Текст книги "Датский король"
Автор книги: Владимир Корнев
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 28 (всего у книги 52 страниц)
XVIII
Оправившись от пережитого, на следующий день Звонцов поехал «с повинной» к фрау. Выход у него был один: сослаться на то, что работа не заладилась, анималист из него не получается, и во что бы то ни стало упросить «великодушную» немку об отдаче долга другим способом на ее усмотрение. На Каменном было тихо, лишь изредка в кронах кленов каркали вороны, сквозь изысканную вязь кованых оград и оголенные купы садовых кустов проглядывали фасады и кровли особняков высшей знати и богатых буржуа. По аллеям, устланным пряно пахнущей опавшей листвой, медленно прогуливались чопорные бонны с юными воспитанниками и воспитанницами – подрастающей надеждой могущественной Империи Российской. На парковых скамейках то тут, то там отдыхали отслужившие свое генералы и чиновники не ниже шестого класса табели о рангах, в одиночестве или бок о бок со спутницами своей обеспеченной старости, кормили голубей и почти ручных белочек. Здесь все настраивало на мудрое созерцание природы, на мысли о почтенном возрасте и вечном обновлении Божьего мира. Даже старый петровский дуб, заботливо обнесенный строгой, но красивой оградкой с мемориальной табличкой, напоминающей о том, что посажен он был двести лет назад августейшей рукой, богатырски раскинул обнаженные ветви во всю ширину дороги.
В петербургском особняке фрау Флейшхауэр, как и в ее германском доме, все было устроено с максимальным комфортом для четвероногой компаньонки. Это не показалось непривычным Звонцову. Его удивило другое: в доме Флейшхауэр в тот день царил траур. На окнах чернели креповые шторы. Дворецкий, встретивший скульптора, был одет в ливрею сдержанных тонов с черной муаровой лентой-повязкой на рукаве.
– Извините. Фрау сейчас ужинает. Я доложу о вашем визите, но, возможно, она не захочет вас принять, – сказал он, скромно потупив взор.
«Что тут могло случиться? Разве Флейшхауэр не способна предупредить любую неприятность?» – недоумевал Звонцов, дожидаясь ответа могущественной немки. Наконец она сама стремительно вышла ему навстречу. Вячеслав Меркурьевич впервые видел Флейшхауэр такой: в строгом платье со стоячим воротником, заколотым крупной жемчужной брошью, с кружевной наколкой на пышной прическе. Сжимая до хруста суставы пальцев и еле сдерживая рыдания, фрау объявила:
– Моя бедная собака погибла. Какой кошмар! Она стала жертвой человеческой жестокости и мракобесия. Ваша скульптура станет для нее достойным памятником.
Услышанное обескуражило Звонцова, у него даже задергалось веко. Немка этого не заметила: она была совершенно удручена смертью четвероногой питомицы. Жестом она пригласила скульптора за собой и. пока они шли в столовую, причитала:
– Вячеслав, вы же помните мою девочку – она была единственной моей доброй подругой! Говорят, среди женщин не бывает подруг, и я с этим совершенно согласна, так вот это живое существо заменяло мне наперсницу, дитя… Вы знаете, что я одинока и у меня нет личной жизни… А теперь моей Адели нет больше на свете – не могу поверить. Das ist unmöglich, unerträglich! [183]183
Это невозможно, невыносимо! (нем.)
