355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Владимир Митыпов » Геологическая поэма » Текст книги (страница 26)
Геологическая поэма
  • Текст добавлен: 7 октября 2016, 12:48

Текст книги "Геологическая поэма"


Автор книги: Владимир Митыпов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 26 (всего у книги 42 страниц)

Божедом, но о нем после. Сначала о старике Иннокентии.

Старик Иннокентий был коренаст, крепок. Одет всегда опрятно. Свеж лицом. Щеки румяные. В обрамлении шелковистых усов, бороды – влажно-красные губы жизнелюба и сластены. В бойких глазах – веселая хитрость. Не курил. Спиртного за всю жизнь капли в рот не взял. Бранных слов чурался. Никто не мог сказать, сколько ему лет. Одни утверждали, что пятьдесят, другие – восемьдесят. Сам же он, если спрашивали, отвечал уклончиво, отшучивался, плел что-то мудреное – от времен первых приисков в тайге. Кстати, таежник он был матерый, под стать эвенку. И золотое дело, чувствовалось, знал отменно, но тут он юлил, прикидывался человечком темным и недалеким.

Однажды я выручил его, и после того он стал захаживать ко мне – покалякать о разных разностях, попить медленно, со вкусом чайку с монпансье. А дело было так. Однажды утром я направлялся к приисковой конторе, большое, добротное здание которой было, пожалуй, единственным, что продолжало еще напоминать о зажиточных временах давнего золотого бума. Я уже подходил к крыльцу, когда из-за утла выбежал некто невеликий, багроволицый, глаза – как лупленые яйца. Он оттолкнул меня и с чрезвычайным проворством, повизгивая, сиганул вверх по ступенькам. Следом за ним, бухая оранжевыми яловыми сапогами, вынесся Игнатов. Вид у него был презлющий, зубы оскалены, руки выставлены на манер медвежьих лап, изготовившихся сграбастать и растерзать. Мне показалось, что сей здоровенный дядя пьян. Не рассуждая, я кинулся на него, обхватил, стал поспешно выпаливать обычные в таких случаях урезонивающие слова. Он вырвался и с хриплой руганью устремился на крыльцо, но я догнал, повис на нем, и мы оба сверзились вниз. Все дальнейшее пронеслось быстро и скомканно – Игнатов каким-то образом лягнул меня в живот своим роскошным сапогом (такие в нашей приисковой лавке стоили шесть рублей на боны, а это было далеко не то же самое, что просто на рубли), вскочил и бурей полетел к двери. Грохнуло, хлопнуло, стихло.

Когда чуть спустя я прохромал в контору, там стояла тишина, но отнюдь не благостная. Возле окошечка, где старатели сдавали «подъемное» золото, то бишь вольноприносительское, мрачным монументом высился Игнатов. Готовый буквально сожрать с потрохами, он глядел на давешнего беглеца, а тому и горя было мало. Он похихикивал, разводил руками и что-то говорил, то и дело указывая на раскрытое окошечко. Я приблизился. За окошечком виднелась веселая физиономия дошлого китайца Фына.

– Твоя мало-мало опоздал, моя мало-мало принимал! – смеялся он, глядя на Игнатова.

Приемщик золота, лицо, поставленное от государства, Фын обладал известной независимостью и мог позволить себе немного похихикать над начальником прииска. Игнатов лишь сопел в ответ. На аналитических весах лежали пять небольших самородков.

Видимо, мое появление нарушило что-то. Фын замялся, вертя в пальцах пробный камень, отполированный кусочек черного диабаза, и позвякивая набором ключей – так назывались тонкие стальные пластинки с напаянными на концах кусочками золота различных проб.

Беглец – я все еще толком не разглядел его – уставился на меня.

– Запрещаю! – рыкнул Игнатов. – Не принимать! Беглеца это ничуть не обескуражило.

– Ох, Исаич! Ох, миленький! – чуть ли не обрадованно заверещал он. – Тожно нарушаишь закон-та ить, а? Ить сам знашь, а нарушашь! Золотцо-та на весах!..

При этом он с некоторой надеждой поглядывал в мою сторону и слова свои явно адресовал мне.

– Отпрыгни! – ненавистно проскрежетал Игнатов. – И нечего глядеть на инженера!

