Текст книги "Вторжение"
Автор книги: Василий Соколов
Жанр:
Военная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 41 страниц)
ГЛАВА ШЕСТНАДЦАТАЯ
Из–за дальнего косогора, подсвеченного на хребтине блеклыми лучами затухающего солнца, крутыми волнами накатывались вихри. Холодный, пахнущий разнотравьем ветер гнал по околице кутерьму пыли, мотки сохлого бурьяна, перекати–поле. С крыши Игнатова амбара сорвал клок соломы и, разметав над огородом, понес через задворье. На какую–то минуту ветер стих, присмирел, точно надоело ему сдирать с крыш вислые стрехи, но вдруг снова налетел с бешеной силой, вырвал у Игната из–под пояса холщовую рубаху, вздул ее парусом и погнал самого, прижимая к забору.
В сенцах Игнат пошарил вдоль стены, некстати под рукой оказалось решето; чертыхнувшись, Игнат запустил его на чердак.
Куры, дремавшие на шесте с подсунутыми под крыло головами, всполошились, закудахтали. Петух вскинул шею, сердито клюнул соседнюю хохлатку, словно пытаясь унять переполох. Жердь не выдержала его воинственных движений, и петух грузно упал в провал темноты, совсем не радея о своей жизни. Но ему прямо–таки повезло: он угодил на спину хозяина и, спрыгнув, захлопал крыльями, опрометью бросился через лаз наружу.
Игнат сопроводил его бегство ядреным словом и продолжал искать то, без чего сейчас не мог обойтись. Наконец нащупал в потемках кнут, размотал витой, с бахромой у рукоятки, ремешок. Для полноты гнева ему не хватало теперь Натальи.
Он шагнул в избу, широко расставил ноги и застыл на месте, увидев в смежной комнате Наталью. Она стояла у окна, спиной к нему.
– А ну, повернись!
– Чего, батя?
– С кем вожжалась?
Наталья с притворным удивлением посмотрела на отца, усмехнулась.
– За–по–рю-ю! – заклокотало в груди у Игната, и, хрустя челюстями, он замахнулся кнутом.
Наталья метнула на него дерзкий взгляд, потом шагнула вперед, выпятив правое плечо и слегка обнажая из–под кофты грудь. Обжигая отца пылающими угольками глаз, она бросила с непокорной гордостью:
– Бей! Чего же медлишь?.. Я вся тут!
К отцу подскочила Верочка, бледная, дрожащая.
– Цыц! Сикуха! – хлобыстнул кнутом Игнат. Верочка увильнула вовремя, и на перегородке, оклеенной розовыми обоями, остался грязный витой след. Отец вяло опустил руки. "Значит, все правда. А еще сваливала на скотину…" – подумал он, имея в виду недавний след на траве.
Грозно озираясь, он помедлил, все еще перекипая в гневе, и, ссутулясь, вышел. Долго гремел опять в сенцах.
– А, черти, совсем от рук отбились! – доносилось через незахлопнутую дверь. – Податься от вас! Глаза бы не глядели!
На ночь в избу не вернулся, хотя и дежурить не пошел. Взял кожух, ушел на погребицу, где с незапамятных времен лежала изъеденная мышами пакля. Не засыпал, многое передумал. Вспомнил первую жену свою, потерянную на Черноморье. "Да уж, чему суждено, тому и быть. Не дай бог, ежели и Наталья свихнется. Худо будет. Совсем худо".
Не спали и дочери. Верочка чувствовала непонятную обиду и, уткнувшись головой в подушку, рыдала.
– Ну, чего ты дала волю слезам? Не надо! – успокаивала Наталья, гладя ее мокрое лицо, растрепанные волосы.
– А батя бросит нас, да? – всхлипывая, спросила Верочка.
– Да ты что?.. Никогда! Он же без нас дня не может прожить.
Разобрав постель, Наталья легла вместе с сестренкой, хотела успокоиться, но не могла совладать с собой и лежала с открытыми глазами.
По сей день Наталья помнит, а что не припоминала, старалась представить силой своего горячего воображения, как ее мать сошлась с чужим дядей, у которого и глаза, и волосы, и даже лицо были сизо–черными, как угли. И одежда на нем была черная. Заходил он в дом вечерами, задаривал ее, маленькую Неллу, леденцами. Потом мама уходила с дядей, а ее оставляла домовничать. Девочка натерпелась страхов, сидя в пустой хате и прислушиваясь к завыванию в трубе. Мать нередко заставала ее спящей за столом или в старом, обшарпанном кресле. Однажды дочка не захотела остаться одна, пошла, крадучись, за ними следом. Возле каменной ограды, что спускалась прямо к морю, она притаилась, довольная тем, что мама и дядя рядом и ей, Нелле, совсем не страшно!
А когда мать возвращалась, девочка опередила ее, прибежала домой, хотела забраться под одеяло и не успела. Мать спросила совсем ласково: "Ты чего, доченька, не спишь?" – "А я была с тобой…" – "Как? Ты за мной шла?" – побледнела мать и отодрала ее за косички, пригрозила, что если еще раз доплетется за ней или словом напомнит про дядю, прогонит ее из дому.
И дочка испугалась. Но дядя опять появлялся, и мама с ним уходила, кажется, туда же, к морю… А перед тем как отцу приехать с рыбного промысла, мать навьючила узел, ушла и больше не вернулась… Много лет спустя, живя в Ивановке, Наталья однажды пооткровенничала с отцом, спросила: "А ты любил маму?" – "Любил и теперь люблю", – ответил он с тоской в голосе. "А почему же она ушла?" – не поняла дочь. "Блудная, вот и ушла". Тогда Наташа вытаращила глаза: "Как это… блудная?" – "Тебе этого не надо знать! – перебил отец и строго заметил: – Но ты не будь такой… Боже упаси!" Ей невдомек было, почему же дочка не должна походить на мать, и она допытывалась: "А почему ты говоришь так? Боишься?" – "Схожа ты с матерью. Вылитая. Одних кровей…" – вздохнув, отвечал отец.
…Припоминая теперь это давнее прошлое, Наталья сомневалась, во всем ли была виновата мать. Отца она не осуждала. К нему Наталья относилась доверчиво, потому что он из сил выбивался, чтобы дать ей образование, и был всегда ласков, добр. Даже сегодня у него не поднялась рука побить ее. А стоит ли винить мать? Ведь она тоже была добрая, и если бросила ее, то, наверное, потому, что не захотела жить с отцом. И откуда знать, почему они разошлись. Этого же никто не знает, даже отец. Может, тот моряк был ей люб. "А я похожа на нее. Одних кровей… И почему я должна идти против желания? Ведь сердцу не прикажешь?" – подумала Наталья, стремясь хоть как–то оправдать свое поведение.
ГЛАВА СЕМНАДЦАТАЯ
Лагерь пробуждался рано – в пять часов, когда еще робко трепетала холодная и в летнюю пору заря, раздавался сигнал горна. Звуки лились бодро, зазывно и настойчиво, прогоняя всякую надежду еще немного поспать, и дежурный, увешанный снаряжением, поддерживал рукой сумку с противогазом, торопился от палатки к палатке, заглядывал внутрь и зычно провозглашал:
– Падъ–е–ем!
Жалко было покидать согретую койку, но Алексей Костров перемог сон и с привычной готовностью вскочил. За ночь гимнастерка и брюки отсырели. Одеваться сразу не хотел; выбегал, как и все обитатели палаток, наружу и, неловко ступая, боясь уколоть босые ноги о прошлогоднюю наваль еловых иголок, становился в строй. Гимнастика, короткий бросок, а потом умывание на берегу реки, поросшей осокорем, – и за каких–нибудь полчаса дремную вялость как рукой снимало, в организм вливалось столько энергии, что казалось, ее хватит на целую жизнь.
Еще до завтрака проводилась политинформация. Для Кострова это было самое подходящее время; сиди себе на деревянной, вкопанной в землю скамейке и слушай, что в мире делается, а так как этот мир все время неспокоен, полон военных очагов и конфликтов, то ему, Кострову, пожалуй, лучше и не тревожить сердце. На какое–то время, будто в забытьи, он мысленно покидал и этот класс, и лагерный городок. Его глаза смотрели поверх колючего ельника, и думалось, что где–то там, в стороне дальней, затерялась родная Ивановка, живут земляки, жена…
Он видел Наталью, да так близко, что казалось: протяни руку, и коснешься ее смуглого лица, ощутишь тепло ее тела. Когда он думал о ней, он всегда вспоминал речку, ракиту, из–под которой озорно выбросился на разводье, к Наталье.
Ему все в ней было любо – и ум, и живность движений, и глаза темные, как переспелые, с синеватым налетом сливы.
Голос команды оборвал мысли. Костров встал, машинально одернул гимнастерку, огляделся по сторонам: кому отдают честь? Но в лагере тихо, начальства еще нет. Просто он замечтался и не заметил, как дежурный громко объявил конец информации.
Брали алюминиевые ложки, котелки и шли завтракать. Ели опять же под открытым небом, на грубо сколоченных из жердей столах. Пищу разносили сами бойцы. Бывало, когда Кострова назначали рабочим на кухню, он уставал больше, чем в поле. Мыть посуду, на сотни людей чистить картошку, резать хлеб, отсчитывать порциями куски сахара, делить на ровные дольки рыбу, потом разливать суп в котелки – крутишься как заведенный и за сутки до того устаешь, что еле волочишь ноги и засыпаешь как убитый. Правда, с того времени, как Алексею дали звание сержанта, его уже перестали назначать рабочим на кухню, а если и посылали, то старшим команды. "Командовать легче, чем исполнять", – думал в таких случаях Костров.
Но, как всех бойцов, воинская служба не щадила Кострова.
С утра забирали винтовки из пирамид, шли на учебное поле, в обнесенный колючей проволокой городок. Примерно в эту пору являлся полковник Гнездилов. Он имел привычку останавливаться возле кудлатого вяза, под которым на пьедестале возвышался бюст Суворова, садился на скамейку так, что головой почти касался этого каменного изваяния. "Правит службу", – глядя на полковника, говорили некоторые острые на слова подчиненные.
И действительно, беспокойные и строгие глаза полковника не пропускали ни малейшей неполадки. Вот рота Семушкина повзводно тренируется в ближнем бое: одни мечут гранаты из окопа, другие наносят штыковые удары в сплетенные из хвороста чучела. Кажется, опять не везет капитану Семушкину. Чего это бойцы мешкают?
Комдив Гнездилов велел позвать к себе Семушкина, и тот прибежал, запыхавшись, начал было докладывать запальчиво, комкая слова, и тотчас сник от энергичного жеста, не допускающего возражений:
– Довольно, и так вижу! Боец должен владеть штыком, как вилкой за столом. Помните – перед вами не чучела, а враг, которого надо ненавидеть всеми фибрами души. А у вас? – Гнездилов приподнялся и зашагал к штурмовой полосе, приговаривая: – Не штыковая схватка, а игрище… Повторите прием!
Через штурмовую полосу сызнова пропускались бойцы. И все усердствовали, знали: не ублажишь полковника – значит, дотемна не отпустит. Как всегда, выручил Бусыгин. Одним прыжком махнув из окопа, он взял винтовку наперевес, крупными шагами приблизился к чучелу и со страшенной силой нанес удар штыком так, что врытый в землю столб, на котором торчало чучело, повалился.
– Вот это я понимаю – работа! – оживился полковник, и не будь столь свирепого вида у бойца, Гнездилов охотно расцеловал бы его.
Тяжело дыша, Степан Бусыгин вытер пот.
– Дозвольте вон ту срубить, – попросил он, указывая на соседнее чучело.
– Хватит, – махнул рукой Гнездилов. Он доволен, но вовсе не хочет не в меру расточать восторги. "Чрезмерная похвала портит людей", – подумал он и озабоченно спросил, что должно быть дальше по расписанию.
– Тактика, – ответил капитан и кивнул в сторону высотки. – Будем штурмовать.
– Штурмуйте. Понаблюдаю, – согласился Гнездилов и, выждав, пока рота пройдет, зашагал к высоте. По дороге ему встретился полковой комиссар Гребенников. Он шел откуда–то из лесу, помахивая веткой; гимнастерка и сапоги на нем были залеплены паутиной и колючками репейника.
– Пойдем, комиссар. Покажу тебе атаку, – позвал Гнездилов, на ходу протягивая ему пухлую руку.
Не прошло и получаса, как рота заняла исходное положение. То и дело поднося к глазам бинокль в медной потертой оправе, капитан Семушкин отдавал приказы. Он сообщил сведения о "противнике", наметил ориентиры, причем пальцем указал, что вон там, на гребне высоты, есть дзот, чуть левее, у кустарника, – пулеметное гнездо, на обратных скатах высоты размещены три миномета, а перед передним краем, по лощине, тянется проволочное заграждение в три кола… Голос Семушкина срывался на тревожные ноты, и хотя то, о чем он сообщал, было условно – на голой, лысой высоте и в помине не было "противника", – все равно – и рядовые, и сержанты, и сам полковник Гнездилов внушали себе, что высота укреплена, брать ее сложно, придется идти даже на жертвы…
– Что и говорить – жертвы! – усмехнулся Гребенников.
– А как же ты думал? – спросил Гнездилов.
– Думаю, вот сюда бы хорошую пулеметную очередь, и пиши приказ о погребении… – вполголоса сказал Гребенников.
Николай Федотович не ответил, только кивнул капитану, дескать, начинайте наступление.
Для бойцов настал свой час. Они вынули из чехлов лопаты, начали долбить затверделую после дождей глину. Кто–то ради удобства встал на колени, но полковник дал новую задачу:
– Противник ведет артобстрел позиций!..
Пришлось залечь и копать, держа лопаты понизу. Пот выступил на лицах. Взмокли, просолились гимнастерки. И дышать стало нечем, приходилось глотать скрипевшую на зубах пыль.
Рота начала движение: одни перебегали, другие ждали и, как бы целясь, уткнули стволы винтовок в воздух. После каждой перебежки опять грызли лопатами землю. И так до самого подножия высоты.
Но вот по рядам пронеслась команда: "Назад!" Что бы это могло быть? Ага, кто–то пренебрег строгими правилами наступления. Кажется, левый фланг держался слишком кучно. Иначе чего бы вмешиваться самому комдиву, отчитывать Семушкина? Роту завернули обратно. Всю роту.
Приемы повторяются сызнова: залегание, окапывание, перебежки. Воинские законы тверды и неумолимы. Костров думал: "Перерыва, видимо, не будет. Конечно, не будет! И поблажек не жди. Виноваты сами. Куда их сунуло – лезть очертя голову!" – сердился сержант на бойцов с левого фланга.
Медленно, но неукротимо двигались к высоте. За их действиями строгим оком следил полковник Гнездилов.
– Я начну по всем правилам. Мне чтоб ни сучка, ни задоринки, говорил он, обращаясь к полковому комиссару.
Гребенников был настолько погружен в раздумья, что, кажется, не расслышал того, о чем сказал ему полковник. "Кто же прав? – спрашивал он самого себя, тщась найти истину. – Шмелев горел идеей маневра. Он считал, что маневр – душа будущей войны. По его мнению, это будет война моторов, брони… И не терпел позиционных форм борьбы, называл это куриным топтанием на месте… А вот он, Гнездилов, иначе смотрит на вещи. Требует владеть штыком, как вилкой за столом… Елозить на животах. Зарываться в землю. Это тоже надо. Земля укроет от пуль. Какая бы ни была война, а без этого не обойтись. Но кто видит дальше?" – размышлял он, пока не раздались громовые раскаты "ура".
Капитан Семушкин подбежал к комдиву и, не переводя дыхания, доложил:
– В тринадцать ноль–ноль энскую высоту атаковал!
– Вижу! – заулыбался Гнездилов и, кажется, впервые был доволен капитаном Семушкиным, протянул ему ладонь. Постоял немного и заговорил: Глядел на вас и вспоминал себя… Мы вот так в гражданскую… на юнкеров ходили. Накапливались под обстрелом. А как пробил наш час, двинулись штурмом… И давай орудовать штыком да прикладом. Свет белый померк, как дрались! – Николай Федотович потер руки и потом, показывая на высоту, подмигнул Семушкину: – Ну–ка, дорогой, жми туда быстренько и подай вводную: "Справа – юнкеры, то есть… пехота неприятеля, слева конница!" – И, проводив Семушкина, стремглав побежавшего к бойцам, полковник погладил подбородок, усмехаясь своим мыслям:
– Гм… Как теперь вижу… Только мы разделались с юнкерами, тут бы кисеты по рукам или кашу из общего котла… смотрим – из–за леса конница на нас ринулась. Прямо лавиной. Сперва не то чтоб паника – мелкая дрожь взяла… Тучей неслись беляки. Сабли наголо… Нервы, понятно, не выдерживали, но мы стояли. Подпустили их поближе – и давай шпарить из винтовок да картечью сыпать из пушек. Одолели, заставили хвосты показать… И мы не имеем права, просто вред нанесем, если не научим, не передадим молодняку традиции. Понимаешь, Иван Мартынович, о чем я речь веду? И эта наша цель, – добавил он, не дождавшись ответа, как человек, убежденный в правоте своих суждений.
– Да–да, – продолжал он, потирая складки на покатом лбу. – Это наше кровное дело! Мы авторитет себе там, на полях гражданской войны, горбом завоевывали! У настоящего авторитета мозоли на руках, гимнастерка, потом высоленная, и лысина… Да–да, она тоже – показатель ума…
Иван Мартынович слушал и улыбался, припоминая новогоднюю размолвку, но в глазах его, слегка встревоженных, не было одобрения. В них таился отголосок какой–то давно разыгравшейся бури, и она еще жила в нем, готовая вырваться наружу. Гребенников и в самом деле подумал о стычке в шалаше, неоконченной борьбе мнений, и то, чем сейчас похвалялся Гнездилов, понуждало его самого продолжить эту борьбу. Иван Мартынович подумал, что культ старых, в сущности отживших, традиций гражданской войны и безудержная похвальба былыми заслугами мешают нашим начальникам, таким, как Гнездилов, стать настоящими командирами. И он не выдержал, сказал, что думал:
– На традициях гражданской войны далеко не уедешь, Николай Федотыч. Скорее наоборот – сползешь назад и людей загубишь.
– Это почему? – с вызовом спросил Гнездилов и надвинул на глаза покоробленный на дожде козырек фуражки.
– Больше того, – вроде бы не слушая его, не унимался Гребенников. Если командир будет опираться только на опыт старых войн, скажем, гражданской войны, то он напобеждается до поражения, до собственной гибели.
Гнездилов побледнел, презрительно глянул на собеседника из–под козырька. Неподвижными глазами он словно бы пожирал его.
– Как ты смеешь? – багровея, спросил Гнездилов. – Гражданская война кровью нам досталась. А ты хочешь перечеркнуть все!
– Дело не в том. Мы склоняем головы перед знаменами гражданской войны, перед павшими, – строго ответил Гребенников. – Но нам пора поспевать и за развитием техники, военной мысли. Времена совсем другие. Враг может навязать нам войну моторов. И твой предшественник был прав…
– Ты о ком? – хмуро покосился Гнездилов.
– О Шмелеве.
Гнездилов вздрогнул, по взял себя в руки, поглядел под ноги. Промолчал. Уже идя по дороге назад, он с иронией поддел:
– Поэтому и дровишки возил? Кого взялся обогревать?
Чувствуя в этих словах скрытый смысл, Гребенников еле сдерживался, чтобы не нагрубить. Он напрямую ответил, что действительно помог привезти дров семье комбрига Шмелева.
– Теперь уже не комбриг, а чуждый элемент. – Морщась, Гнездилов пренебрежительно плюнул. – Вредил нам. И оставил нас, вообще всех… с носом, как ротозеев!
– Неправда!
– Тем хуже для вас, – перейдя на официальный тон, намекнул Гнездилов. – И вообще, я бы вам не советовал выгораживать его.
– Совесть мне советует. Но, к сожалению, я еще недостаточно смело защищал.
– Зато квартиру посещаешь. Дровишек подбросил… – вновь поддел Гнездилов.
– У него же дети… Жена горем убита.
– Кто вас вынуждает быть сердобольным? – допытывался Гнездилов.
– Как кто? – удивленно спросил Гребенников и на миг остановился, в упор глядя на Гнездилова. – Да ты знаешь, они советские люди! И что скажут о нас, когда вырастут? При чем они? Зачем их–то травмировать, отравлять души ядом недоверия? В конце концов… да что там говорить!.. – Иван Мартынович махнул рукой и после паузы заговорил: – Доверие… Доверять людям нужно. Это чувство доверия должно жить в каждом: и во мне, и в тебе, и в наркоме – буквально в каждом! И это не просто пожелание. Нет. Без доверия жить невозможно, как без солнца, обогревающего землю… А что касается защиты Шмелева, то я приготовил письмо в ЦК.
Гнездилов посмотрел на него с удивлением, словно желая убедиться неужели это всерьез и куда он лезет?
– Вам не мешало бы ознакомиться, чтобы потом не сеять напрасные подозрения, – в свою очередь добавил Гребенников.
Гнездилов потупил взгляд, увидел облепленные глиной сапоги, начал мыть их, суя носками в наполненную водой лупку. И пока нарочито оттягивал время, думал, как удобнее поступить. Он вообще рад бы прекратить всякие разговоры на эту скользкую тему, если бы не опасался: случись что с Гребенниковым (а вдруг пособником окажется), тогда по всей строгости накажут и его, командира дивизии.
– Пойдем, – бросил Гнездилов.
– Я не неволю, – чувствуя в его голосе недовольство, сказал Гребенников, но тот, словно опамятовавшись, заулыбался и уже примирительно заметил:
– Оно, конечно, похлопотать нужно. Только органам виднее…
Молча направились они в штаб. Молча зашли в кабинет. Прежде чем слушать, Гребенников прошелся к выходу, убедился, плотно ли закрыта дверь, и вернулся к столу, подпер руками подбородок.
Иван Мартынович начал внятно, стараясь быть спокойным, но голос, помимо желания, дрожал от волнения:
– "Обратиться в ЦК с этим письмом меня побуждает долг коммуниста и совесть товарища.
Вот уже четвертый месяц, как был посажен командир вверенной нам дивизии комбриг Шмелев Н. Г. Думалось, что это случайная ошибка, разберутся, выпустят, но из округа неофициально передали, что он арестован как враг народа.
Знаю Шмелева, он кристально чистый партиец, умный и опытный командир. Во время финской кампании, возглавляя полк, Шмелев смело действовал в прорыве линии Маннергейма. Был ранен осколком мины, и я помню, с каким трудом уговаривали его, окровавленного и потерявшего силы, покинуть поле боя. И вообще вся жизнь Н. Г. Шмелева (я не побоюсь и сейчас называть его товарищем) – это жизнь человека пролетарского происхождения. Отец его, революционный моряк, принимал участие в восстании на "Потемкине", сам Николай Григорьевич, 19–летний юноша, бок о бок с красногвардейцами штурмовал Зимний дворец. А потом – гражданская война, борьба с кулачеством на Тамбовщине…
Больно подумать, что выходец из народа, проливший кровь за народ, за Советскую власть, и вдруг… враг народа!
Меня, как начальника отдела политпропаганды дивизии, могут спросить: а не высказывался ли Шмелев в антисоветском духе? Не водилось ли за ним что–нибудь крамольное?
1. Н. Г. Шмелев, по натуре честный, не любящий кривить душой, высказывал опасения, правда в узком кругу начсостава, что вот–вот может разразиться война с немцами. Какие у него были доводы? Слишком подозрительное скопление фашистских сил возле нашей границы, устные доклады перебежчиков–поляков, частые нарушения воздушного пространства, проще говоря, нахальные полеты немецких летчиков в нашем небе, над военными городками и аэродромами, поимка диверсантов… Вот из этих и подобных им тревожных фактов Шмелев и делал выводы о близости войны.
2. Шмелев был ревностным сторонником подлинной перестройки армии. Он, например, не раз с болью в сердце говорил: "Мы же громоздки и неподвижны. Напоминаем телегу с горшками; медленно ехать – опоздаем, а быстро растрясем поклажу. Вот что такое наша дивизия". Его страшно возмущало, почему так произошло: мы еще в 1932 году первые создали танковую бригаду, а на ее базе – танковый корпус, дали ему имя красного героя Кастуся Калиновского, но потом сами же отказались от формирования крупных танковых соединений. Мы отказались, а немецкие генералы, и в частности некий Гудериан, перехватили нашу инициативу и теперь таранят Европу бронированными клиньями…
3. Да, Шмелев был резок, но справедлив. Он не терпел рутины и косности в армии. Он учил подчиненных действовать смело, без оглядки, развивал у них самостоятельное мышление. Он говорил: на что это похоже все, что диктуется сверху, принимается за истину. А вот бы послушать низы, да и согласиться, что мы тут неправы, ошибаемся, а вот такой–то товарищ прав, хотя он сидит но в Москве, а где–нибудь в Кушке… Нет этого. Тормозные колодки расставлены на пути к мыслям из низов. Ну, а случись война, так тебя тоже будут держать на поводке или водить за руку? Нет, придется самому столкнуться один на один с трудностями борьбы. Так разве добудешь малой кровью победу, коль в мирное время у тебя не развивают самостоятельное мышление, если тебя сковывают по рукам и ногам!
Резонно спросить: кто же прав – Шмелев, коему были дороги интересы государства и армии, и ради этого он был нетерпим, требователен, или те, кто…"
– Хватит! – перебил Гнездилов. Он уже стоял, отмахиваясь рукой, как от пытающейся ужалить пчелы.
– Дослушайте, – попросил Иван Мартынович и взглянул на Гнездилова. Глаза, у него остановились, были страшны в своей неподвижности. Он взял фуражку, нахлобучил низко на глаза и, ни слова не обронив, тяжелым шагом направился к двери.
Оставшись в кабинете, Гребенников на миг почувствовал себя одиноким. Поглядел в окно на догоравший закат. От деревьев на землю ложились длинные тени. Под окном прошел Гнездилов, дважды оглянулся, словно кто–то гнался или следил за ним, и, заметив это, Иван Мартынович сжал кулак:
– Ничего. Пусть дрожит… А я буду бороться. За товарища, за правду.