[Закрыть]
Садик, где гуляла собака, который хорошо просматривался в окна огибающего двор длинного коридора, по верху аккуратного заборчика окаймили черной лентой с большими нелепыми бантами на стойках. Даже стул в столовой – законное место «покойной» – был обтянут черным чехлом, а ее серебряная миска стояла тут же, напротив, как всегда полная отличных отбивных котлет. «Ну и бред! Понятно, конечно, что издохла любимица хозяйки, но не сама же хозяйка преставилась в мир иной. Вот знала бы она о превращениях в моей мастерской…» Тут Звонцов вспомнил вдруг знаменитую федотовскую серию «Следствие кончины Фидельки» и себя в образе скульптора, держащего в руках чертеж собачьего надгробия с надписью «Adeli» на пьедестале, и чуть не прыснул со смеху. «Кстати, у Федотова ведь в центре рисунка сама Фиделька, а эта, интересно, где? Не хватало еще положить ее на стол как заливного поросенка… Тьфу, гадость! Наверное, уже закопали, и, скорее всего, прямо в садике. Не зря Флейшхауэр что-то сказала о .лучшем памятнике“ на дорогую могилу. Попробуй теперь отвертись от нее!» Это было уже не смешно. Тем временем, заняв свое место за столом. фрау продолжила свой печальный, сбивчивый рассказ:
– Она была такая замечательная, наша Адель, такая умная и ласковая.
Звонцову вспомнился строптивый нрав собаки, случай с Арсением в немецком ресторане.
– Да, ласковая! Я бы даже сказала, любвеобильная, как ее мать. Вы не знаете, конечно, историю рождения моей бедняжки. Однажды ее мать родила одиннадцать щенков. Вы не подумайте дурного: она их не нагуляла, как говорят в России, к ней приводили кавалера с очень хорошей родословной. Я сама строго следила за этим. И вот, сразу после родов, ей со всем приплодом отвели отдельную комнату в моем веймарском доме. Эта была настоящая идиллия – добрая мать семейства в окружении своих чад! Она вскармливала их, нянчилась с каждым.
Звонцов поглядывал на немку снисходительно.
– Я наблюдала, как щенки подрастали, начинали резвиться. Когда мне было нужно войти в комнату, приходилось осторожно открывать дверь, осматриваться и прямо с порога вскакивать на стул или кресло. Промедлишь, щенки исцарапают ноги – не из коварства, конечно, им же хотелось играть, как всяким малышам. И не дай Бог было случайно оставить открытой дверь – тогда эту ораву приходилось вылавливать по всему дому часами. Сейчас-то я думаю, в этом было даже какое-то удовольствие – ведь все вокруг оживлялось, просыпалось, всюду тогда точно веял свежий ветерок молодой жизни! И вот я заметила, что одна девочка бойчее других, так и льнет ко мне, запрыгивает на колени, ластится, норовит лизнуть в лицо – это, конечно, была моя милая Адель. Пришло время, когда всех ее братьев и сестер продали… простите, отдали в хорошие руки, а мы уже были неразлучны с Аделью. Я не считала возможным в чем-то ей отказывать – разве можно отказать любимому ребенку? Хотя жестокие люди не всегда это понимали, но пусть ее трагическая гибель послужит им укором… – Флейшхауэр опять была готова зарыдать. – Она распознавала плохих людей сразу и не позволяла им себя унижать. А моя петербургская прислуга, между прочим, очень нежно к ней относилась, на русский манер трогательно прозвала ее Аделькой. Сейчас все домашние разделяют мое горе.
Вячеслав Меркурьевич ухмыльнулся: «Флейшхауэр-то не столь искушена в тонкостях русского языка, скрытого пренебрежения не заметила: Аделька, Фиделька… Шавка просто была так раскормлена, что напоминала сардельку – очень трогательный намек!»