– Батюшки, неужель инженер? – ахнул тот и мигом очутился возле меня. – Молодой-то какой! Ай-яй-яй… А я тут золотцо приволок… Нашел – и скорей сюды, ох-ох!.. Иду это я по ключу Не-приведи-бог… («Не-приведи-бог» было местное, старательское название; на топографических картах ключ этот обозначался исконным эвенкийским наименованием – Чуачанки). Бадан копаю, черемшу собираю… глядь – оно, родимое… блистить! Ах ты, ёлки-моталки! А перед тем аккурат дожжик прошел, так его, понимашь, с горушки-та и смыло-сполоскало… Дуракам везет, ги-ги!.. Вы уж не велите нарушать закон-та…

Закон не закон, но правило такое было, что золото – неважно, каким там путем добытое, – но если только оно успело лечь на весы приемщика, то уже становилось узаконенным, добровольно принесенным и сданным государству. На это и упирал стоявший передо мной симпатичный старичок – только теперь я как следует рассмотрел его. По молодости лет мне вдруг захотелось проявить власть. К тому ж и старичок, этот натерпевшийся страху бедолага, без подобострастия, но с такой надеждой взирал на меня. Фын отмалчивался, всем своим видом показывая, что его дело сторона. Молчал и свирепо насупленный Игнатов.

– Надо принять! – со всей возможной твердостью заявил я. – Пусть приносят, пусть сдают – государству это выгодно!

Едва я произнес, Фын тотчас засуетился, пошел колдовать и черкать ключами по диабазу, чтобы установить пробу принесенного золота. Старичок обрадованно потер ладошки, а Игнатов, не глянув на меня, пошел прочь и лишь напоследок бросил:

– Гнида ты, Иннокентий!..

Вечером, уже остыв, Игнатов втолковывал мне:

– Худому ты человеку помог, Данилыч. Не случись тебя – я бы его вместе с его золотишком во как! – И ногтем изобразил казнь известного насекомого. – Он ведь к Сашке шел – ему нес те самородки, а тот еще третьего дня разболтал про это. Ну, я и поджидал его…

– Откуда он взялся, этот Иннокентий! Раньше я его не видел. Старатель?

– Старадатель! – Игнатов нехорошо хохотнул. – Божий странник… Ладно. А что он с Сашкой дружить затеял – это мне не нравится. Вовсе даже не нравится…

И вот Сашка… Человек, отравленный золотом, так бы я его назвал. Перед самой революцией он по какому-то непостижимому выбрыку судьбы завел было себе некий прииск, и даже не прииск, конечно, а так себе – ямку, в которой через пень колоду копошились в грязи пять-шесть рабочих из самых горьких неудачников. Но это оказалось достаточно, чтобы на всю последующую жизнь в Сашкину голову втемяшилось понятие о себе как об одном из пострадавших от государственного переворота матерых золотопромышленников. И он затаил обиду на революцию, которая-де подрезала ему крылья в самом начале орлиного взлета.

Бедный глупый Сашка и иже с ним, эти магнаты грязных ямок! Они и не подозревали, что даже не нагрянь революция – все равно их участь была с математической точностью предрешена вплоть до десятого знака после запятой. Настоящими хозяевами тайги, ворочавшими десятками и сотнями миллионов, был со всей тщательностью, со всеми инженерными выкладками подготовлен план, по грандиозности своей сравнимый разве что с постройкой Транссиба. Предполагалось обширные территории здешней тайги вырубить начисто, так сказать, под бритву. Затем всю землю с оголившихся водоразделов и склонов смыть в долины и там пропустить ее через самые усовершенствованные золотодобывающие механизмы. С американской практичностью. Учредителям тайной компании, товарищества, или черт его знает, как они там называли себя, мерещилась прибыль астрономическая. Необратимая катастрофа, которая разразилась бы над северной частью Азиатского континента, тоже оказалась бы астрономической – образовавшийся после этой операции огромный уродливый лишай на физиономии планеты можно было бы свободно наблюдать хоть с Марса… Исполнение каннибальского плана таежных Ротшильдов было задержано начавшейся мировой войной, а потом окончательно похоронено Октябрьской революцией. Скальпирование Сибири не состоялось.

