, как ведьма, в амбарах, молотит, веет, в мешки под пломбу ссыпает, а подпустить к своей территории – ни–ни. Акты подала – урожай выше прошлогоднего. Но что урожай – сортность, сортность нужна. Апробационные данные прячет, не показывает – под матрацем, что ли, хранит. Нет, Клавдия не Марьянка, не скажешь: душа нараспашку.
Вспомнил Марьянку, задумался с умилением над теми тайнами новой жизни, какие носит в себе толстуха. Ничего, обошлась кутерьма с двигателем, благополучно обошлась. «Марьянушка, донюшка, песенка…» – всякие нежные имена придумывал для нее Антон Иванович. Заглянул лишний раз в ее трудовые записи, хотя и так знал их наизусть. Сто сорок трудодней. Не опозорила семейство, перед другими не сплоховала, не уступила. «Яблонька моя, звездочка…»
– Звали? Пришла.
Антон Иванович растерялся: Клавдия! В такой неподходящий момент размягчения души нечистый ее принес. Как с ней тягаться!
– Звал, Клавдия. – Голос был вовсе не железный, каким следовало бы сейчас говорить. Антон Иванович принялся перекладывать на столе портсигар, карандаши и ручки. – Звал.
– Что это вы вроде игру какую придумали? – Клавдия следила за его движениями, щурилась с усмешкой. – Инструктор так досармовцам нашим по военному делу преподавал: палочки, щепочки на песке раскладывал – это пулеметы, это пушки, а тут командир в окопе…
– Кланя, ты меня извини. – Широким жестом Антон Иванович смахнул в сторону все предметы, не дававшие покоя, его рукам.
– За что извинить? Вам нужны сведения. – Клавдия была на редкость спокойна. – Вот они.
Антон Иванович бережно и благоговейно взял из ее рук ученическую тетрадку. Это был приговор ему: князь или пропасть. Раскрыл на первой странице. Замелькали названия разных морковей, свекол, брюкв, цветных капуст, салатов и редек. Урожай хороший, отличный по всем культурам.
– А где же…
– Акты апробации и заключение семенной лаборатории? Дальше подшиты, вчера последний документ получила с испытательной станции.
Пробежал глазами раз, вновь прочел! – побыстрее, затем медленно, со смаком принялся вчитываться, вглядываться в слова и цифры. Вскочил, роняя на пол карандаши, бумаги и папиросы.
– Кланька! Царица! Один первый! Да у нас добра с тобой тысяч на триста! Чего ты натворила!.. Ну не крутись от меня – сродственники же. Дай поцелую, дай обойму, яблонька ты моя и звездочка…
– Успокойтесь, Антон Иванович. – Клавдия отстраняла ошалелого от восторга сродственника. – Целовать надо было раньше.
Она смотрела на Антона Ивановича свысока, как победительница, великодушная, гордая. Потому что истинные победители, много труда вложившие в победу, вложившие в нее всю свою душу, все помыслы и силы, всегда горды и великодушны.
4
В загоне возле скотного двора столпилось человек пятнадцать. Был тут Лаврентьев, была Дарья Васильевна в новом черном полушубке, в талию, с барашковой серой выпушкой, были Антон Иванович, участковый зоотехник, пастухи – в зимние месяцы скотники, Илья Носов и несколько просто любопытствующих. Предстояло для одних зрелище, подобное бою быков в Севилье, для других – до крайности нелегкое дело.
Третий год колхоз выращивал чистопородного быка Бурана. Когда–то его привезли из племсовхоза не Бураном, а Буранчиком, добрым, ласковым телком, без рогов и с глупыми круглыми глазами. За два с половиной года он вырос, украсился могучими изогнутыми рожищами, курчавой белой кистью на конце длинного черного хвоста, лоснящейся шерстью, которая на шее и на лбу завивалась крупными кольцами. Ноги у него стали что тумбы – на них давила туша более чем в шестьдесят пудов весом. Главное же – круто изменился нрав Бурана. Глаза по временам ни с того ни с сего наливались кровью, копыта рыли землю, хвост сплетался восьмерками и хлестал, будто плеть, по бокам, из глотки шел длинный устрашающий рев, подобный подземному гудению перед извержением вулкана. Скотники его начинали бояться: притиснет плечом в станке, саданет рогом, мотнув башкой, – и поминай как звали. Надо было дьявола страшенного обезопасить. Для этого существует специальное стальное кольцо, которое продевают через хрящевую перепонку бычиного носа. Если разбушуется, схватить за такое кольцо – сразу утихнет.
Бурана вывели на вожжах в загон. Он вышел с доской, повешенной на рога, впереди себя ничего не видел, ревел, разбрасывая снег.
– Все делается очень просто, – объяснял зоотехник. – Разъединяем вот так кольцо, вынув этот маленький винтик, острым срезом прокалываем хрящ и затем вновь колечко свинчиваем. Получаем тот результат, какой в народе называется: быть бычку на веревочке. Кто возглавит мероприятие? Носов, ты, что ли? У тебя рука железная.
– Можно. Только он, черт, не дастся, боюсь.
– Боюсь! На медведей ходил?
– Ну, ходил.
– Те страшнее. У них доски–то на глазах нету. А кроме того, мы орла вашего наземь сейчас повалим, будет лежать – не шелохнется. Давайте веревки!
Принесли новые, необмятые, льняные – не веревки, а целые канаты в два пальца толщиной.
– Давайте его оплетать. Вот так, так… Узлы чтобы против кровеносных сосудов пришлись. Натянем – у него и дух займется, сам колени подогнет.
Быка оплетали веревками, как тюк, оставив два свободных конца – тянуть в разные стороны. Бык гудел и вертелся, оплетка сползала. Зоотехник храбро ее поправлял.
– Теперь берись! Натягивай! Крепче тяни! – командовал он, когда все было готово.
Антон Иванович, Лаврентьев, скотники натужились, уперлись в землю ногами, как в морской игре с перетягиванием каната. Носов ждал с кольцом в руках. Бык и в самом деле не выдержал давления веревочных узлов на кровеносные сосуды, на нервные сплетения: задрожал, ноги–тумбы его подогнулись, и он тяжело обрушился в сугроб, подминая снег могучими боками.
– Не ослаблять натяжения! – предупредил зоотехник. – Носов, действуй! – и сам встал рядом с Носовым на колени, приготовив винтик, чтобы тотчас соединить кольцо, как только будет проколот хрящ.
Но едва Носов коснулся влажной хрящевины жалом разомкнутого кольца, бык ударил всеми четырьмя ногами, так изогнул огромную свою тушу и так рявкнул, что люди бросились от него врассыпную. На месте остались только Лаврентьев, Антон Иванович да Носов. Они сделали попытку снова натянуть веревки, – опоздали. Буран уже вскочил и, не переставая реветь, шел танком прямо на стену коровника. Он искал дорогу в стойло.
Перепуганный зоотехник хотел с разбегу перемахнуть через изгородь.
– Эко ты! – остановила его Дарья Васильевна. – На призы, что ли, взялся? Куда же теперь! Затеяли – надо кончать.
– Невозможно кончать. – Зоотехник озирался, шаря глазами по снегу. – Винтик потеряли.
Буран тем временем, встретив на пути стену, уперся в нее лбом, хотел своротить. Подумал с минуту, отступил на шаг и всею силой грянул рогами в бревна. С крыши коровника ему на холку, на загривок, на голову рухнул пласт снега. И когда бык отряхнулся, все увидели, что он прозрел: на крутых его рогах, вместо широкой, закрывающей глаза доски, болталась лишь жалкая щепка.
– Уноси ноги! – крикнул кто–то из зевак, и началось бегство.
Буран, услышав крик, медленно развернулся на месте, нацелил рога на первого, кого увидел, – это была Дарья Васильевна, – щелкнул хвостом и, взрывая снег, выгибая спину, поскакал грузным галопом.
Дарья Васильевна выставила вперед обе руки – вся ее самозащита. «Не смей, не смей! Уйди!» – кричала она и пятилась к изгороди.
Лаврентьев выбежал наперерез Бурану и что было силы ударил быка сапогом в бок. Буран качнулся, потерял направление, нацелил теперь рога уже не на Дарью Васильевну, а на своего обидчика. Носов со всех ног пустился к конюшне: казалось, он струсил, такой силач и храбрец. Антон Иванович пришел на помощь Лаврентьеву; быстро нагибаясь, хватал пригоршнями снег и швырял его в глаза Бурану. Скотники орали медвежьими голосами, – думали напугать быка. Но он и так был напуган и от страха шел напролом.
Лаврентьев пятился от него, как минуту назад пятилась Дарья Васильевна. Он хотел, улучив момент, взять Бурана за рога, не очень задумываясь, что из этого получится. Важно было взять, а там видно будет, кто кого одолеет в рукопашной. Момент такой наступил, бык нагнул голову чуть не до земли, Лаврентьев прыгнул, но опоздал на какую–то долю секунды. Бычиная голова взметнулась. Все услышали не то крик, похожий на вздох, не то вздох, напоминавший крик. Ужаснулись. Бык, как тряпку, мотал Лаврентьева на рогах. Потом сбросил, жадно храпнул при виде распластанного на снегу человека и вновь нагнул рог, – входил во вкус кровавой игры. Но поиграть ему больше не удалось. Подлетел Носов с колуном на длинной рукояти, с разбегу хватил Бурана обухом меж глаз.