Фрау неожиданно переменила тон с жалостливого на укоряюще-обличительный, словно прочитала вопрос в звонцовском взгляде:
– Но все-таки ваша страна варварская, и еще совсем недавно я даже не предполагала, насколько она непонятная и бесчеловечная! Именно так! Убили мою бедняжку, безобидное существо, – тут Флейшхауэр всхлипнула, достала платочек с вышитой монограммой в уголке, скомкав его, стала утирать слезы. – Я, конечно, была наслышана о чудотворных иконах, о том, как их почитают в России, что многие исцеляются возле них, что они способны оградить город или всю страну от бед и еще много разного, во что даже поверить трудно. И вот недавно я узнаю, что в одном из старинных храмов появилась новая чудотворная, замироточила, как у вас говорят (у вас вообще привыкли много говорить о подобных вещах, вместо того чтобы найти научные доказательства). Меня разобрало любопытство, и я решила посмотреть на это чудо своими глазами, конечно, взяла с собой Адель… Ах, Боже мой, лучше бы мы вообще никуда не ездили! Представляете, вошли мы с моей собачкой в церковь, – Звонцов не мог представить, как можно попасть в храм с собакой, – ну, ведь я могла не знать, что у вас это не положено? Я даже не предполагала, что могут быть такие последствия… Там шла служба, и служитель с длинной бородой, кажется, дьякон, – я правильно произношу? – а может, священник, он так неистово размахивал этим приспособлением на цепочках, из которого все время идет неприятный, сладковатый дым (как вы, русские, от него не падаете в обморок?). Этот удушливый дым распространялся, как нарочно, в сторону Адели и так напугал мою радость, что она убежала через открытую дверь в помещение, отгороженное золоченой стеной с иконами… Да, там еще была кошка! Ну, разве это не дикость – кошка в церкви живет, а собаке даже заглянуть нельзя? И потом кошка выскочила из-за перегородки через другую дверь, за ней моя наивная, беззащитная собачка… Nein, das ist echte Tragödie! [184]184
Нет, это подлинная трагедия! (нем.)
[Закрыть]Мне тяжело говорить… Какое несчастье! Этот служитель, настоящий живодер, погнался за ней, приспособление на цепочках сорвалось и попало в мою бедную… Вы понимаете? Он убил ее, убил на месте!!! Хладнокровно, без всякой жалости…
– Вы говорите, он убил ее кадилом? – осторожно переспросил Вячеслав Меркурьевич.
– Да не все ли равно, Господи! Возможно, так оно называется, разве я помню? О, Творец, если это не варварство, то я ничего не понимаю в Твоем мире!
При этом Флейшхауэр нервически помахала перед собой всей ладонью, осенив себя таким образом протестантским крестом. Дальше, судя по всему, должен был воспоследовать «поминальный» ужин. Перед каждым из присутствовавших стояло блюдо с кушаньем, напоминавшим то ли русскую кутью, то ли жидкий английский porridge [185]185
Овсяная каша (англ.).
[Закрыть], но никто не трогал прибор – все застыли в ожидании еще какого-то знака со стороны хозяйки. Звонцов еле сдерживал внутреннюю дрожь: «Слава Богу, что она отказалась от собственного скульптурного портрета!» Наконец сухопарая фрау поднялась из-за стола и взяла евангелический колокольчик, стоявший перед ней. Раздался протяжный настойчивый звон. В комнату церемонно вошел лакей, несущий перед собой никелированную погребальную урну, покрытую траурным крепом, формой повторяющую античные образы. В полной тишине он поставил ее в центр стола и удалился. За ним вошел другой, который ловко откупорил большую бутыль шампанского, разлил по фужерам и тоже исчез.
– Пусть моей несравненной Адели будет хорошо и спокойно по ту сторону жизни. Amen! – произнесла Флейшхауэр и осушила бокал. Гости последовали ее примеру.
– Как вы думаете, господин Штейнман, – спросила хозяйка человека в пенсне с совершенно голым черепом, сидевшего от нее по левую руку, – существует собачий рай?
– Несомненно! Недавно теологи практически это доказали. Правда, для этого следует исполнить некоторую формальность… – поспешно подтвердил «череп».
У скульптора возникло нехорошее предчувствие, ему не нравились подобные заявления и все эти ритуальные действия.
Тогда Флейшхауэр торжественно приподняла траурный покров, открыла урну и сама стала обходить с ней присутствующих, насыпая каждому в тарелку щепоть «порошка» из этой подозрительной «вазы». Скульптор давно сообразил, что там находится – в урне, но от такого поворота событий ему захотелось спрятаться под стол: «Только этого еще не хватало!» Пока он раздумывал, что же делать, чаша скорби не миновала и его.