Первая наша встреча с Сашкой вышла на редкость дурацкой и бестолковой. Поскольку речь шла о закрытии прииска, я решил быть предельно тщательным в своей работе и коль уж похерить его будущее, то уверенной рукой. Собственно, здешний прииск не являлся каким-то одним, строго ограниченным, как пашня, местом, – под этим названием объединялась разбросанная группа больших и малых площадей, добычные работы на которых велись в разные десятилетия и с разным успехом, начиная с восьмидесятых годов прошлого века. Я решил положить на это хоть месяц, но обследовать их все и, если покажется нужным, задать кое-где линии проверочных шурфов. Имелась и еще мыслишка. Не бывает так, чтобы добытчики выбрали все до последней золотинки. Обладая некоторой сноровкой, старательским лотком и запасом времени, дотошный человек может на старых приисках намыть толику золота. Я ужасно хотел приобрести себе сапоги, именно как у Игнатова и которые выдавались только в обмен за сданные крупинки золота. По тем временам такие сапоги производили впечатление даже на улицах Иркутска и казались мне, вчерашнему студенту, почти недоступной роскошью. И вот представилась реальная возможность добыть себе обновку, поскольку орудовать лотком я умел, а из старых приисковых отвалов уж на пару-то сапог намыть золота как-нибудь можно.

Итак, на заброшенном прииске в низовьях ключа Не-приведи-бог я терпеливо промывал уже не первую порцию песка из высящихся неподалеку отвалов. Дело было под вечер. Мне повезло. Плавно замедляя кругообразные движения лотком, я разглядел среди темно-серой кашицы шлиха пару-тройку вожделенных крупинок. Зачерпнул ладонью воды и, держа лоток наклонно, полил на шлих. Вода унесла очередные песчинки тяжелых минералов, и корявые, ноздреватые кусочки золота предстали во всей очевидности. В этот миг чудесную вечернюю тишину прорезал истошный вопль:

– Не трожь! Мое!..

Я вскочил. Шагах в десяти от меня стояло некое невообразимое существо. Дрожащее лицо клочковато-мохнатое, бурое, глаза – белые, одичалые, одежда – черт знает из чего, на голове – облысевший зимний треух, на ногах – кожаные ичиги, отвратительно сырые, настолько пропитанные водой, что слово «всмятку» подходило здесь как нельзя более кстати. А в прыгающих руках – ружье, безобразный дробовик, годный только на свалку. У меня мелькнула мысль, что курок у этой рухляди наверняка сбрасывает, и в таком случае трясущееся таежное чудо может, само того не желая, очень просто всадить мне в живот заряд дроби.

– Брось лоток! – взвизгнуло чудо.

Решение пришло мгновенно. Я с силой метнул в него лоток, а сам кинулся в сторону, упал на песок и тотчас вскочил. Мой противник лежал навзничь – тяжелый лоток угодил ему в грудь.

– Убили-и! – дико орал он, мотая головой. – Караул! Убили!..

Я приблизился к нему. Тот продолжал надсаживаться, рыдая и захлебываясь. Кричал он пронзительно и непрерывно – откуда только силы брались. Будто подсвинок, которого несут в мешке на базар.

– Уби-и-ли!..

У меня звенело в ушах. Злость вся прошла. Явились смущение и раскаяние. Не зная, что сказать, я наклонился к нему, тронул за плечо. В ту же секунду он с звериной ловкостью вцепился зубами в мою руку, ударил по ногам, и я оказался на земле. Он навалился сверху, сырой, вонючий, визжащий от злости. Блеснул нож. До сих пор изумляюсь, как я умудрился поймать его за запястье. Жилист он оказался неимоверно. Бросив свое «убили», он выкрикивал уже иное – «убью!». В молодости я был достаточно крепок, но тут мне пришлось буквально из последних сил удерживать его руку с ножом.

– Мои прииска… – хрипел он. – Убью! Не трожь!.. Золото… мое!..

Брызжа слюнями, он лез мордой к моему горлу, нацеленный укусить, вцепиться, разодрать. Я защищался второй рукой, хватаясь пальцами за его щеку, зубы и чуть ли не за язык.

