Текст книги "Григорий Шелихов"
Автор книги: Владимир Григорьев
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 36 страниц)
пельменей и водки к ним.
Дворецкий Аристарх, обтесавшись на частых в доме Гаврилы Романыча
приемах высоких гостей, – даже матушка-государыня не погнушалась
дважды удостоить посещением скромный домик своего певца, – топтался на
месте в неподдельной радости.
– Батюшка, Григорий Иванович, благодетель наш... вот уж не
чаяли... на святой ждали!.. Не признали, батюшка, Аристарха, стар,
должно, становлюсь, образ теряю? – с легким упреком продолжал он
певуче величать гостя, заметив, что тот не узнает его. – Поклич людей,
Мишутка, – обернулся он к казачку в белом, добротном, перехваченном
широким голубым поясом кафтане, – Василия, да Петьку, да Спирьку, кто
есть там, дорожное в горницы внести... жи-ва-а!
И, опять обращаясь к Шелихову, заговорил:
– Никак раньше святой не ждали вас, Григорий Иванович, потому
знали, какую вы дорогу до нас одолеваете... Гаврила Романыч упреждали
меня, можно сказать, каждого дня: "Архип, то бишь Аристарх, смотри в
оба! Прискачет Григорий Иванович с путя дальнего сибирского, чтоб все
удовольствия... перво-наперво в баню сведешь, из бани приведешь, чтоб
пельмени были..." Пожалуйте, пожалуйте, гостюшко долгожданный! Гаврила
Романыч только-только в баньке с полка сошли, квасом прохлаждаются,
чтоб гостей, званных к ужину на восемь после феатра эрмитажного,
свежим встретить. За обедом чуток замаялись Гаврила Романыч с этими
греками Альчестою и Ламброю, что с бумагами и писулей от графа Платона
Александровича приходили...
– Так что в баньке прохлаждается Гаврила Романыч? – проговорил,
поднимаясь на крыльцо, Шелихов. – Ну, туда и проведи меня на полок к
нему прямехонько, – сказал он, сбрасывая в теплых сенях с широких плеч
медвежью шубу, скрывавшую его статную фигуру в длинной, ниже колен,
коричневой, купеческого покроя поддевке доброго сукна. – Да еще
распорядись, Архипушка, чтоб баулы и сумы мои из возка люди вынесли,
лошадок на конюшню поставили... человека там, жителя американского,
колюжем* называемого, забрали, в тепло снесли... попало бедняге
дорогой, совсем плохой... Привез показать матушке-государыне нового
верноподданного, да, видно, не придется... Из мехов его не вынимайте,
я сам потом приду, гляну, как с ним быть. (* Колюжами называли племя
американских индейцев-колошей, живших на тихоокеанском побережье между
40 и 60o северной широты.)
Шелихов невольно остановился перед огромным зеркалом, из которого
как бы набежала на него его же крепкая фигура, с ярко блестевшей в
домотканом кружеве жабо огромной золотой медалью – портрет
матушки-царицы в алмазной пыли.
– Знай наших! – подмигнул себе Григорий Иванович, расправляя
крутые плечи. – Ты впереди иди. Архипушка, возвести Гавриле Романычу,
что слуга его покорный, Шелихов, Иванов сын, из Иркутска прибыл
благополучным и просит разрешения войти в купель златоструйную,
веничком путь-дорогу зимнюю смыть.
Архип, дворецкий поэта и славного государственного мужа Гаврилы
Романыча Державина, произведенный для благозвучия по повелению
тогдашней классической моды в Аристархи, высоко поднял над головой
семисвечный канделябр и, продолжая приветливо болтать, повел приезжего
в баню по бесконечным и запутанным ходам-переходам державинского дома,
такого маленького и нехитрого с внешнего взгляда.
– Не удивляйтесь бабьим голосам, коль послышите их, батюшка
Григорий Иванович, – говорил он. – Смело входите. Там гренадерши наши,
Афродитка-горнишная и Варька-вышивальница, грека бритого, Альчесту
этого, парят. Гаврила Романыч, как был подпимши в обед, приказал
девкам ванную греку готовить... Так вот и посейчас там они...
Баня находилась в самом конце неприметного с улицы бокового крыла
дома. Три ступеньки наверх вводили в предбанник. Из предбанника
доносилось складное протяжное женское пение в два голоса:
...Как на матушке, на Неве-реке,
На Васильевском славном острове,
Как на пристани корабельныя,
Молодой матрос корабли снастил
О двенадцати тонких парусах,
Тонких, белых, полотняны-их...
– ...ы-иих! – замер на кружевной неслыханно высокой ноте голос,
чистый и прямой, как скрипичная струна. И тут же, не останавливаясь,
оба голоса понеслись в бешеном темпе уличной хороводной:
Вдоль по улице широкой
Молодой кузнец идет,
Ох! идет кузнец, идет,
Песни с посвистом поет.
Тук! тук! в десять рук
Приударим, братцы, вдруг!
"Приударим, братцы, вдруг!" – подхватил про себя приезжий
богатырь и решительным движением распахнул дверь в предбанник.
Распахнул и замер, изумленный...
Просторная комната, на половину высоты выложенная красным в жилку
олонецким гранитом, была освещена тремя многосвечными канделябрами,
стоявшими на гранитных колонках по углам. Огни свечей бесконечно
множились простеночными венецианскими зеркалами.
Под голландской печью, затейливо выложенной пестрыми изразцами,
сидели две красивые девки. Пригожие молодки наряжены были в цветные,
расшитые золотым позументом сарафаны из китайки, в высоких рогатых
киках, убранных лентами. Свежие лапотки и белые, тесьмою перевитые
онучи на вытянутых ногах завершали наряд. Идольственно равнодушные ко
всему, они не повернули даже головы в сторону вошедшего. Роскошная
комната никак не вязалась с обычным представлением о предбаннике, хотя
бы и таком, какие строили себе иркутские тузы-богатеи – Сибиряковы,
Мыльниковы, Голиковы. Ни в какое сравнение не мог идти и предбанник,
который разделал в своей бане по возвращении с американского материка
Григорий Иванович Шелихов.
– Курятник! – вслух назвал свою баню Шелихов.
– Свет ты мой, гостюшко долгожданный, Григорий Иваныч! – завопил
хозяин, поднимаясь во весь рост со скамьи и кидаясь навстречу гостю в
том, в чем мать родила. Комчатная простыня, облекавшая его дородное
волосатое тело, осталась на полу.
– Нас курятниками называешь? Прошибаешься, драгоценный,
прошибаешься! Пост нонче, и курятиной не балуюсь, да и этих
антихристов да молодок не допущаю... хрестьянские, чать, души девки-то
– за них я, господин, в ответе, а песни... песню, сам знаешь, больше
жизни люблю! – говорил он, прижимая гостя к голой и влажной еще,
мохнатой груди.
Гость и хозяин трижды, истово крестом обнялись и расцеловались.
– Афродитка, подай, дура, простыню! – спохватился Гаврила
Романович, только сейчас заметив чрезмерное обнажение свое и
возбужденное этим дикое веселье банных компанионов.
Два шерстистых тучных тела, сбросив облекавшие их простыни, в
неистовых судорогах, хохоча, корчились на скамьях. Икота и урчание,
прерывавшиеся какими-то цокающими выкриками, колыхали чудовищные
чрева. Оливковая кожа одного из них была покрыта, как насечкою,
бесчисленными шрамами.
– Будет, Ламбра! Симон, довольно! Чему обрадовались, курятники,
голого афедрона не видали, грецкие губки! – ворчал Гаврила Романович,
подставляя плечи накидывавшей на него простыню Афродитке.
Неподобающий образ господина ничем не отразился в голубых глазах
красавицы, не изменивших своей стеклянной безмятежности, а господин не
понимал стыда перед рабою.
– Ну, вы, нимфы ржаные, в девичью ступайте! За песни спасибо,
замуж попроситесь – сватом буду... А вы, судари, довольно корячиться,
платье надевайте да идите встречу гостям, мы тут с Григорием Иванычем
с дороги разберемся... Скидывай, Григорий Иваныч, платьишко... Пока
париться будешь, расскажи, за каким делом прибыл, – деловито произнес
Гаврила Романович, опять сбрасывая простыню и направляясь, как добрый
банщик, в парную поддать жару в каменку.
Молодки исчезли, как растаяли. Во мгновение ока сбросив платье,
но оставшись из вежливости в широких портах, мелко крестясь, Шелихов
открыл дверь в первое банное отделение.
– Сюда, ко мне, на Олимп взбирайся, Григорий Иваныч! – кричал
откуда-то сверху Державин, скрытый в облаках жгучего пара.
– Иду, иду, хозяин заботливый, – в тон ему отвечал Шелихов,
нахлобучивая на голову одну из веревочных скуфеек, валявшихся у кадки
с холодной водой. – Ох, и баня у тебя, Гаврила Романыч, истинно
господская баня! Только... вылазка где из нее?
– Какая такая вылазка?
– Да на улицу, в снежок... обкататься и смыться чтоб...
– Христос с тобой, Григорий Иваныч, это в деревне мужики наши
дикие боятся водою баню затопить, в снег смываться скачут, а мы... у
нас бани восточные... турецкие, пару и воды для смывания сколько
хошь... Ну, ложись, ложись, вытягивайся, я тебя сейчас березовым
намыленным похлещу, а ты рассказывай, ехал как, видел чего, в
Петербург зачем пожаловал... Э-эх, ожгу! – лихо вскрикнул Гаврила
Романович, движением заправского банщика покрывая с конца веника
широкую грудь морехода душистой щелочной пеной.
2
Жмурясь от удовольствия, распуская в ароматном тепле задубевшие
мускулы, Шелихов неторопливо разматывал повесть о своем путешествии на
протяжении нескольких тысяч верст, через таежную глухомань, через
могучие, не знающие мостов реки, мимо станов лихих людей, открыто
привалившихся к самой дороге.
– Прошедшего года из Иркутского, в ноябре месяце, как
установилась санная дорога, в самое полнолунье, выехал я, Гаврила
Романович, только-только мороз-воевода на речки наши мосты навел.
Компанейцы мои за правами и привилеями для новой Аляксинской, мной
складенной компании американской вырядили, а Наталья Алексеевна...
– Воображеньем не охвачу, какой королевой стала на спокойной
жизни после плавания к диким алеутам хозяюшка твоя Наталья Алексеевна!
– любезно отозвался хозяин, обжигая гостя хлесткими ударами веника.
Державин никогда в жизни не встречался с Натальей Алексеевной, но
хорошо помнил восторженные отзывы морехода об уме и красоте жены и ее
участии в отважном путешествии.
– Благодарствую на добром, Гаврила Романыч, она тоже вас не
забывает. Низкий поклон передавать наказывала и препоручила просить
помощи вашей, домишко со всем обзаведеньем для дочки нашей старшей,
для Аннушки, в Петербурге благоприобрести... Выдали мы Анюту с божьей
помощью за хорошего человека, за господина Резанова, Николая
Петровича. Папаша господина Резанова при губернаторе и колыванском
наместнике, Иване Алферьевиче Пиле, председателем совестного суда
состоит... Государственного разума и светлой души человек Николай
Петрович!
– Как же, знаю господина Резанова! Племянником внучатным
приходится президенту коммерц-коллегии Воронцову графу, Александру
Романычу, и при моей канцелярии по сенатским мемориям правителем
состоял... Проветриться в Сибирь послали господина Резанова от заумия
Гельвециева и Гольбахова – набрался от безбожников, в Париже
проживаючи... Недаром я заграницы эти терпеть не могу, – русский
человек должен дома сидеть!..
– Письмо к графу Воронцову по делам нашим аляксинским от Николая
Петровича привез, но не сказал мне зятюшка, что к дяденьке пишет, не
любит он родовитостью бахвалиться.
– Уж он таков, совсем как я, господин Резанов... Душевно за тебя
радуюсь, Григорий Иваныч, немалую подпору в делах своих заимел ты! В
Петербурге Резанова все знают...
– Скажи на милость, никогда о сем не проговаривался Николай
Петрович! – скорее для себя, а не для хозяина, бормотал Шелихов. – Не
разумею, чему и радоваться боле, Гаврила Романыч; то ли тому, что
дочке бог такого мужа послал, то ли что мне, купчишке серому,
дружбу-доверье и поученье от него... До встречи с Николаем Петровичем
я и сам громадности дела своего на земле американской не видел. Ведь
рублем допреж, одними деньгами я мерил талант и страдания свои и
людей...
Ободренный вниманием, с каким Гаврила Романович слушал его
нехитрый рассказ, Шелихов вскочил с полка и живо продолжал:
– С великого почина Ермака Тимофеича, вот уж двести лет,
претерпевая несказанные муки, какие и наибольшим героям древним не
снились, пробивается Русь на всход солнца, в индийскую землю
свободную, где свободный землепашец купцу своб...
– Тсс! Тсс! Окстись, Григорий, куда тебя понесло! – зашипел на
разошедшегося гостя доселе добродушный хозяин, уронив в изумлении
веник. – Тсс! В петербургских банях, репова ты голова, опричь грибов и
уши растут... У меня, конешно, нечисти такой не заведено, но я сам
акафистов эти-их... сказок масонских не люблю. Пугачевым Емелькой от
них попахивает, с Радищева попугайничаешь... Кабы я да не знал тебя...
– А что ж Радищев? – твердо встретил испуганную тираду хозяина
сибирский гость. – Поболее бы дворян таких в отечестве нашем было, не
давилась бы Русь мякиной, не изгалялись бы над пахарем-кормильцем
недоросли поместные. Процветали бы, множа силу престола, торговля,
мануфактуры, рукомесла... А знаешь ли, Гаврила Романыч, – с внезапной
откровенной решимостью сказал Шелихов, глядя в глаза Державину, – хоть
и барин ты великий и царедворец знаменитый, а доверие к тебе имею -
скажу: я, своей персоной, видел господина Радищева и говорить с ним
удостоился...
– И где ж ты на пень чертов наскочил, непутевая голова? Каков он
теперь, Григорий Иваныч? – забывая о только что сделанном
предупреждении, живо отозвался Державин.
Шелихов возбужденно и простодушно, невольно выдавая ранее
недоговариваемое, рассказал об обстоятельствах своей первой встречи с
Радищевым в Иркутске, но о поездке в Илимск и выпадах Радищева против
американского рабовладения и русских порядков все же умолчал.
Державин только кряхтел и выжидающе молчал. Когда-то он
пользовался славой обличителя вельмож и не раз возглавлял по службе
расследования различных злоупотреблений и бесчисленных темных проделок
погрязшей в стяжательстве дворянской верхушки. А теперь, видно, был не
тот.
– Я упредил тебя, Гаврила Романыч, что по доверию рассказываю? -
спросил Шелихов и, тяготясь выжидательным молчанием хозяина, уже
неохотно, каким-то упавшим голосом продолжал свой рассказ: – Господин
Радищев, чуть выпустил я из лапищ своего работного, сделал вид, что
ничего не заметил и даже с приятностью мне сказал: "Слыхал про вас,
мужественный мореход, много наслышан был еще за границей и в
Петербурге о плаваниях ваших с супругой верною, истинной дщерью народа
русского". Это он, господин Радищев-то, про Наталью Алексеевну молвил.
Опосля того много мне вопросов ставил, а я рассказывал ему, как мы с
Натальей Алексеевной да с горстью промышленных от тысяч копиев алеутов
мохнатых на острове Кадьяке поначалу отбивались, а потом дружбу и
согласие с ними нашли. Как из двухлетнего плавания в Иркутск повернули
и как на пути в Якутск чудом спаслись, две недели в пургу под снегом
отсиживались, собак едва не всех поели и до ближнего якутского наслега
сибирских верст с двести, немереных, с Наташенькой,– а она сынка еще
новорожденного несла – еле ноги волокли. Рассказал я ему и про землю
американскую, про вольных красных жителей, ее обитающих, про нравы их
простодушные, обычаи, а потом и про замыслы свои и моего зятя
господина Резанова... Господин Радищев одобрил наше дело. "Великие
першпективы открыли вы, государь мой и достославный соотечественник,
державе российской на американской земле, – ответствовал мне господин
Радищев. – Да обратятся они на пользу многострадальной родине и народу
нашему и на благо и просвещение простодушных краснокожих... За них вы
перед богом в ответе!"
Осмелевши после этих слов, я дозволил себе спросить, за что он
пострадал и каковы намерения имеет на будущую жизнь. Рассказал, какие
в остроге на Илиме люди живут, темные и дикие, как болезни камланьем
шамановым изгоняют, в избе черной слепнут... "Знаю, друг мой, все это
знаю и хорошо представляю, но не уповаю долго прожить в сем мире!" -
ответил господин Радищев и тут же, достав из кармана мемориальную
книжицу, начертал и подарил мне вирш чувствительный, который я
наизусть затвердил, да письмо дал французское, графу Воронцову
передать.
– Ну-ну, скажи, Григорий Иваныч, вирш! – с живым любопытством
откликнулся Державин, молча слушавший взволнованную повесть сибирского
богатыря.
Шелихов вскинул голову и начал, запинаясь и нажимая на слова "не
скот, не дерево..."
Ты хочешь знать: кто я? что я? куда я еду?
Я тот же, что и был и буду весь мой век:
Не скот, не дерево, не раб, но человек!
Дорогу проложить, где не бывало следу,
Для борзых смельчаков и в прозе и в стихах,
Чувствительным сердцам и истине я в страх
В острог Илимский еду...
Стихи, в которых Радищев, осужденный Екатериной на "казнение
вечное", прощался с миром живых людей, Шелихов прочел каким-то
особенным, хрипловатым от душевного волнения голосом.
– Гладкой стих, чувствительный, – отозвался Державин после
минутного молчания, – только... разномысленный и... ты забудь его. Не
вспоминай ни стиха сего, ни тем паче сочинителя... для ради Натальи
Алексеевны, коли истинно любишь ее. Письмо в огонь брось и встречу
позабудь, во сне про нее не обмолвись, Григорий Иваныч, как друг
истинный тебе говорю и заказываю. Я от тебя ничего не слышал и про
встречу и письмо знать не знаю... Понял? – серьезно, без улыбки,
закончил наставление Гаврила Романович. – Сполоснись теперь, да пошли
облачаться в ризы пиршественные! Чать, гости к корыту моему съезжаться
начали, – продолжал он, заметив тень, набежавшую на выразительное лицо
Шелихова.
– Уволь, Гаврила Романыч, от ужина, я... в буфетной закушу,
разморила меня баня, – стал отказываться Шелихов от чести быть в
обществе столичных гостей Державина, в которых после разговора с самим
хозяином догадывался встретить людей, далеких и враждебных лучшим и
сокровеннейшим замыслам своей души.
– Не моги и говорить такое, Григорий Иваныч! Как раз случай и
дела твои двинуть, за которыми ты неспроста ж шесть тысяч верст
проскакал, – решительно оборвал несвязные возражения гостя Державин,
предвкушая эффект появления Шелихова за своим столом. Пусть
петербургские неженки увидят да послушают Колумба росского,
приобщившего империю российскую к участию в судьбах Нового Света.
В предбаннике, продолжая прерванный разговор, Державин, как истый
царедворец, осведомленный во всех хитросплетениях придворных дел и
настроений, уверенно вводил своего сибирского друга в политический
курс столичной жизни.
– Осенью французские беспортошники, – рассказывал он, -
санкулотами и якобинцами прозываемые, нахлебавшись Вольтеровой и
Дидеротовой ухи, – а из того корыта и Радищев твой, крови не боясь,
ума набирался, – презрев законы божеские и человеческие, заарештовали
и засадили безвыходно в Тюильрийском дворце короля своего, богом
данного Людовика шестнадцатого, а с ним и жену его Марию-Антуанетту и
сестру мадам Лизавету и добрых дворян, из придворных множество,
сколько изловить могли... Государыня-матушка спать одна боится. Велено
флигель-адъютанту, графу Зубову, Платону Александровичу, – он все
теперь у нас, – при ее особе неотлучно быть и камерюнгфере
Перекусихиной, пробошнице чертовой, Марье Саввишне, в той же комнате
на полу стлаться. Каждый день курьеры тайные – первые сейчас они люди
– от нас и до нас из-за границы шмыгают, письма привозят да сумки
кожаные, с империалами, увозят... Сейчас насчет деклараций разных и
прав этих... человека – у нас строго! Одно право человекам оставлено:
почитать и выполнять волю господина своего... Вот и ожел бялы* – Речь
Посполитая, Польша, соседка беспокойная, – вороной на войну каркает.
Забыла шляхта гоноровая благодеяния, коими осыпала царица-матушка
круля ихнего, Станислава Понятовского... Петушится шляхта сверх
дозволенного, с беспортошными французами в дружбу вошла. Объявился у
них некий ерш-енерал, Фадей Костюшка** по прозванию, "не позвалям"
кричит на князя Миколу Репнина...*** Ну, да с ними разговор короткий,
подавятся они костюшкой своей, – не удержался от возможности поиграть
словами Державин, – накроет их Суворов, Александр Васильевич, мокрым
полотенцем, повыдергает орлу белому перышки из хвоста – и фьюить! *
Намек на белого орла, олицетворяющего государственный герб Польши. **
Выдающийся патриот и борец за независимость Польши против
завоевательных устремлений Екатерины II и Пруссии. Державину Костюшко
представлялся бунтовщиком. *** Тогдашний русский резидент в Варшаве,
подготовлявший третий и окончательный раздел Польши между Россией,
Пруссией и Австрией.)
– А у нас, в Сибири, – вставил свое слово Шелихов, – сосланные
поляки вольно живут, наши купцы к большим делам их приставляют, жалеют
и родниться, бывает, не брезгают... В Сибири, Гаврила Романыч, нет
такого, чтоб обижать людей, которые за волю, за права свои, за
человечество стояли, так уж с Ермаковых времен повелось у нас, Гаврила
Романыч, мы...
– Мы да вы, у вас, у нас! – раздраженно вдруг перебил Державин. -
Ты за столом, Григорий Иваныч, поостерегись – у меня разные людишки на
даровую хлеб-соль собираются, и есть между них скоты опаснейшие, вроде
Альчесты... грека того черного, что я из предбанника, как ты взошел,
выгнал, – не вздумай перед ними за столом "мыкать". У нас мыкальщиков
не жалуют, у нас мычащие сейчас в почете... Прошу тебя, дружбы ради,
не входи в рассуждение по материям, до торговли и звания твоего не
касаемым... Ты вот лучше скажи, за каким случаем прибыл, а я тебе куда
надо и до кого надо нитку-линию в руки дам, – сказал, позолотив
преподнесенную самолюбивому мореходу петербургскую пилюлю,
поэт-царедворец.
Шелихов заколебался. Минутой перед тем он твердо решил отказаться
от выхода к ужину, но последние слова Гаврилы Романовича о
"нитке-линии" пробудили в нем никогда не умирающее в душе каждого
добытчика и землепроходца желание поймать "улыбку фортуны", не
упустить случая к успеху. Дела компании, развернувшиеся на севере
американского материка и на его далеких, суровых островах, находились
под угрозой. Шелихов знал, что если он в эту поездку не добьется на
ближайшие годы государственной поддержки и покровительства, его ждет
не только позор неудачи, но и полное разорение. А слава Колумба
русского, которой, верил он, окружат в грядущем его имя потомки? А
высокие замыслы о павшем на его долю завершении великого дела Ермака -
устроении на найденных землях новой Руси, могучей, счастливой и
свободной от дворян-волков и приказных хорьков-ярыжек?.. Этих злых
подобий человеческих не знают вольные граждане Нового Света, между
ними и пепелищами дедовских хижин в душной Европе лежит могучий океан.
Такое понимание жизни века и своего места в этом веке сложилось у
Шелихова постепенно из обширного опыта и наблюдений, вынесенных со
всех ступеней пути, пока он подымался к богатству и славе.
Шелихов был тщеславен и самонадеян. Но он никогда не забывал той
страшной минуты, в которую осиротевшим подростком-несмышленышем,
оставив родную свою матушку бездыханно распростертой у подножия
чудотворной иконы Рыльской божьей матери, покинул родительский дом. И
это было как раз в то время, когда ярыжки приказные выставили на
торговую казнь и глумились над его отцом, Иваном Григорьевичем,
растащив нажитое семьей добро. "Иди, Григорий, не малодушествуй, -
воюй фортуну себе и людям!– вспомнив прошлое, скрипнул зубами мореход.