Первой за кушанье принялась сама фрау, затем гости. Звонцову ничего не оставалось делать, как зажмуриться и вкушать со всеми. Так потихоньку было съедено то. что еще недавно звалось любимой собакой звонцовской патронессы. Никто из гостей и не подумал воспротивиться, и только один бедный русский скульптор после «поминок» с трудом добрел до ватерклозета, где долго выворачивал наружу свои внутренности. Одновременно, как сквозь туман, вспоминались последние слова Флейшхауэр за поминальным столом, обращенные к нему: «Теперь я вижу, вы тоже прониклись моим горем, Вячеслав. Я благодарна за эти чувства. Забудьте о своем долге, считайте, что он оплачен сполна, – у меня нет к вам никаких претензий».
XIX
Эпопея с написанием портрета медленно, но в свой срок подошла к концу. По приезде с гастролей Ксения Светозарова получила два письма (в иные дни корреспонденции бывало и побольше – назойливые поклонники надоедали). На сей раз почта была желанная, хотя письмо из дома, доставленное рано утром, поначалу обеспокоило балерину: две недели назад из имения уже приходили вести, довольно пространное послание (после потери жены отец, тяжело переносивший одиночество, стал особенно сентиментален, и сочинение трогательных «эпистол» к дочери, полных воспоминаний о ее детских годах, об идеале семейного счастья и расспросов о столичных новостях превратилось для него в одно из любимейших занятий, тем более что стареющий генерал не имел другой возможности общения с «Ксюшенькой», по его мнению, все еще «неразумной», нуждающейся в наставлении девочкой, кроме почты и телеграфа). «Не случилось ли чего? Все ли живы-здоровы? Papa ведь так близко к сердцу принимает всякие политические дрязги и совсем не бережет здоровье! Не дай Бог, что-то с ним…» Опасения, к счастью, оказались напрасными, но новости тем не менее были неожиданные. Точно сама судьба форсировала события, о неизбежности которых Ксения думала неохотно, даже с некоторой опаской, – она всегда страшилась принимать ответственные решения в жизни, подолгу взвешивала и не столь важные поступки, а туг такое… «Душевно рад за тебя и счастлив, дорогая моя доченька! Ты ведь, надеюсь, и сама счастлива тем, что свершается сейчас в твоей судьбе? – писал растроганный родитель. – Наконец-то Господь призрел на нас, услышал всегдашние мои стариковские молитвы о благополучном устроении твоей семейной жизни, о даровании и мне небесного благословения во внуках».
Из дальнейших строк следовало, что в имение приезжал князь Дольской собственной персоной, «имел честь представиться», подробно описал свои финансовые возможности и тотчас объявил о твердом намерении просить руки «Ксении, в которую давно и бесповоротно влюблен». «Князь Евгений Петрович произвел здесь самое благоприятное впечатление своими безупречными манерами, редкой по нынешним временам обходительностью и европейской образованностью. Он покорил твоего старого отца (столичного павлина, окажись он таковым, я бы живо распорядился выставить за дверь), всех домочадцев просто очаровал, так что даже прислуга (ты знаешь, как она теперь избалована и своенравна) и та почувствовала в нем природного барина, совсем как в те ушедшие, увы, времена прежнего века, когда русский дворянин был еще полноправным хозяином своих владений. («Да. это, конечно, отец – не меняет своих убеждений. Его нрав, его слова», – не без удовольствия заметила Ксения и продолжила чтение письма.) A propos, при столь звучной фамилии и впечатляющих рассказах князя о его славных предках, нам, возможно из-за недостаточной осведомленности, не показалось, что его род столь уж древен и значителен среди других исторических русских родов (здесь опять Ксения словно услышала голос papa), но, в конце концов, был бы человек достойный, верноподданный, да и состояние в жизни человеческой играет совсем не последнюю роль, а его сиятельство и в этом отношении явно был бы тебе достойной парой. Но как же получилось, милая доченька, что ты молчала, держала меня в неведении о знакомстве с этим человеком – ведь мы так поняли, что вы знакомы уже не менее года, и ни слова о нем в твоих письмах. Странно, право же, и в некотором роде обидно!
Я и подумать боюсь, что у тебя с ним уже могли быть отношения известного рода, что, к сожалению, встречается теперь на каждом шагу, но не делает чести ни порядочной женщине, ни тем паче добропорядочному господину. Однако, ежели ты сама готова принять предложение князя, не собираюсь неволить тебя или, избави Боже! – чинить какие-либо препятствия на пути к вашему счастью, в чем я с легким сердцем заверил его сиятельство. Ты же нам с покойной матушкой никогда не давала повода краснеть за тебя, а только приносила радость в наш дом своими громкими успехами, так не подумай же, что я теперь сколько-нибудь сомневаюсь, что ты достойно носишь фамилию Светозаровых. И да пребудет с тобой мое родительское благословение на брак с этим благородным человеком. Окончательное решение теперь в твоей и Божьей воле, а я, отец твой, склонен думать, что лучшей пары тебе, Ксеничка, нельзя и желать, и вряд ли сыщется другая столь подходящая партия во всей России. Верь, милая доченька, только и мечтаю теперь об одном – о твоем благоденственном семейном житии, благо мне не стыдно и за твое приданое. Как радостно сознавать на старости лет, что ни ты, ни ваши будущие законные чада ни в чем не будут иметь нужды и смогут воспитываться достойно своего дворянского звания, а именно, в вере предков, как гласит молитва, „Царю и Отечеству на пользу“».
Отставной генерал, судя по всему, настолько уверовал. что его «Ксеничка» всем сердцем расположена к князю Дольскому, что еще на нескольких страницах в мельчайших подробностях излагал обстоятельства предстоящей помолвки и даже не поленился составить список обязательных гостей к более отдаленному, но зато самому важному торжеству – на свадьбу единственной дочери. Ксения была тронута теплотой родительской любви, она понимала, что papa искренне желает ей добра и счастья, как желали с колыбели и он, и матушка, что до последнего своего дня сохранит он эту отеческую заботу, но в то же время балерину несколько озадачила заметная спешность, срочность благословения: ее точно собирались сосватать и выдать замуж поскорее, как если бы речь шла о какой-нибудь старой деве. Нет, она, конечно, понимала, что к браку ее никто не принуждает и слова о свободе ее воли не ускользнули от глаз Ксении, но все-таки гордость девушки оказалась задета. «И почему это сам Дольской даже не попытался узнать сначала, как я отнесусь к его столь серьезному шагу – намерению сразу ехать с подобным предложением к моему отцу? – насторожилась Ксения. – Ведь мы же в двадцатом веке живем, в конце концов, и я вполне самостоятельная женщина. Неужели он хотел „сторговаться“ за моей спиной?! Но теперь и крестьяне не всегда идут на такое! Да и в церкви его бы вряд ли благословили на подобный поступок…»
Второе письмо вместе с благоухающим роскошным букетом принес после обеда посыльный. Содержание этого послания в продолговатом конверте с тонким, но устойчивым амбре дорогого мужского одеколона, Ксения уже прозревала, но все так же настороженно развернула она голубоватые листы отменной бумаги верже [186]186
Верже – бумага с водяными знаками.
[Закрыть], покрытые витиеватым «артистическим» почерком. И все-таки девушка представить не могла, как трогательно, как искренно в своей простоте это письмо. Романтичность признаний была совершенно органичной, и оттого казалось, что пишет двадцатилетний юноша, какой-нибудь восторженный студент, а не зараженный возрастным скепсисом господин, познавший искушения светской жизни. В этих проникновенных строках почти не чувствовался холодный рассудок, каким несомненно обладал Дольской, в то же время Ксения, не раздумывая, назвала бы послания князя откровением умного сердца. Молодая балерина была поражена: «Как непросто, оказывается, узнать человека! Можно не раз и не два встретиться с ним, общаться подолгу, часами, и это общение все-таки останется поверхностным. Сознательно или невольно человек может внешне не проявлять свою сущность, и она будет скрываться глубоко внутри… Однако же хорошо, что наконец-то наступил момент, когда обнажились самые сокровенные, лучшие черты его души, иначе я могла бы совершить непоправимую ошибку!» Ксению не слишком удивило изящество стиля. Ее покорили глубина и выстраданность чувства, явно выдававшие зрелую, закаленную одиночеством и невзгодами мужественную личность. Чем больше вчитывалась она в письмо князя, тем нелепее казались ей сомнения и опасения, возникшие после прочтения отцовской «эпистолы».