Что там говорить, схватка получилась животная, откровенно безобразная… Наконец мне удалось пустить в ход ноги и сильным ударом отшвырнуть его прочь. Он подхватился и с удивительной быстротой умчался в засиневшие сумерки, в заросли подлеска, снова вопя надрывно и жутковато:

– Уби-и-ли-и…

Возвратившись в Орколикан, я порасспросил людей, в какой-то мере уяснил себе личность этого человека и махнул рукой на происшедшее. Не сказать, чтоб я был таким уж христосиком, но у меня хватило ума сообразить, что грех держать зло на обиженного богом. К тому ж через несколько дней Сашка сам приплелся ко мне и слезно молил простить: он-де принял меня за варнака, пожелавшего ограбить и убить его…

– Сашка, он без царя в голове, – попивая чаек, авторитетно объяснял мне старик Иннокентий. – А все оттого, что бабы при ём нету, вот дурна кровь-та внутрях и застаиватца. Да еще на золотишке свихнулси. Золото! – Он фыркнул весело и презрительно. – Истинно золото в жизни – баба есть… Ты вот не ходок по бабьему делу – я таких враз угадаю, – потому я с тобой без утайки. А так-та я молодых мужиков шибко не люблю. Кобеля, чисто кобеля. Ничё путем делать не умеют. Борони бог, скоко я из-за их намаялси – спортють бабу, дак она опосля того ни в каку к себе не подпушат… Не насластит, мол, а напакостит, – во как про их знающие-та бабы говорят. Девка, та не понимат, потому ей молодого давай. А баба, котора понимат, она завсегда меня выберет. Ты не гляди на меня – дескать, в годах, – я, паря, хоть счас любу бабу разорву… А женитца, паря, у меня ни в жись не выходило, потому как состоять при одной бабе никак не могу. Мне кажну хотца. Известно дело: даже мышь в одну дырку не лазит – отнорок себе делат…

Старик Иннокентий словоохотлив, благодушен. Видимо, таскаясь с прииска на прииск, подолгу таинственно исчезая куда-то, он нигде не встречал другого такого слушателя, как я. Оно и понятно: за подобные откровения приисковые мужики – народ простой, без затей – очень скоро набили бы ему морду.

– Баба, она ласки требоват, – голос старого самца делается бархатным, по-котовьи мурлыкающим. – Ей твои разговоры про мущинские ваши дела без интересу. Ей подавай про то, кака она из себя красивенька, како у ей бравенько то да сё. Они это пуще меду любют. Я их, бабоньков этих, беда как шибко знаю. Ихней сестры у меня перебывало – ку-у-ды тебе с добром!.. Это теперича тайга обезбабела, а тады-та, раньше-та, было их – и-и! – Он сладко жмурится, смеется, машет рукой. – Как, бывалочи, попрет из тайги старатель с золотишком – дак они все туточки, прям-даки зузжат круг него, адали мошката кака: золото, известно дело. Токо бабу золотом ить не насластишь. Они, бывалочи, опосля старателя ко мне жа и бегут: «Кешень-ка, утешь, мил-друг, мне для души чевой-тa такова хот-ца…» Чё ты будешь делать! Ладно, приму, утешу. Все ладом. Уходит она, а глядь – под окошком втора шебаршит, а там, смотришь, треття… Я, паря, за мармеладом ни в жись не гналси. Бывалочи, всяку обласкаю. Пущай хошь рожа жабья – была б снасть бабья, вот оно как…

Выверты и изъянцы натур человеческих для меня тогда были еще в диковину, поэтому старик Иннокентий представлялся мне неким уникумом. Его восхваления женщин бывали столь чрезмерны, красочны, исходящи ласковыми слюнями, что само собой возникало сравнение с гурманом, который прежде чем сожрать поросенка, любовно украшает его петрушкой, укропом, фигурно нарезанной морковкой.

