Текст книги "Вторжение"
Автор книги: Василий Соколов
Жанр:
Военная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 31 (всего у книги 41 страниц)
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
После бомбежки еще не пришедшие в себя от нервного потрясения бойцы, озираясь на небо, собирались в колонну, чтобы идти дальше по дымящемуся и взрытому шоссе. Однако недолгая тишина была рассечена протяжным свистом; один за другим снаряды, захлебываясь в воздухе, кучно падали на дорогу. Первым угодил под обстрел ехавший впереди разъезд, и было видно, как, на мгновение потонув в рыже–дымных клубах разрывов, кони переметнули через канаву и понеслись вскачь, ломая кусты и вынося кавалеристов в открытое поле.
– Откуда стрельба? Что бы это значило? – еще не веря происшедшему, спросил Гнездилов у подбежавшего к нему начальника штаба.
– С закрытых позиций. Докладывали, вон там, за высотой, немцы "колбасу" повесили, – ответил майор Аксенов, по обыкновению протирая очки.
Взбежав на насыпь, с которой открывался широкий обзор местности, Гнездилов торопливо водил биноклем. Небо было затянуто туманом и дымом, только слышались по лощине недалекие звуки стреляющих пушек. Но и пушки, казалось, были куда–то упрятаны, точно из–под земли вырывались и погромыхивали снаряды.
Наконец высоко под облаками в задымленном небе Гнездилов увидел аэростат. Он медленно сваливал свое пухлое и долгое тело то в одну, то в другую сторону.
– С этим мы сейчас… мигом разделаемся, – оживился Гнездилов. Ну–ка, орлы, катите пушку, лупите по нему! – крикнул комдив артиллеристам, и не только на повеселевшем лице, а и в усталом теле впервые за этот трудный день ощутил он приятность.
С редким проворством расчет перекатил пушку через канаву, положил к ее раскинутым станинам два камня, изготовился к стрельбе. И стоило последовать команде, как снаряд за снарядом полетели в сторону аэростата. Изогнутым мешком он покачивался и даже, казалось, взбирался еще выше, к облакам, как бы дразня стрелявших по нему артиллеристов.
– Ну и мазилы! – протянул Гнездилов, кривя губы от досады. – Берите на шрапнель, нечего с ним валандаться!
Шрапнельные разрывы ржавыми облачками сначала вспыхнули ниже цели, потом стали окаймлять ее. После нескольких выстрелов аэростат, накренившись на один бок, начал быстро спускаться, а клубки разрывов преследовали его, пока он не свалился на землю.
– Порядок! – удовлетворенно пробасил Гнездилов. – Не будет мозолить глаза. Теперь можно и в дорогу.
Он снял фуражку и стал энергично махать, чтобы садились на повозки, на машины или строились в пешие колонны.
Самому Гнездилову подали рыжую лошадь со связанным в узел хвостом, и полковник вспрыгнул на нее не по годам молодцевато.
– Ого, я еще могу! Есть еще порох! – крикнул он громким, веселым голосом, точно стараясь приободрить и ехавшего рядом майора Аксенова, и всех, кто глядел на него. – Достаточно было сбить "колбасу", и сразу замолкли…
Неприятельская артиллерия и в самом деле прекратила обстрел после того, как упал на землю аэростат–корректировщик. И однако, шутливый тон комдива, как и то, что стрельба унялась, не обрадовал людей – ехали и шли они молча, опасливо поглядывая на небо, на затянутый бурыми дымами горизонт.
Откуда–то издалека наплывал гул. Он привлекал слух каждого. "Уж лучше бы зарыться в землю и держаться до последнего…" – думали бойцы, в душе недовольные и дневным маршем, и этой в мирное время ласкающей глаз, а теперь опостылевшей магистралью. Для колонны, которая растянулась, как многоверстный плот, ясно видимая и не защищенная с воздуха дорога была просто гибельной.
Это знал и полковник Гнездилов. Он понимал, что на каждом километре, теряя лучшее, что в иных случаях можно было сохранить, – оружие, технику и боевое настроение тех, кто шел сейчас в колонне, – он совершает пагубную ошибку. Но как человек военный, ко всему притерпевшийся, для которого чувство опасности столь же обычно, как и всякое иное чувство на войне, Гнездилов стоял на своем, поторапливал, заставлял двигаться скорее. Воспитанный на повиновении и любивший сам безропотно повиноваться, он не мог и не умел щадить людей и не жалел, если по его вине потери будут напрасными. "На войне не без жертв" – эта кем–то брошенная фраза была для него не столько жестокой, как привлекательной, оправдывающей его поступки. К тому же, по его глубокому убеждению, военным должна быть присуща твердость. А это значит: принял решение, так хоть убейся, а доведи до конца. Изменять же собственное решение, пусть и ошибочное, значило выказать свою слабость перед подчиненными и, таким образом, утратить хотя бы на время власть над ними, а это всегда чревато тяжелыми последствиями. И когда майор Аксенов, завидев вновь проплывшие клином вражеские самолеты, вторично напомнил ему, что надо бы свернуть с шоссе и ехать более неприметной и спокойной дорогой через лес, Гнездилов посмотрел на него не моргая и сказал:
– Не учите, майор. Приказ есть приказ. – Спохватившись, что в ответе сквозила грубость, он добавил: – Смелость, дорогой мой, города берет!
– Приказ–то приказом… Да надо бы с умом нам действовать, – все еще не соглашаясь, отозвался Аксенов.
Резко натянув поводья, так, что конь, хрустнув удилами, запрокинул голову и остановился, Гнездилов повернул свое тучное тело к майору и скосил на него глаза с выражением презрительно–злой настороженности:
– Что значит – с умом? Как это понимать?
– А так… – развел руками Аксенов, но договорить ему не удалось. Вдоль дороги, будто норовя проутюжить колонну, пронесся самолет: запоздало люди кинулись с дороги, рассыпались по кустам и обочинам, ожидая группового налета. Но самолет с черной крестовиной взмыл ввысь так же внезапно, как и появился, и хотя никто не пострадал от его пулеметных очередей, лица у бойцов стали бледными, унылыми.
Колонна двигалась дальше.
Неизвестно откуда взявшийся гул, который раньше доносился глухо, невнятно, но почти всю дорогу назойливо сопровождавший колонну, сейчас заметно окреп, приблизился и, судя по всему, катился где–то по ту сторону леса. И, странно, полковник Гнездилов не подозревал в этом гуле никакого опасного подвоха для себя, для колонны, наконец, для развертывания дивизии на новом рубеже. Напротив, Густой гул приятно щекотал Гнездилову уши и вселял в него то настроение приподнятости, которое обычно переживает военный начальник перед новым, сулящим успех и почести, сражением.
– Ничего, будем носить на груди ордена. Назло всем смертям! подмигнул начальнику штаба Гнездилов и не приметил, как из–за притихших елочек вынырнул на шоссе мотоцикл. Завидев его, конь испуганно шарахнулся в сторону. Полковник еле удержался в седле, потом взглянул на подруливший сбоку мотоцикл и удивился: за рулем, согнувшись набок, сидел офицер разведки Климов. Ладонью левой руки он прижимал висок, сквозь пальцы сочилась кровь, стекавшая тонкими, пульсирующими струйками по рукаву гимнастерки.
– Где это тебя царапнуло? – небрежно спросил полковник.
Не ответив на вопрос, Климов взглянул на него с затаенной обидой.
– Назад… Остановитесь… Тапки прорвались… – с усилием выдавил из себя Климов и упал возле полковника, как бы удерживая его от неверного шага.
– Где ты, хрен моржовый, увидел танки? Где? – склонясь над Климовым и теребя его за плечо, домогался узнать Гнездилов. Но офицер разведки, потерявший много крови, был уже без сознания.
Не добившись толку, разбираемый крайним нетерпением убедиться, где же танки, Гнездилов решил поехать сам и тотчас вскочил на мотоцикл.
– Куда вы, товарищ полковник? Вам нельзя… – пытался было задержать адъютант и схватился за руль, но полковник сгоряча пнул его ногой так, что тот отлетел в кювет.
И вот уже мотоцикл прямиком через кустарник продрался на полевую дорогу, держа направление в сторону гремящего леса.
Дорога увалисто сползла в балку. Не продуваемая летними ветрами, с выгоревшей травой, балка источала полынно–стойкую, будто спрессованную, духоту. Млея от жары и пыли, Гнездилов скоро пересек балку и, наддав газу, стал взбираться на гору.
Он знал, что вон тот, клином выступающий на поле подлесок не опасен. По ту сторону леса двигался поределый, но еще не утративший воли к борьбе полк майора Набокова (сам командир был ранен и отправлен в госпиталь). С утра направился туда полковой комиссар Гребенников. В подмогу стрелкам комдив послал и бронебойщиков Алексея Кострова. "На них можно положиться, не пропустят танки", – подумал Гнездилов. И то, что стрельба из–за леса не доносилась, радовало и одновременно раздражало Николая Федотовича. Раздражался Гнездилов потому, что не любил бесцельных действий, однако сейчас не мог не порадоваться тому, что выйдет в подлесок и узнает наконец, куда движутся танки и много ли их.
Когда он вымахнул из балки на самый гребень и кто–то неразборчиво, может, совсем не узнав командира дивизии, покрыл его громоздким матом, – в это самое время первый снаряд, а за ним и второй грохнули на поле вблизи от него. Взрывы взметнулись сзади и спереди огненными всплесками, и Гнездилов понял, что попал в вилку. Он знал: очередным снарядом, который должен упасть в середине, может накрыть и его. Но словно нарочно оттягивая роковую развязку, немцы медлили выпускать этот третий снаряд. И оттого, что пришлось его ждать, на душе у полковника стало муторно, "Зачем я?.." с внезапно наступившей ясностью только и успел подумать Гнездилов.
Секундой позже прилетевший снаряд буравом ушел в почву, и в то же мгновение земля со стоном выдохнула взрыв. Он повис над взгорьем ядовито–сизым, горящим облаком. И от всего того, что только сейчас было на том месте, осталось одно колесо. Чудом уцелевшее и отброшенное взрывной волной, оно теперь катилось, подпрыгивая и виляя, обратно под гору…
ГЛАВА ПЯТАЯ
На войне люди нередко подвержены случайностям, и как бы ни хотели они создать для себя удобное положение, чтобы защитить рубеж, отведенный участок земли, а стало быть, сохранить и свою жизнь, им не всегда это удается, потому что помимо их воли и разума действуют еще и скрытые законы, начисто отвергающие их желания и поступки. Те, кто противоречит этому и бьет себя в грудь, доказывая обратное, что на войне, дескать, все зависит от личного поведения, мужества, от умения и опыта, – либо кривят душой и говорят не то, что думают, либо никогда не слышали выстрела и представление о войне имеют самое смутное и неверное.
К вечеру, попав под жесточайший огонь, штабная колонна была сильно потрепана, и загнанные в балку люди едва спаслись. Небольшая вереница брошенных грузовиков и повозок осталась на дороге. Открытая, незащищенная дорога, по которой Гнездилов безрассудно пытался проскочить днем и соединиться с отходящими войсками, чуть не погубила штаб. На этой дороге смерть подстерегла и Гнездилова. Но ни в тот момент, когда роковой снаряд накрыл и разнес на куски мотоцикл и ехавшего на нем Гнездилова, ни позже, когда небольшой и почти безоружной группе пришлось с боем отходить, никому и не пришло в голову, что в трагичности этого обстоятельства повинен сам Гнездилов. Его не ругали, хотя и было за что ругать. И не жалели. Его гибель произошла в критические минуты, на самом трудном перевале борьбы, когда перед бойцами, обойденными врагом, стоял страшный вопрос – жить или умереть. И то, что люди были поставлены на грань катастрофы, произошло вовсе не по их вине. Причиной был Гнездилов, его образ мышления и действий, и все, чему он учил, как бы вылилось в его последнюю, неимоверно тяжелую ошибку. В какой–то мере ошибку Гнездилова сглаживал его личный бездумно–храбрый поступок, стоивший ему жизни. Но об этой смерти никому не хотелось думать. Как будто вообще не было и самого Гнездилова. Быть может, когда–нибудь позже придет кому на ум осуждать его, называть недобрым словом или, наоборот, оправдывать, но теперь попавшим в беду людям было совсем не до обид и порицаний. У каждого была забота куда более сложная – как вырваться из окружения.
Серая, промозглая ночь как нельзя кстати прикрыла разрозненные остатки штаба в балке. От полного разгрома спасла именно эта наступившая тьма. Продержись еще часок–другой дневная светлынь, и трудно себе представить, что могло бы произойти. Но окутавшая землю темнота взяла под свою защиту попавших в беду людей. Они жались сейчас друг возле друга, не зная, что предпринять дальше. Ночь давала им возможность собраться с мыслями, обдумать, как же быть. И надо было немедленно на что–то решиться, принять какие–то меры, чтобы уйти из балки затемно, в противном случае рассвет предательски выдаст место расположения и враг накроет группу огнем.
Неспокойная была ночь, не давали улечься тишине взбалмошно стреляющие пулеметы, то и дело будоражили темноту всплески ракет. Вонзаясь высоко в небо, ракеты лопались, и на землю стекали кровавые капли огня. Урча, проходили где–то стороной немецкие танки. Прислушиваясь к все удаляющемуся шуму, Костров жестоко ругал себя за то, что ему не удалось хоть на время задержать их. У него было сильное против брони оружие, и он бы, наверное, подбил не один танк. С пригорка, где команда занимала позиции, стрелять из противотанковых ружей было очень удобно. Колонной выступившие на дорогу танки перемещались совсем на виду. Костров готовился вот–вот по ним ударить. Но помешали пикирующие бомбардировщики. Почти отвесно падая с неба, они бросали бомбы, потом крыло в крыло ходили над позициями, били из пушек и пулеметов, не давая бронебойщикам поднять головы. А танки и не стремились ввязаться в бой. Немецкие танкисты будто думали, что возиться со штабным людом вовсе не их дело, и на больших скоростях ушли вперед, предоставив своей пехоте разделаться с окруженной группой русских. "Спасибо, ночь укрыла. А так бы костей не собрать", – подумал Костров и поежился, чувствуя, как его начинало знобить. Балка продувалась сквозным ветром. Накрапывал дождь, и эта осенняя нудная морось еще больше удручала бойцов. Они стояли во впадине балки – притихшие, озлобленные. Никто не садился, чувствуя, однако, усталость в натруженных ногах. Все терпеливо стояли, чего–то ожидая. Они сознавали свое поражение, но никто не хотел с этим мириться. Тяжкая обида сдавливала грудь. Только обида. Больше ничего.
Дождь усиливался. Теперь уже крупные, хотя и не частые капли ударяли в лицо. Со склона балки ползла глина. Все промокли. Кто–то не выдержал, зло проговорил:
– Чего мы тут ждем? Погибели? Надо уходить.
– Куда? – простонал ему в ответ другой.
– К своим…
– Где они, свои–то?
Помолчали. И опять тот же злой голос:
– Светать начнет, и нас доконают.
– А этого не хотел? Держи–ка!.. – озорно ответил другой и скользнул рукой вниз, словно готовясь расстегнуть штаны.
Над головами колыхнулся смех. Кто–то вдобавок выругался, и снова в тишине послышался дружный гогот. Казалось, вся на время притихшая, немая балка смеялась. Это был верный признак, что люди не пали духом, что в них есть еще силы драться, серьезно постоять за себя.
– Бойцы, товарищи! – послышался настойчивый оклик. – Идите сюда… Быстрее… Комиссар зовет!
И сразу балка пришла в движение. Под ногами зачмокала грязь. Шаги стали тверже, увереннее. Иван Мартынович Гребенников стоял, приметно сгорбившись, под кустом дикой груши, с которой налетавший порывами ветер срывал крупные капли дождя. Костров собрал возле груши бойцов, обступили они тесным кольцом комиссара, ожидая услышать от него слова утешения или нечто такое, что даст им возможность понять, что же происходит. Но Гребенников не собирался ни утешать, ни огорчать кого–либо. Он говорил правду. Он сказал, что на флангах Западного фронта враг сосредоточил две подвижные группировки и прорвал наши оборонительные рубежи. Это произошло вчера, 2 октября, а что будет дальше и каковы размеры катастрофы, – трудно судить. "Ясно одно, – сказал он, – немецко–фашистские войска хотят рассечь Западный фронт и открыть себе дорогу на Москву". И еще он сказал, что придется, вероятно, одним выходить из окружения, так как сообщение с полками прервано, им приказано также самостоятельно пробиваться на восток.
Иван Мартынович заговорил срывающимся от жестокой обиды голосом:
– Да, нам тяжко, товарищи. Дивизия разбита, но… – он передохнул, и голос его будто раскололся: – Но мы не дадим себя похоронить! Знамя дивизии с нами! – Гребенников распахнул шинель, вынул из–за пазухи скомканное полотнище. Взяв за концы, он приподнял над головой полотнище, и по нему прошел тяжелый грустный шелест. Темень скрадывала красный цвет, но люди чувствовали его живое дыхание, виделся им чистый и жаркий пламень знамени.
Комиссар не приглашал бойцов давать клятву. Он понимал, что в каждом из них живет то же чувство, что и в нем самом, – верность долгу и вот этому родному знамени, перед которым каждый был в ответе. И нужны ли были слова? Он только держал высоко поднятое знамя, делая это с единственной целью, чтобы видели бойцы, что здесь оно, обагренное кровью павших товарищей, опаленное пороховой гарью знамя. Ветер заворачивал концы полотнища; знамя колыхалось, и каждый ощущал на своем лице как бы внутреннее, согревающее его дыхание. Чувствуя, как по всему телу током проходит волнение, Костров не удержался и снял каску. Следом за ним обнажили головы бойцы. Долго стояли они с непокрытыми головами, и трудно сказать, чего было больше в этом безмолвии, – боли за поруганную честь дивизии или обиды и гнева на тех, кто загнал их вот сюда, в глухую балку. Налетевший ветер опять качнул ставшие ломкими от заморозка ветки груши, и лица обдало каплями дождя. Костров ощутил на нижней, слегка оттопыренной губе холодноватую капель, лизнул языком. В нем вспыхнула жажда. Ему нестерпимо захотелось пить. А воды не было. И он стал открытым ртом глотать посвежевший, влажный воздух.
Всего лишь короткие минуты стояли они перед знаменем, а казалось это вечностью. Они пошли вдоль балки, в сторону гула. По их расчетам, этот гул слышался на главном шоссе. Значит, движение немецких войск не прекращалось и ночью. Но ведя навстречу гулу отряд, Гребенников знал, что опасность там не уменьшится, а может, возрастет, зато идти будет удобнее – параллельно шоссе почти сплошняком тянутся леса. Днем в них можно укрываться, а ночью – двигаться. Сейчас они торопились до рассвета попасть в леса, иначе, действительно, их может застигнуть враг. В балке но было никого и ничего, кроме брошенных повозок и мокрого кустарника. Мешала идти вязкая глина. Солдаты двигались гуськом, друг за другом по извилинам троп. Не раз эти тропы обманчиво сворачивали, кончались тупиком перед карьерами, нависающими глыбами глины, и приходилось выбираться назад, еле вытягивая ноги из липкой жижи.
Через некоторое время, когда шум на дороге стал ближе, явственнее, Бусыгин толкнул шедшего впереди Кострова и каким–то тусклым и усталым голосом проговорил:
– Гляди, как прут!..
– Потише, а то могут подслушать лазутчики, – попросил Костров.
– Чего мне бояться? – возразил Бусыгин. – На Москву лезут, гады, а я должен молчать! Да ты знаешь, мне сейчас легче самому умереть, чем переживать такое…
– Москву они не возьмут. Ни в жисть!..
Сказав это, Костров опустил голову, надолго замолчал. Странное чувство испытывал он в эти минуты: не было в его душе ни отчаяния, ни растерянности, только обида туманила, и почему–то даже трудно было дышать. Успокоив товарища, сказав, что немцам не видать Москвы, он не переставал об этом думать. Откуда ему, рядовому человеку, было знать, возьмут немцы Москву или нет? Какой он стратег! Спроси у него, каково положение фронта, и где сейчас наши войска, и вообще дерутся ли они, – на это он бы затруднился ответить. И все–таки он верил, был глубоко убежден, что Москву они не возьмут. Он не допускал сомнения, что могло произойти иначе. Это была какая–то фанатичная, не подкрепленная ни фактами, ни ходом событий, но неукротимо твердая уверенность. Что было этому причиной – воспитание, весь уклад жизни советского человека или просто предчувствие? Вероятно, и то и другое…
Костров поймал себя на мысли, что и раньше, когда отходил чуть ли не со старой границы, когда линия фронта вплотную приблизилась к Днепру, тогда он тоже думал так и верил, что немцы не пройдут через старую границу, что вот–вот произойдет перелом в войне и мы погоним врага назад. Потом, после отхода со старой границы, он верил, что никогда оккупанты не войдут ни в Киев, ни в Минск, ни в Смоленск, ни в другие города. Но события – одно горше другого – оборачивались против него и подтачивали, как ржавчина, его веру.
Пало много городов. Сапог пришельца топчет белорусские и украинские земли. Но Алексей не переставал надеяться и не в силах был разувериться в своем убеждении. И то, что немцы могут продвинуться еще дальше в глубь нашей страны, подойти к воротам Москвы, – в это он не мог поверить даже теперь, когда нависшая угроза камнем легла на сердце. Просто не укладывалось в голове, не мог он примириться с мыслью о потере еще хоть одного города, не говоря уже о Москве.
– Нет, Москву мы не сдадим. Слышишь, Бусыгин, не сдадим! – повторил он в самое ухо товарищу, и так громко, что тот вздрогнул.
– Будем надеяться, – сказал Бусыгин и огляделся кругом. – Уже светает. Видишь, Алексей?
– Вижу, – ответил тот.
Рассвет подкрался незаметно, и теперь Костров, как и все идущие в отряде бойцы, увидел лениво всплывающие из–за тумана горбыли рыжих песчаных холмов, слитые воедино деревья густо–синего примолкшего леса.
В эту предутреннюю пору гул на шоссе утих, движение стало реже, но бойцы отряда знали, что через час–другой немцы опять заполонят и опушку леса, и на время примолкшую, словно отдыхающую после адской работы дорогу.