«Почувствовав неизъяснимую нежность к вам с той самой минуты, как впервые увидел вас, я не решался открыть свои чувства и даже не смел думать, что могу вызвать взаимность, – исповедовался Дольской. – Наконец, я рассудил, что признание в любви не может оскорбить человека и даже в случае отказа не унизит ни вас, ни вашего покорного слугу. Тогда я осмелился сначала предпринять поездку к вашим близким, чтобы узнать того, кто дал вам жизнь, тех, кто воспитал вас, и полюбить так, как любите вы, хотя бы представить себя на месте благодарного зятя. И вот теперь, когда ваш замечательный батюшка, редкий доброхот и хлебосол, так приветливо обошелся со мной, принял как родного, поверил в серьезность моих намерений и буквально покорил меня своим простодушием, я решительно предлагаю вам руку и сердце – жизнь моя и состояние отныне в полном вашем распоряжении. Я не желал бы себе лучшего будущего, чем быть всегда подле вас, жить вашими заботами и желаниями. Господь требует от нас, христиан, „брак честен и непорочен“ и это именно то, чего я до сих пор не находил в жизни и теперь, чувствую, мог бы обрести в нашем супружеском союзе. А вы не того же ли чаете в жизни, любезнейшая Ксения Павловна, разве не было между нами разговоров о высоком идеале благочестивой православной семьи? Разве не вы вспоминали об „утерянном рае“ родительского дома, и если наши предки испокон веков стремились строить семейный уклад по евангельским заповедям, возможно ли разрушить эту животворную традицию. Дайте только согласие стать моей женой, и мы сами сможем воссоздать это подобие рая, спасительный семейный очаг, где все будет подчинено гармонии духа, как в малом образе Церкви Христовой! Ваши успехи на сцене, преданность творчеству достойны восхищения, и кому, как не вам, знаком благоговейный трепет перед кумиром завзятых театралов (всегда ли из одной любви к вам и искусству, а не к славе и положению балерины Светозаровой?). Представьте, для меня все это не суть важно – я отыскал свой идеал женщины, супруги, я мечтаю и мог бы быть вашим ангелом-хранителем, я люблю вас, наконец, а слава порой коварна, слава не вечна… Любите ли вы меня, не знаю, но льщу себя надеждой и готов смиренно ждать разрешения своей судьбы. В ваших руках, дорогая Ксения Павловна, ключ к счастью русского дворянина Дольского».