– Через них я и жив, – уже став задумчивым, произносит он. – Через них да еще через тайгу нашу матушку… Котора баба молода да ядрена – с той, паря, и сам моложе делашси. Ей-богу. Сказку про живу воду слыхал, поди? Дак я смекаю, это про молоду бабу сказано. Поди, старик какой-тось попробовал таку, враз помолодел да от радости-та и придумал сказочку. Ты верь мне, это дело спытанное… А насчет тайги…

Он надолго умолкает, причмокивая «момпасеей», всасывает чай. Отдувается. Потом неожиданно ясным голосом говорит:

– Ты думашь, пошто я не живу в городе аль там в деревне? Потому как, паря, город – отрава. Вонь, шум, духотишша. И с этого тебе боку люди, и с того – люди, и над головой – люди. Там и бабы-та все больные, у их червь внутрях… Рази ж тама можно здоровье себе сберегчи?.. Шибчей того – заводы эти… Ну их!.. А в деревне… в деревне, паря, пущай лошадь работат – у ей четыре ноги… Тайга! – С особенным чувством произнеся это, он растроганно моргает, жует губами, сглатывает слюну. – Туточки, в тайге-та, Я сам себе царь. И здоровье мое от нее жа. В ей, паря, чего-чего нет, токо знать надо… Вот изюбриный корень, слыхал, поди? Показал бы я, да тебе оно ни к чему… – захихикал старик Иннокентий.

– Э, паря, тебе покажи, а ты – другому, другой – треттему, и пошло-поехало… Долго ль кончать тайгу… – Он сокрушенно качает головой, потом возвращается к раз говору. – А еще свежанинку кушать надо. Полезно. Тут, паря, к душе своей прислушивайси – душа-та, она сама знат, кады ей свежанинку надо. Как нутрё засосеть – тут и кушай… Эдак, паря, иду я однова по тайге, вижу – медвежонок, махонькой такой, от меня на лесину влез, да как шустро-та! Я как увидал его – враз нутрё засосало: дай свежанинку, дай сыру печенку!.. А у меня, адали на грех, одна мелка дробь на рябчика. Добро. Стрелил раз – сидить, варнак, сидить да кричить, да жалобно так, адали ребятенок. Другой раз стрелил – опять сидить. И в третий тож, и в четвертый… Все патроны извел, всего сквозь подырявил, а он все сидить. И кричить… Потом уж свалилси – тожно кровь вся вышла, он и сомлел… Покушал я печеночки. Мя-я-гонькая, ажио во рту таеть. Враз нутрё отпустило… Вот оно, здоровье-та – все от тайги– матушки, от нее все, да-а…

В те времена ни о какой защите природы, животного мира и прочем таком я и слыхом не слыхивал, если не считать безличного призыва: «Берегите лес от пожара!» Охота была доблестью, пальба по живому – делом естественным. Однако ж рассказ старика Иннокентия неприятно резанул меня по сердцу – сразу вспомнилась та недоброй памяти охота на сохатиху с дядюшкой Дугаром…

– Это еще чё! – журчит дальше благодушное повествование. – Вот бывал я далече на востоке, дак там для здоровья еще не то придумали…

И он обстоятельно рассказывает о хитрости, завезенной не по-доброму сметливыми иноземцами: надо убить беременную самку тамошнего горного козла (дальневосточного горала, как установил я позднее), вырезать из нее плод вместе с оболочкой и, сварив, приготовить что-то вроде студня. И кушать понемножку. «Шибко, шибко бравенько для здоровья», – сияя, заверяет старик Иннокентий.

– Иногда я жалею, что бога нет…

– Ну, а кады баба мне вовсе не нужна станет – тут я себя и кончаю. К чаму жить дальше-та, верна? – подытоживает старик Иннокентий.

…Как издавна водилось на приисках, на Орколикане тоже бытовали свои рассказы о таинственных золотых жилах, найденных когда-то и кем-то, о сказочно богатых россыпях по неведомым ключам и прочем в этом же духе. Когда стало окончательно проясняться, что закрытия прииска не миновать, народ заволновался. Оно и понятно: не так-то легко, бросив хозяйство, насиженные места, срываться в неведомое с детьми, со стариками… Традиционные приисковые легенды о «большом фарте» зазвучали по-новому – теперь уже говорили о неких мифических самородках. Игнатову эти разговоры доставляли дополнительные хлопоты.

– Ты бы, Данилыч, разобрался со всем этим, – предложил он мне. – Болтовня болтовней, но кто знает…

Как и все, он в глубине души питал надежду на чудо.