– Акулы в море не съели, человеки на земле и подавно тобою подавятся".
– Ладно уж, Гаврила Романыч, вы и мертвого подымете за жизнь
воевать, – отозвался Шелихов на воркотню Державина. – Подымем грот* и
пойдем через камни моря столичного! – громыхнул он нарочито густым
голосом, вызвавшим довольную улыбку на лице хозяина. (* Парус на
главной мачте корабля.)
Подходя к столовой, хозяин и гость услыхали доносившиеся из нее
удивительные по звучанию голоса роговой музыки. Гаврила Романович
гордился и славился своим небольшим, но ладным хором "рогачей". В
мягких, грудных, баритонального тембра звуках трепетал, как крик оленя
в весеннем лесу, один из модных тогда менуэтов Люлли, перекочевавших
из Версаля в барские дома Северной Пальмиры. Дворянская верхушка
России сохраняла непоколебленной верность и преклонение перед всем,
что исходило от двора Людовика XVI, подталкиваемого в то время в
далеком Париже неумолимым роком к гильотине...
– Ба, Амфитрион взошел! С легким паром! – приветствовали хозяина,
перекрывая музыку, заждавшиеся гости.
Старые и молодые без всякого стеснения наставили лорнеты на
стоявшего рядом с ним крепыша-сибиряка. О нем грек Симон Альтести,
выпровоженный Державиным из бани, уже успел порассказать невесть каких
небылиц и чудес.
Симон Альтести, типичный авантюрист восемнадцатого века, содержал
в Константинополе "веселый дом" и прикрывал им темную профессию шпиона
и продавца тайн Высокого дивана* разлагавшейся Порты. Какими путями он
проникал к этим тайнам, известно было только ему одному. Русский посол
в Турции Яков Иванович Булгаков, постоянный покупатель его двоякого
товара, высоко ценил редкие даже для Стамбула способности прохвоста и
выезжая в Россию вывез и Альтести. Здесь Альтести, натасканный в
подлостях, сумел в короткое время стать правой рукой некоронованного
владыки, последнего фаворита престарелой Фелицы, графа Платона Зубова.
Участие грека в делах Зубова было настолько значительно, а проявления
его наглости так памятны, что одной из первых мер императора Павла по
восшествии на престол была высылка любимца ненавистного ему Зубова в
самую страшную глушь Сибири, где Альтести безвестно и исчез. (* Совет
министров тогдашней Турции.)
– Сложен как Геркулес, а уж богат... Не уступит председателю
российской коммерц-коллегии! – намекал Альтести на кресло президента
российской коммерц-коллегии графа Александра Романовича Воронцова. И
гости, прекрасно знавшие стремление семейства Зубовых прибрать к своим
рукам коммерц-коллегию, понимающе улыбались.
– Нимфы Гаврилы Романовича, – продолжал острословить
константинопольский пройдоха, с необыкновенной быстротой поворачивая
во все стороны свою маленькую, как у черепахи, голую, покрытую каплями
жирного пота голову (Альтести с дозволения высокого покровителя не
носил обязательного в высшем свете парика), – нимфы сей парнасской
обители, как увидали такого красавца, так и кинулись вести его в
баню... Кабы не я с Ламбро, не пришлось бы вам, сударыни мои, увидеть
этого ироя дивного в бодрости и свежести, на совершение приятнейшего
для вас подвига Геркулесова самой натурой приспособленного.
Ламбро Качиони, один из опаснейших скотов, званно и незванно
толкавшихся под неразборчивой кровлей хлебосольного державинского
дома, в прошлом был тайным агентом Потемкина, имел поручение поднять
восстание греков против Турции и вести партизанскую морскую войну на
Эгейских и Ионических островах. Растратив и присвоив отпущенные на это
огромные суммы, он пошел на предательство и двойную игру, но, не
изобличенный в этом, сумел приблизиться ко двору и стал играть при нем
роль "доктора". Тучный, как воловий бурдюк с валашским вином, этот
старый морской пират кивал головой на каждое слово бойкого друга. Игра
на двусмысленностях приходилась по вкусу большинству гостей певца
Фелицы, не исключая и дам.
Ламбро был надут спесью. Цепочка Альтести – Зубов – Марья
Саввишна Перекусихина, больше верившая в знахаря и колдовскую силу,
чем в английского доктора своей повелительницы, привела Ламбро в
Аладинову пещеру, к неисчерпаемому источнику полновесных русских
червонцев – таинственным болезням матушки-царицы. Ламбро вызвался
исцелить загадочный недуг северной Семирамиды* травами, открытыми ему
якобы святой жизни схимником Савватием на Афон-горе. Призванный пред
очи царицы, Ламбро скинул со своих плеч баранью безрукавку и, задрав
без малейшего смущения не первой свежести сорочку, показал
повелительнице тридцати миллионов россиян свои страшные, глубокие
шрамы на груди и спине, покрытые седой шерстью. (* Знаменитая
вавилонская царица, с которой сравнивали Екатерину.)
– Только через них, через травы эти, жизнь сберег и пред тобой,
автократорная,* стою, чтобы тебя спасти... (* Самодержица.)
Екатерина поверила заживленным шрамам пирата, и Ламбро стал
важной персоной в петербургском свете.
3
– Сударыни! Господа кавалеры! – торжественно провозгласил
Державин, идя к столу под руку с гостем и обводя веселыми глазами
присутствующих. – Дозвольте представить вам и передать вашей
благосклонности давнего моего и почтенного друга, иркутского первой
гильдии негоцианта и истинного Колумба росского Григория Иваныча
Шелихова... В состязании с первейшими мореплавателями Лондона,
Амстердама, Лиссабона и Мадрида он превознес славу имени русского и
утвердил герб и права нашей державы в Новом Свете, где и капитан Кук
не отваживался сойти с корабля на твердую землю...
На низкий купеческий троекратный поклон Шелихова на три стороны
державинские гости отвечали кивком головы, в меру собственного ранга и
положения в обществе. Лорд Уитворт, английский посланник при русском
дворе, прекрасно владевший русским языком, отлично понял, кому прежде
всего предназначается сказанное Державиным. Он равнодушно свернул свой
лорнет и надменно, во всеуслышание, ни к кому в отдельности не
обращаясь, процедил сквозь зубы:
– Si non e vero, e ben trovato...* Джемс Кук десять лет назад
развернул английский флаг там, куда нечаянно забрался этот bold
bootwam.** В Новом Свете русским делать нечего!.. (* Если и не верно
сказал, то хорошо соврал (итал. пословица.) ** Бравый шкипер (англ ).)
Державин тоже понял, что его парфянская стрела попала в цель, и,
как ни в чем не бывало, продолжал с наигранным простодушием:
– Садитесь, гости дорогие, без чинов и ряженья, кому с кем любо
вместе быть... Ольга Александровна, матушка, позвольте под ваше начало
сего молодца поставить! – подтолкнул он Шелихова к выделявшейся
внешней миловидностью и обилием украшавших ее бриллиантов сестре графа
Зубова Ольге Александровне Жеребцовой, за креслом которой стоял
тяжелый и грузный лорд Уитворт. – Иди, приладься к ней, Григорий
Иваныч, – тихо шепнул он на ухо Шелихову, – в ее руках удача твоя...
Каждый раз приглашая гостей садиться где кто вздумает, Державин с
необыкновенной легкостью и искусством сумел собрать вокруг себя во
главе стола всех особ, расположением и вниманием коих особенно
дорожил.
– Ох, и ловок же Гаврюша, недаром далеко пошел, – не преминул
отметить светскую ловкость хозяина старый его друг Денис Иванович
Фонвизин, прикативший на огонек любезных ему в доме Державина вечеров.
Близкий к смерти, Фонвизин едва уже передвигал свое разбитое
параличом тело.
– И где он богатыря этакого раскопал? – продолжал Фонвизин
голосом хриплым и резким, обратившись к соседу – молодому, скромному
гвардии капитану Ивану Ивановичу Дмитриеву, успевшему прославиться
своей песней "Стонет сизый голубочек", недавно только напечатанной в
"Московском журнале" Карамзина. – Я как раз намедни, – продолжал
Фонвизин, не ожидая ответа, – прочитал предивную книжицу о нем, не
знаю, кем написанную, – "Странствование российского купца Григория
Шелихова в 1783 году", с чертежами географическими и изображением