За время знакомства с князем по мере работы над портретом, от сеанса к сеансу Ксения проникалась все большей симпатией к автору. Она чувствовала, что душой уже крепко привязана к сиятельному художнику. Фантазия Ксении часто рисовала образ этого всесторонне одаренного обаятельного господина. Девушка не могла не восхищаться тем, кто так красиво, утонченно ухаживал за ней, кто мог так свободно и со знанием предмета рассуждать об искусстве, о высоких материях, беседовать о философии творчества и не боялся касаться сокровенных богословских истин. А чего стоил его музыкальный талант! Ксения прекрасно понимала – такому уникальному человеку нетрудно было расположить к себе даже ее неизменно строгого в оценке людей батюшку, но в то же время она чувствовала, что в ее собственном отношении к Дольскому чего-то недостает для принятия окончательного сердечного вердикта, той неуловимой искры, зажигающей женское существо, которая побуждает идти за избранником на край света, на каторгу, на эшафот. «Несомненно, он меня любит и будет без страха и упрека исполнять свое рыцарское служение – уже одно это заслуживало бы благосклонности. И если сейчас, сразу, я не могу ответить ему взаимностью, со временем должны прийти более глубокие чувства. Возможно, так будет угодно Господу», – девушка утешала себя и готовилась подарить князю надежду на будущее. Она задумчиво перебирала голубые листы, перечитывая некоторые фразы, словно проверяла их искренность, и снова поражалась: «Такая ранимая, хрупкая душа, а сразу не разглядела. Вот ведь случается подобное! То, из-за чего сомневалась в нем, такое наносное, внешнее. Он художник, отсюда нарочитый артистизм – какой же артист порой не переигрывает?» – вспоминались некоторые слишком смелые его высказывания – о кривых, как валаамские лиственницы. путях монахов, об игре пигмеев на тамтаме, заслуживающей особого внимания, какие-то другие фразы, покоробившие Ксению, избегавшую модных увлечений экзотикой и даже намеков на религиозную «раскрепощенность». «Это все из-за моей мнительности, а в сущности – глупости и мелочи. Нельзя быть такой придирчивой! Ведь сейчас речь идет не только о моей судьбе, но еще и о будущем другого вполне порядочного человека! Я жду каких-то пылких чувств, а разве для Богоугодного брака нужна страсть, разве на страсти строится счастье? Счастье, когда двое православных, духовно зрелых людей живут одной жизнью со святой Церковью, как учат заповеди, когда жена уважает мужа, а он заботится о ней! Только в таком союзе мужчины и женщины рождается крепкая христианская семья, и это несомненно. А мне и вовсе неприлично, невозможно было бы отказать князю теперь, когда я уже в известном смысле дала повод думать, что сама к нему неравнодушна, – так скоро, почти без колебаний согласилась позировать для портрета, и уже столько времени проведено вместе в мастерской. И papa наверняка будет считать позором, если я вдруг возьму и откажу наотрез… Если бы я тогда могла знать, что картина будет писаться так долго! Но зато благодаря этим сеансам и, главное, через икону, написанную князем, мне открылась его необыкновенная душа, озаренная Божественным светом. Кого я еще жду? И зачем? Да с моей стороны это было бы только пустым тщеславием и гордыней, неверием в Божий Промысел обо мне, воображать кого-то лучшего, более меня достойного. Упрямлюсь, мечтаю о призраке… Если в Дольском есть изъян, так кто же без них? Апостол же учит: на то и дано людям супружество, чтобы вместе преодолевать житейские скорби и через то да через терпение недостатков друг друга совлекать с себя ветхого человека и облекаться в нового. В этих словах все ясно – не о чем больше рассуждать! Мне нужно только испросить благословения у духовного отца». Ксения предполагала, как отец Михаил может отнестись к предложению Дольского.
Схимонах знал из прежних исповедальных писем своей духовной дочери о существовании некоего князя-живописца, работающего над ее портретом и поразившего ее необыкновенным талантом и широтой взглядов. Старца прежде беспокоило затянувшееся незамужнее положение Ксении, и он усердно молился о даровании ей суженого, поэтому появлению в ее жизни достойного внимания мужчины отец Михаил был рад. Он даже наказывал девушке привезти «сего незаурядного раба Божьего» в монастырь для «ближнего» знакомства. Теперь балерине предстояло известить Дольского о таком желании своего духовника и собираться в Тихвин. Однако о срочной поездке не могло быть и речи: в театре работы было выше головы, выступление следовало за выступлением, а репетиции и вовсе не позволяли вырваться из Петербурга в ближайшие месяцы. К тому же вот-вот должно было состояться ответственнейшее выступление: русская столица готовилась к пышной встрече президента Пуанкаре, и на представлении в Мариинском ожидали присутствия Августейшего семейства вместе с важным гостем. «Нужно срочно написать батюшке Михаилу письмо. Пока оно дойдет в Тихвин, пока батюшка соберется с ответом – у него ведь тоже много дел и таких духовных чад, как я, немало, да еще у каждого свои нужды… А за это время я получше изучила бы характер Дольского, привыкла бы к мысли о предстоящем замужестве. При первой же возможности поедем с ним в Тихвин, и все окончательно определится. Конечно, отец Михаил нас благословит, ведь Евгений Петрович человек вполне воцерковленный, службы исправно посещает, исповедуется и причащается, а в наше время это явление, увы, нечастое, особенно для столичного общества. Тогда только будет возможна помолвка», – рассудила Ксения. Впрочем, она подумала и о том, что можно попытаться узнать Божью волю значительно раньше, до завтрашней встречи с князем – через приходского священника. «В единоверческой служба только началась. Я еще успею у отца Феогноста исповедаться!»
Дорогой в церковь Николая Чудотворца, святителя Мир Ликийских, балерина непрестанно творила молитву Великому Угоднику Божию, чтобы тот устами батюшки поведал ей, «неразумной», как следует поступить.
В храме Ксения поспешила к образу, написанному князем, – она бросится на колени перед дивным ликом, и тогда всякая суетная мнительность исчезнет без следа. Где, как не здесь, побороть гнетущие сомнения? Вечером отец Феогност как раз отслужил молебен с акафистом перед новоявленной чудотворной, после чего в том же приделе, как уже повелось, принимал исповедь. Протоиерей был обрадован появлению постоянной благочестивой прихожанки и щедрой жертвовательницы, первым ласково обратился к ней:
– Спаси Христос, матушка! Икона-то ваша как прижилась у нас: православные такую благодать чувствуют, вижу, сами не налюбуетесь – дивная икона! А вы ведь в прошлое воскресенье у Причастия были, как сейчас помню, вас исповедовал. Народу-то здесь немало бывает, но с вами, Ксения Павловна, уж поверьте моим словам, общение всегда особое, задушевное – легкий вы человек, и тени лукавства в вас нет… Что так взволнованы, матушка? Беда какая случилась? При ваших-то мирских заботах так скоро пожаловали.
Молодая женщина, преодолев нерешительность, высказала, как могла, все, что ее беспокоило. Батюшка посерьезнел, в раздумье принялся поглаживать серебрившийся в свете лампад наперсный крест.
– Дело-то непростое – важнейшее в жизни дело! Посмотреть бы на избранника твоего, раба Божия Ксения, узнать, каков человек… А что ж духовный отец-то твой говорит, чадо? Старец Михаил – великий прозорливец, нам, грешным, того не дано знать, что ему открывается! Он судьбу самой России-матушки провидит! Письмо писать надумала? Известить, конечно, надо, это ты верно решила, но такой вопрос по почте не решишь. Непременно нужно ехать к нему под благословение, да вместе с женихом, тем паче воля старца на то уже есть, да пускай жених сам ему исповедуется, сам попросит. Уж больно ты торопишься, матушка, а в этом деле торопливость только во вред. Не знаешь разве, как говорят-то: поспешишь – людей насмешишь.
Ксения покорно молчала, но было видно, что она ожидает дальнейшего наставления. Отец Феогност расспросил о князе поподробнее, а услышав фамилию «Дольской», остановился, задумался и тут же вспомнил портрет «вдохновителя Братства» в кабинете директора Мариинского театра. Ксения заметила замешательство на лице протоиерея и поспешила добавить то, что считала особенно важным, что собиралась сказать сразу, но чуть не забыла от волнения:
– Вы, батюшка, вспомнили сегодня об этой иконе, о моей жертве – меня тогда Господь наставил именно сюда ее отдать! Вы так замечательно сказали, будто она обрела здесь свое место, и я еще, позвольте, от себя добавлю – будто она именно для нашего храма написана. Вот и объясните мне, грешной, отец Феогност: мог ли такую икону написать человек с темной душой и недобрыми намерениями?