Перетолковав с двумя-тремя людьми, я без труда установил, что начало заманчивых разговоров исходит от Сашки. К нему я и отправился.

Против ожидания, он встретил меня неприветливо, даже высокомерно. С топчана при моем появлении не встал – так и остался лежать, задрав кверху всклокоченную бороденку. Не говорил, а снисходительно цедил сквозь зубы. Хмыкал с выражением какого-то превосходства. Шевелил пальцами босых ног. Зевал. В общем, весь его вид ясно говорил: я вам нужен, а вы мне – нет, ну и пошли вы все туда-то!.. Пришлось проявить смекалку – отправиться к начальнику прииска и выпросить у него скляночку спирта.

Великий собеседник – алкоголь без труда разговорил невесть с чего зазнавшегося Сашку. Мы сидели за шатким столиком у подслеповатого окошка. Выпивали. На закуску ломали тяжелую серую лепешку. Макали в соль черемшу. Сашка захмелел быстро, круто, а захмелев, пустился в воспоминания. Хвастался и плакался попеременно. Я слушал долго, терпеливо, но терпение иссякло, и я начал осторожно наводить его на разговор о пресловутых самородках. К моему удивлению, он охотно подтвердил, что – да, самородки есть, и он знает, где именно, но не скажет.

– Я это дело сам дойду, – заявил он с хитренькой пьяной усмешкой. – Досконально все вызнаю, а там – письмо властям, в Иркутску. С сообчением…

У Сашки все было продумано. В благодарность за «сообчение» государство разрешает ему арендовать прииск. Контора у него будет в Орколикане. Своя печать. Круглая. Надпись на ней такая: «Арендатор Александр Филиппович Божедомов на своей резиденции сие поставил». Управляющим, может быть, возьмет Игнатова, но окончательно еще не решил.

В это время в избу, напевая, вошла Сашкина дочь. Проследовала прямиком за печку и начала что-то там делать, нарочито громко брякая и стукая. На пьяненькой физиономии будущего арендатора расплылась блаженная ухмылка.

– Видал? – он со значением поднял палец. – Хозяйка растет… За самостоятельного человека выдам, вот только жизнь наладится…

– Надо же! – насмешливо прозвучало из-за печки. Сашка подмигнул мне, с достоинством крякнул.

– Агашка, выдь к гостю!

В ответ донеслось прежнее:

– Надо же!

Сашка подумал и сбавил тон:

– Ладно, тожно чаю налей. Разговор у нас… Помедлив, Агашка вышла к нам, и я смог разглядеть ее. Для своих четырнадцати-пятнадцати лет она была развита с лихвой. Ноги толстые, и вообще вся фигура вполне определившаяся. Лицо, как говорится, кровь с молоком, но в то же время было в нем что-то ненормально здоровое, как это случается у умственно отсталых. Странная вещь, не раз наблюдавшаяся мною потом: обделив одним, природа как бы желает додать в другом. Волосы, ресницы у Агашки были черные, густые и глаза слишком темные, чтоб можно было прочесть в них какое-то выражение или мысль.

Наливая чай из чумазого медного чайника, она украдкой и весьма сильно ударила меня коленкой, при этом на лице у нее держалась застывшая, пожалуй, даже презрительная полуулыбка, что в сочетании с неожиданно резкими движениями тела производило настораживающее впечатление. Мне подумалось, что вот с этой же застывшей полуулыбкой она может вдруг ни с того ни с сего обварить человека кипятком.

– Слышь… ты… присядь с нами, – неудержимо икая, сказал Сашка.

На это она как-то свысока уронила свое «надо же!»– и вышла из избы.

Поглядев ей вслед, Сашка довольно заметил:

– Карахтер!..

Вдруг он вскочил и, на ходу бросив: «Погодь-ка, я счас тебе чой-та покажу», – умчался за печку. Пошуршал там и вынес небольшой, но, по виду, тяжелый тряпичный узелок.

– Гля, – он развернул его, и я увидел добрую пригоршню золотисто мерцающих зерен пирита. – Собирает да копит… Прячет от меня… Думает, не знаю… Ладно, пусть приучается – даст бог, ухватиста будет, кады до настоящего-та золотишка дорвется…

Бытовали россказни, что кому-то и где-то удавалось облапошить темных людей, выдавая этот тяжелый блестящий минерал за золото. Но, как я полагал, то случалось во времена царя Гороха – и только.

– Она что, думает – золото? – изумясь, спросил я.

Сашка захихикал, закивал и унес узелок обратно.

Странное дело, после того он как будто подобрел. Высказал надежду, что авось власть поймет, что ей с ним, с Сашкой, надо жить в мире, иначе у ней с золотыми делами в тайге «ничё путного не выйдет». После чего в порыве пьяной откровенности начал вдруг бормотать, что тайна самородков известна еще старику Иннокентию, и тот пытается обжулить его на этом, но только зря он хлопочет – не на таковского напал…

Поговорить со стариком Иннокентием не удалось. Еще дня за два перед этим, будто что зачуяв, он неведомо куда исчез из Орколикана. Делать нечего – злясь на собственную доверчивость, я все-таки отправился еще раз на ключ Не-приведи-бог, так как именно о нем говорил старик Иннокентий, сдавая Фыну свои самородки. Недели должно было хватить, чтобы обследовать его от устья до верховьев…

Вернулся я спустя десять дней. Ужасными новостями встретил меня Орколикан. Дня через три-четыре после моего ухода там вновь объявился старик Иннокентий. Засел у Сашки, в обитаемой части поселка не показывался, но сверху, с горы, его кто-то увидел и узнал. То, что произошло дальше, уже к моменту моего прихода успело стать до того измусоленным, перемешанным с кривотолками, облепившими это темное дело, что отделить правду от вольных или невольных домыслов решительно не представлялось возможным. Наверно, это неизбежно, когда очевидцев и участников чего-либо слишком много. Специального же следствия никто не вел, так что случившееся официально было отнесено к разряду несчастных случаев, а неофициально – сделалось еще одной из тех историй, бывалыцин, что десятилетиями таятся в глубинах тайги и иногда по вечерам у костров рассказываются на сон грядущий.

А началось все якобы с неизвестно кем разнесенного по поселку слуха о том, что Сашка продал свою дочь старику Иннокентию за бутылку самородков и видели-де, как она, Агашка, уходила с тем на рассвете в тайгу, одетая по-дорожному. (Размер этой бутылки изменялся от рассказа к рассказу: одни говорили – четушка, другие – поллитровка). Нашелся бездельничающий мужик, который не пропустил мимо ушей бабьи пересуды и не поленился сходить на тот конец поселка. Обратно он примчался с известием, что Сашка-де заперся в своей избе, орет и плачет в голос, грозится убить, если кто к нему сунется. Тут всерьез заподозрили неладное и отправились к нему уже гурьбой во главе с начальником прииска. Дверь Сашкиной полуземлянки была, точно, заперта, но за ней стояла тишина. Постучали, и тут в ответ раздались неразборчивые ругательства. Попробовали было по-хорошему – не получилось. Начали ломать дверь, но сразу же пришлось отступиться, поскольку изнутри грянули выстрелы. Отошли, начали советоваться, как быть дальше. Решили подождать, ибо охотников лезть через тесную дыру единственного окна не нашлось. Тем временем стемнело. Понимая, что человек не в себе, а стало быть – в беде, люди не расходились. Сбежавшиеся бабы ругательски ругали старика Иннокентия, который, мол, опоил Сашку «какой-то холерой» и увел Агашку. Мужики помалкивали.

Ночь прошла хоть и тревожно, но без особых происшествий. Сашка в избе то затихал, то принимался орать песни, причитать и плакать. Вскоре после восхода солнца кто-то подобрался к окошку, вгляделся и поднял крик, что Сашка-то, похоже, помер. Тогда, бросив опасаться, мигом высадили дверь, ворвались и увидели скорчившееся на полу тело хозяина, рядом – наполовину опорожненную четверть водки, непонятно откуда взявшуюся. Сашка был еще жив. Он хрипел, мычал, по лицу его текли слезы. Силился что-то сказать и непослушной рукой все время тянулся ко рту – решили, что просит пить. Принесли воды. Но Сашка уже кончался. Напоследок из разжавшихся его пальцев выпал один-единственный самородок, который породил дополнительные слухи и предположения, – мол, Сашка, чтобы не отобрали, все остальное золото проглотил, и оно, дескать, «продавило ему все кишки». Слухи эти так и остались слухами, поскольку тело, разумеется, никто не вскрывал, и Сашку так и похоронили с предполагаемыми самородками внутри.

Еще через пару недель в Орколикан заявился охотник-эвенк. В какой-то зимовьюшке за двумя хребтами отсюда он наткнулся на труп пожилого человека. «Его маленько умри-умри, – излагал эвенк на немыслимо ломаном языке, затем, чтобы объяснить причину смерти, достал нож, взмахнул им. – Его маленько отрезай… его маленько кончай, однако, да…» Если это ваш человек, кое-как втолковывал он дальше, то вам следует забрать его и похоронить под двумя скрещенными палками, как это делается у русских.

Поскольку речь шла об убийстве, никто из наших туда не пошел, да и далеко идти было, а дали знать в райцентр, и чем там в конце концов все кончилось, что выяснилось – я так и не узнал. Если, как твердо полагали в Орколикане, убитый оказался стариком Иннокентием, то в таком случае этот еще полный вампирских вожделений любитель «свежанинки» все же отходил свое по земле, о чем я нисколько не пожалел бы. Что случилось с Агашкой и что с ней вообще сталось, равно как и со всеми остальными орколиканцами, то этого я также не знаю, ибо вскоре уехал оттуда, и все, мной увиденное, пережитое, невозвратимо удаляясь, осталось позади, как полустанок, промелькнувший за окном вагона…

Наверно, в моем возрасте и в нынешнем моем положении слишком уж подробный экскурс в прошлое вреден. Опять схватило сердце. Сжало, отпустило, снова сжало. Боль тупая, увесистая, бесцеремонная, как лом. На миг мной овладел панический страх. Захотелось немедленно воззвать о помощи: «Доктор, голубчик, сделайте же что-нибудь!» Суета, встревоженное мельтешение белых халатов, участливо склоненные лица… блеск металла, стекла, волны аптечного запаха… Впрочем, нет: войдет кто-то, внезапно разбуженный, измотанный ночными тревогами, подойдет устало, поглядит, спросит, и тут выяснится, что ты просто вздорный, смертельно перетрусивший старик. «Ты болен, – сказал я себе. – Болеть – от слова «боль». Ну и лежи, болей себе прилично, скромно, никому не мешая».

Вот уж кто умел не принимать с излишним почтением факт своего существования, так это старина Бруевич. Философ. Старая школа. Менделеев, Павлов, Тимирязев, Карпинский… Когда-то в опубликованных предсмертных заметках Владимира Ивановича Вернадского я встретил такую запись: «Готовлюсь к уходу из жизни. Никакого страха. Распадение на атомы и молекулы». Ему, выдающемуся геохимику и мыслителю, процесс этот представлялся, надо думать, не более пугающим, чем превращение воды в пар. Но для подобного бесстрашия нужна большая культура ума.

Бруевич тоже говорил однажды об этом – говорил ворчливо, точно о чем-то рутинном, само собой разумеющемся:

– Загадка жизни и смерти? Чушь! Все очень просто. Либо ты исчерпал ее, жизнь, либо она тебя. В первом случае кончают с собой, во втором – умирают своей смертью. Лучше всего – благородная ничья, но это редко… крайне редко… Цель жизни? Смысл жизни? А сама жизнь и есть и цель, и смысл себя самой. И оправдание… Страх смерти – это от первобытных предков. Жил человек, жил – и вдруг перестал двигаться. Что случилось? Ушел к верхним людям. Низвергся в преисподнюю. Превратился в насекомое. При обилии гипотез – верна самая простая. Жил человек и умер. Стал частью почвы, атмосферы, кладбищенского тумана. Обидно, не устраивает?.. Я сильно подозреваю, что – человек – занятное существо, но чтобы вполне постигнуть сие, надо стать на уровень господа бога. Когда бываете в экспедициях, почаще наблюдайте жизнь муравейника. Невредно. Наводит на мысли. Хотя бы о том, что в природе нет бездельников, философствующих о загадке жизни и страхе смерти. Жизнь и бессмертье человека – в его работе…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю