Текст книги "Вторжение"
Автор книги: Василий Соколов
Жанр:
Военная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 28 (всего у книги 41 страниц)
ГЛАВА ШЕСТНАДЦАТАЯ
Над выгоном проплыла тень коршуна. Бурый, с волнистыми пестринами на груди, он склонил голову, лег на крыло и парил, выслеживая добычу. Он был слишком сильный и брал добычу всегда с лету, не опасаясь разбиться грудью оземь, если в мгновение удара жертва увернется. Его боялись многие. В акации и сирень мелко, как горох, посыпались воробьи и притихли, зная, что там, в гуще кустов, им не страшно. С дороги, все в пыли, кинулись к избам, попрятались в подворотнях куры…
Не всякая птица, завидев хищника, спешила уйти от опасности. На середине двора петух вдруг принял такую отчаянную позу, будто собирался вступить в схватку с недругом. Он застыл на месте с упруго растопыренными крыльями, задевая большим пером о землю, и выжидающе, одним немигающим глазом прицелился на коршуна. "Ну–ка, налетай – померяемся силами!" – как бы говорил его упорный взгляд. И коршун, эта когтистая, злая птица, не посмел ввязаться в драку, только опустился ниже, круто поворачивая срезанной по лбу головою. Ему не взять этого острошпорого, крупного и гордого в своей красе противника – какая досада! Отвалив наконец в сторону, коршун убрался на огороды и уже, взмахивая крыльями, совсем было исчез среди высоких подсолнухов и межевых акаций, а немного погодя опять появился над выгоном. Теперь его большая, круто изогнутая тень скользила по земле; прямым свободным полетом уходил коршун, забираясь ввысь, в поднебесье. И там, в белом небе, стаялись грачи – они не то учили молодняк, не то устроили уже прощальные пляски перед осенним отлетом.
Вот где легкая, сытая пожива! И, не задумываясь, коршун вклинился в потешный, танцующий под самыми облаками птичий хоровод. На какой–то миг грачи рассыпались, словно уступая ему дорогу, но скоро увидели, что гость несвойский, с недобрыми замашками, кинулись на коршуна всей стаей, закружили его и, не выпуская, начали теснить вверх.
Коршун любил порой забраться в подоблачную высоту, но теперь ему было страшно: отовсюду его клевали, точно готовые раздергать по перышку, яростные в своем гневе грачи. И он, будто понимая, что высота для него сейчас гибельна, начал уклоняться и еще долго принимал на себя удары, пока не вырвался из стаи и не свалился камнем на землю.
Упав, коршун распластал крылья, мелко и часто дышал, в ужасе поглядывая кругляшками желтых глаз на небо.
Там по–прежнему гуляли стаей грачи. Они забрались под самое солнце и кружили, то вдруг принимались кувыркаться, то сходились и взмывали один за другим, и парили, точно подвешенные в облаках. А потом, с быстротой молнии, шумно кидались вниз до земли, и в неподвижный, млеющий от жары воздух врывался прохладный ветер…
Ивановка жила день ото дня тревожнее. Правда, как и раньше, по звону щербатого колокола, подвешенного на столбе у амбара, люди спешили поутру на работу, в нетронутой тишине поля дозревали хлеба, пахло яблоками и укропом, а на заходе солнца мычали бредущие с выпасов коровы – все было, как прежде, только письма в первые недели войны ниоткуда не приходили.
Село полнилось сбивчивыми, мрачными слухами.
На артельной усадьбе, где за день перебывает больше всего людей, Митяй поневоле наслушается такого, что голова кругом идет. И о чем бы ни толковали – о городах, занятых врагом, о порушенной жизни, – Митяй, слушая, вздыхал, мрачнел. "Это все сына касается, Алексея, а о нем ни слуху ни духу", – думает он и не дождется часа, когда вернутся все лошади, чтобы поставить их на конюшню. Последнее время он все чаще стал наведываться к свату, сердце у него отходило в откровенных беседах с ним. И в душе гордился, что поимел такого дельного, рассудительного, шибко подкованного в премудростях политики свата.
– Э-эх, жизня… – стонал еще на пороге, не спеша пройти в избу, Митяй.
Игнат нацеплял на нос очки, близоруко глядел из–за стола, за которым имел привычку почитывать газеты, а потом вставал, сердито говорил:
– И чего ты взялся жизнь клясть? Опять, гляжу, всякие дурные слухи пускают? Как у них языки не отсохнут!.. Да проходи. Картуз–то вон на гвоздик повесь… Самоварик взбодрим… – И он спешил в чулан, выгребал из печки горячие угольки, засыпал их в самоварную трубу и, возвратившись, садился на лавку, спрашивал: – Ну что там калякают?
– Про войну–то? Эх, и не приведи бог! Гуторят, будто наши доблестные генералы в штаны наклали, сдают города без бою…
– Ну–ну, – усмехался в усы Игнат, который имел привычку не возражать сразу, если заходила речь о делах важных. Сейчас он даже отвернулся, скосил глаза в угол, сердито пошевеливая бровями.
– Ходят слухи, на Москву германец ударился, – продолжал Митяй. Налеты чинит… Да никак в толк не возьму, куда же сила подевалась, войска–то наши?.. И Алексей вестей не шлет… запропал… – трудно выговорил Митяй, в который уж раз за день сокрушаясь о сыне. Он внушал себе, что с Алексеем никакой беды не стряслось, однако и успокоение не приходило – будто лежала на сердце каменная плита, сдавливала грудь, мешала связно говорить и дышать. Порой он даже злился, что сын, может, по своей халатности не дает о себе вестей – и это в такое–то крутое время.
– Нет, неспроста это. Чует мое сердце, – вновь заговорил, точно боясь остаться наедине со своими думами, Митяй, – лежит, наверное, мой сын пораненный и помощи просит…
Игнат уставился на него колючими глазами:
– Ты вот что, Костров, хоть и родней приходишься, а не жалко поругать тебя.
– Шпыняй, ежели по делу…
– Выкинь ты из башки эти страхи.
– Какие страхи? – привстав, спросил Митяй.
– Задурили тебе голову всякими бабьими слухами, а ты за чистую монету принял… "Генералы бегут, Москва пала…" – кривя лицо, передразнил Игнат и всплеснул руками. – Крышка, значит? Конец белу свету…
– И-и, дорогой сваток, да что мне… – терялся в ответах Митяй. Какая охота беду накликать? А все же муторно на душе. А как в самом деле примется разорять нас…
– Немец на это горазд, потому и войной пошел, простору захотел, – с видимым согласием продолжал Игнат. – Простору у нас много, да только скажу тебе, на просторе и заблудиться недолго, потом назад путей не найдет…
– И так гуторят, будто война супротив него может обернуться… Митяй напряженно сощурил глаза. – А позволь узнать, до кой поры ждать этого часа?
Слова эти озадачили Игната. Он и сам в душе не чаял дождаться того времени, когда наши войска наконец остановят врага и погонят его назад. Но всякий раз, когда принимался читать скупые, невнятные сводки с фронта, чувствовал, что желанное это время отодвигается все дальше, и по–прежнему владеют сердцем сомнения и тревоги. Он лишь смутно представлял себе потерянные территории и размеры всех бедствий. И, чтобы не бередить душу свата, Игнат уклончиво ответил:
– Ежели бы я в верхах сидел, государственными делами управлял, то, понятно, доложил бы честь–честью. А так – кто ж его знает…
– Нет, сват, ты мне зубы не заговаривай, – настаивал Митяй. – Ответь прямо, какой оборот война поимела?
– В сводках пишут, отходят наши… Города теряем… Война, похоже, затянется, – рассудил Игнат.
– То–то и оно… – сокрушенно покачал головой Митяй и умолк. Думал о сыне, о потерянных городах и никак не мог доискаться причины, почему же наши отходят, оставляют на поругание землю, беззащитных людей, – неужто немец так силен, что нельзя его обуздать? А может, виноваты наши армейцы, бегут без оглядки, не причиняя урона врагу, – ведь у страха глаза велики! Думая так, Митяй краснел, весь наливался еле сдерживаемой обидой. Словно на что–то решаясь, он озабоченно проговорил: – Дума у меня в голове вертится… Известие надо бы дать Алексею. Все–таки парень еще не обтерся, горячий – может и зарваться…
– Лишнее говоришь, сват, сын он тебе, – возразил Игнат.
– Не об том речь. Я ж ему добра хочу. Отписать надо, как держать себя в бою.
– Этому его командиры научат.
– Не перечу, положим, командиры научат, – согласился Митяй. – А отцовский наказ не помеха. Давай уж, сваток, не посчитай за труд, бери бумагу, отпишем.
Привстав, Игнат взял с полки засиженную мухами чернильницу, поискал в столе ручку и, не найдя, позвал Верочку. Она подала ему свою, ученическую… Игнат обмакнул перо, склонился над бумагой.
– Начнем так, – оживился Митяй. – С поклоном к тебе твой отец Дмитрий Васильевич, и, понятно, кланяется еще Игнат, твой тесть… Живем мы, можно сказать, припеваючи…
– Гм, – усмехнулся Игнат, – не пойму, то на жизнь жаловался, а теперь… Да он не поверит, кто же в войну живет припеваючи?
– Ну, одним словом, отпиши, живы–здоровы.
– А дальше?
– Не торопи, сват, – остановил Митяй. – Давай лучше по–другому… Отпишем ему, как воевать способнее… Ты не смейся, сват! Раз они бегут, то прямо истребуем, по какому праву и кто дал команду, на кого покидают родимую землю. Вот все это нужно отписать. Все! – с твердостью в голосе повторил Митяй. – Он хоть и сын родной, а пущай знает, едрена палка, что я ему не прощу этого позора… И вообще начальникам своим пусть почитает, до какого, мол, места будете пятиться? И куда только глаза их мокрые глядят? Так прямо и пиши, нечего их по головке гладить. Доведись мне, я показал бы им кузькину мать! – разошелся было Митяй, но сват поймал его за руку и усадил. Он подошел к самовару, сердито пыхтевшему жарким паром, и налил в чашки чаю. Заварка оказалась старой, Игнат хотел было разбавить ее кипятком, но подбежала Верочка, всплеснула руками:
– Уж не брался бы лучше, батя. Будто не знаешь, где что хранится. Она выбежала в сенцы, забралась по лестнице на чердак и скоро принесла оттуда пучок сушеного чебреца.
– А я так полагаю, – отпивая из блюдечка чай, степенно заговорил Игнат. – Нечего нам ругательное письмо отсылать. Расстраивать только будем, им и без того тошно.
– Оно, ежели подумать, то, может, и воздержимся ругать, – согласился Митяй. – А усовестить не мешает. Злее будут.
Отстранив блюдце, снова брался за письмо Игнат и после того, как от имени свата посовестил бойцов, сказал:
– Думается, ругать мы все горазды, а ученье преподать – не каждый способен.
– Какое же ты думаешь ученье дать? – насторожился Митяй.
– У меня столько в голове всяких ученых мыслей скопилось, что хоть артикулы сочиняй.
– Артикулы учинять всякий горазд, да что толку в них.
Игнат на это возражал:
– Ты, сват, в этом деле, как вижу, не тово… А я в каких только баталиях не бывал. Всю Украину вдоль и поперек пехом исходил. Неприятель такого стрекача задавал, что и на рысях не догнать. А все почему? спрашивал Игнат и сам себе отвечал: – Да потому, что мы артикулы знали и уставы честь по чести блюли. Вот, положим, артикул 97 Петра Великого. Что в нем сказано?
Митяй пожал плечами:
– Шут его знает.
– А в нем прямо записано, что ежели полки или роты, которые от неприятеля назад побегут, им будет строгий суд учинен.
– Так я ж про то и толковал, – поддакнул Митяй. – Надобно этот артикул Алешке отписать, чтоб они там сообща учили.
Поддавшись искушению блеснуть своими военными навыками, Игнат продолжал, как бы стараясь припереть свата:
– А что тебе известно о плутонгах?
Для Митяя вопрос этот оказался таким каверзно–нежданным, что брови у него на лоб полезли. Стараясь разгадать, что же это такое, он глубокомысленно моргал, что–то про себя шептал и в конце концов, не найдя, что сказать, махнул рукою:
– А бес их знает, твоих плутней! Дюже ты горазд до этих хитростей!
– О нет, сваток, – возразил Игнат. – Ты плутонги не скидывай со счету. В них еще сам Петр толк узрел. И Суворов знал им цену. Вот ежели на тебя целая орава пойдет, что ты станешь делать?
– Знамо что. Приклад к плечу – и в штыковую…
– Э-э, – растянул Игнат. – Это никуда не годится. Тут надобен залповый огонь. Стреляй, пали, чтоб неприятелю тошно стало от пуль твоих.
– Дельно ты говоришь. Давай–ка все сюда и запиши, – ткнул пальцем в лист бумаги Митяй.
Игнат обмакнул перо и опять склонился над письмом. А Митяй смел хлебные крошки, скрестил руки на столе и задумался. "Какого все–таки умного свата мне бог послал! Все–то он знает, всюду вхож. Поглядеть на него со стороны – вроде бы никакой учености. А поди – целые артикулы в голове держит… Бери хоть, зараз, надевай на него штаны с лампасами, и полный тебе генерал. Только малость тощеват и виду бравого не имеет. Да и то сказать: в животе ли толк? Иной, поглядишь, как баба на сносях, а постучи ему по башке – пусто, как в барабане.
В избу вбежала Наталья. Она была разгоряченная, сияющая, довольная. Щеки у нее пылали, на шее заметно билась синеватая жилка. Увидев стариков, она засмеялась:
– Вы все пишете?
– Засиделись чуток, – ответил Игнат. – Давай–ка кончать, сват. А то завтра вставать спозаранок. Лутки тесать для сруба. – Игнат свернул письмо, забрал чернильницу, ручку и отнес на полку.
Митяй погладил разомлевшую от жары голову, надел картуз и направился к двери. У порога остановился, взглянул на Наталью. Вытянув по–лебяжьи красивую шею, она жадно пила воду.
"Эх и невестушка у меня, – подумал Митяй. – В целом свете лучше не сыскать".
ГЛАВА СЕМНАДЦАТАЯ
В сумерках, когда с реки потянуло прохладой, по Ивановке на бешеной скорости промчался в кожаной тужурке мотоциклист. Обогнув церковную ограду, он проехал маленькой улочкой и подкатил к белому домику медпункта.
Из окна выглянула повязанная марлевой косынкой Наталья. Завьялов скупо, будто терзаясь чем–то, взглянул на нее, хотел что–то сказать и не мог, только протянул записку и сейчас же нажал ногой на педали, помчался по выгону в сторону сада.
В сухом логу, у куста бузины, он заглушил мотор, поставил мотоцикл и, сняв фуражку, начал прохаживаться взад–вперед по тропинке.
Был конец лета. Деревья, особенно клены, уже роняли пахнущие сыростью листья. Со стороны реки, как из трубы, тянул по ложбине сквозной ветер. Ежась, Завьялов частенько поглядывал то на часы, то на протоптанную через лог тропинку, нетерпеливо ожидая Наталью. Его начинало одолевать беспокойство: "Уж не обидел ли чем? Может, и совсем не придет?"
Завьялов ходил долго, даже женщины и дети, гнавшие с реки телят и гусей, пристально присматривались к нему, точно в чем–то подозревая. Петр зашел за деревья, присел на пенек и закурил. На сучке увидел бабочку. Запутавшись в паутине, она трепыхалась, стремилась вырваться, но все более обволакивалась сплетением нитей. Из корневища выполз и спешил разделаться с ней серый, студенисто–прозрачный паук…
Петр отвернулся, гадливо плюнул.
И в эту минуту он заметил перебегавшую через тропинку Наталью. Она подошла быстрым шагом. Поймав на себе тревожный взгляд Петра, Наталья вспыхнула, приложила ладони к пунцовым щекам и, сверкая горячими глазами, спросила:
– Ты заждался, да? Ну, прости…
Петр помедлил, упорно разглядывая ее. Наталья была в узком, стягивающем в талии пиджаке, в резиновых ботах с каблучками, а на шее висела не раз виденная Петром косынка.
– Немножко заждался, – ответил Петр. – Я уже думал, что–то помешало… не придешь… И вот… пленницу тут увидел, – показал он на бабочку, все еще пытавшуюся вырваться из паутины.
– Ой, бедная! Что же ты ее не выручил? – И она, взяв палочку, разорвала паутину. С минуту бабочка посидела на палке, похлопала зелеными, с черными крапинками крыльями и улетела.
– Ты, однако, жалостлива к чужой беде, – заметил Петр и притянул ее руку к своим губам. Рука ее была горячая, природно смуглая, и Петр невольно подумал, что и вся она, смолоду вобравшая в себя и морскую соль, и знойное солнце, вот такая горячая и смуглая. И при этой мысли он почувствовал, как его неудержимо, словно магнитом, потянуло к ней.
Петр воровато обвел глазами чащобу Старого сада:
– Может быть, пройдемся?..
– Не поздно?
– Что ты, – возразил он с приметной настойчивостью. – Какая чудная роща…
Петр взял ее за руку, и они пошли по дорожке, уводившей из лога в сад. Пробирались через кусты дикой малины, ежевики. Колючие ветки так больно царапали, что Наталья однажды вскрикнула и долго растирала колено. Выйдя из чащи, они остановились под яблоней. Грустный покой лежал в уже осеннем саду. Яблоки и груши были сняты, но все равно пахло антоновкой и чуть внятным ароматом опалой листвы. "Сказать ей сразу или?.. Нет, не скажу… Обождать надо. Всю обедню испортишь".
– Ты что–то грустный? – спросила Наталья, заглядывая ему в глаза.
– Осень идет. Прощальная пора, – вздохнул он.
– Почему прощальная?
– Да так…
Они шли дальше в глубь сада и молчали, лишь переглядывались, тая в глазах сдержанное напряжение.
А кругом стояла глушь, только где–то в селе дзенькала балалайка да ворчливо квакали на реке лягушки.
Завьялов увидел в орешнике стожок сена. Они подошли к этому растрепанному, пахнущему теплом стожку и остановились, повинуясь молчаливому желанию. Чувствуя, что никто их здесь не увидит, не потревожит, Петр схватил Наталью в охапку, и она приникла к нему, покорная, только промолвила уже обмякшим голосом:
– Ой, какой же ты… Нетерпеливый…
Над садом изогнулся зеленоватый, с лукавинкой серп месяца, заглядывал под каждый куст, не пугая, однако, никого своим неярким светом.
Возвращались они в полночь, когда редкий в эту пору туман уже стлался над логом, вдоль выгона. Усталая, Наталья шла медленно, опираясь на его плечо. Мучил ли ее стыд после того, что она позволила себе? Немножко… Но по–прежнему она держала себя свободно и была в настроении; порой склонялась к Петру и шаловливо дула ему в лицо. Это выходило у нее так забавно, что Петр, подставляя щеку, просил:
– А ну–ка еще… Мне так нравится!
Они вышли из сада.
– Пойдем и дальше вместе, – предложила Наталья.
– Я бы хотел, – шепотом ответил он. – Но пока нельзя… Увидят.
– Боишься?
– Нет. Мне чего же бояться… Тебя могут увидеть.
Встряхнув головой, Наталья поглядела на него с жаром. Волосы рассыпались по ее лицу, и она, остановившись, стала неторопливо укладывать их. А Петр стоял возле нее и чувствовал себя счастливым и одновременно опустошенным. Он знал, что завтра уже не услышит ее голоса, не ощутит на своей щеке ее дыхания, не насладится ее близостью… И Петр, мучая себя этим чувством, испытывал такое состояние, будто что–то отняли у него и сам он оказался потерянным.
Они шли дальше. Петр долго молчал, все еще не решаясь сказать Наталье о том, что завтра он уезжает под Воронеж, в лагеря, а оттуда – на фронт. Наконец не выдержал, подавил в себе чувство досады и обиды. Остановил ее на минуту, взял за плечи и, повернув лицом к себе, опечаленно выговорил:
– Уезжаю, Наташа… И до меня очередь дошла…
Даже при лунном свете было видно, как брови у Натальи вздрогнули, губы мучительно сжались, и она притихла, вдруг стала какой–то жалкой. И в ту же минуту она вдруг обхватила Петра за шею и забилась в безудержном плаче.
Петр не успокаивал ее, знал: человеку бывает легче, когда боль выплакана, когда горе омыто слезами…
ГЛАВА ВОСЕМНАДЦАТАЯ
Верочка шла с поля, где приходилось ей подносить вязальщицам моченые свясла. Шла не по дороге, а напрямик, через приречный луг. Самые ранние воспоминания были связаны с этим лугом – когда–то он казался ей обширным и непонятным, как мир, но всегда было радостно шагать по траве, видеть тихую речушку, темный бор вдали.
Сегодня впервые Верочка прошла здесь, не заметив даже цветов. Не отводя глаз, она смотрела на ту сторону реки, на новый сруб, поставленный рядом с их старой, покосившейся от времени избой, и в душе у нее росло чувство жалости и неведомого ей и от того казавшегося ужасным позора.
Наташа – и что–то гадкое… Нет, это невозможно. На нее это непохоже. Просто вздор, досужие сплетни!
Уже пройдя луг, Верочка вдруг ясно представила Наташу с букетом в руках. Они шли куда–то с Алексеем, Наташа тихо смеялась и прятала лицо в цветах, Алексей осторожно поддерживал ее под руку.
Как он тогда смотрел на нее? Задумчиво–ласково и потом чуточку, совсем чуточку, как на ребенка, как на младшую сестренку, на нее Верочку. Или это сейчас подумалось?..
Верочка вернулась на луг, нарвала целую охапку ромашек, красноватых метелок щавеля, голубых незабудок… Дома бережно опустила стебли в глиняный горшок с водой, переставляла его с окна на табуретку, на стол что больше понравится Наташе? Глядела на цветы, а видела нарядные платья танцующих на свадебной вечеринке, устроенной сразу по приезде Алексея и Наташи из Воронежа. Алексей приглашал и ее, Верочку, и они бешено кружились в вальсе. Как было весело! Как любила тогда Верочка их обоих, как все казалось хорошо!
И вот резко, до щемящей боли ожившая сцена: разъяренный отец с кнутом в руке… А накануне Наташа пришла откуда–то под утро, растрепанная, усталая. Синие излучины вокруг глаз не прошли у нее и после того, как она поспала: отец сразу заметил, но не вспылил, как раньше, только вздохнул, покачал головой и отвернулся, шепча: "Лучше бы ты совсем скрылась с глаз долой!"
Верочка и сама переживала, видя страдание на ее лице, в глазах, полных растерянности. "Где она могла быть, с кем?" – уже тогда ее разбирало любопытство. С той поры, как Алексей ушел в армию, она, Верочка, сама того не понимая, негласно и ревниво берегла честь старшей сестры и никогда никому бы не позволила бросить на нее тень. Она и сейчас хотела уверить себя, что ничего страшного не случилось. Можно бы совсем не волноваться, если бы Верочка знала, что сестра задержалась до утра на гулянке, но вторая часть вопроса – "с кем?" – повергала ее в смятение. Верочка решилась выпытать у нее все, что касалось ее отношений с Алексеем, разузнать и про вечеринку, и про синяки, появившиеся под глазами.
Долго стояла Верочка у окна. Все более смутны, призрачны тени, все гуще сумерки.
Ни сестры, ни отца.
Верочка вспомнила про давно отложенный для штопки свой старенький халатик – в нем она обычно возилась у печки. Аккуратно расправила на краю стола порванный рукав, нашла кусочек ситца для заплатки.
Дверь в комнату распахнулась неожиданно. Верочка вздрогнула. Но тотчас же постаралась казаться совершенно покойной и ровным голосом выговорила: "Добрый вечер!"
Но Наташа почему–то быстро подошла к ней, приподняла тихонько за подбородок лицо, потом ласково, молча принялась гладить Верочкины пушистые, цвета бронзовой стружки волосы. Верочка замирала от нежной ласки сестры – Наталья заменяла ей мать, и девочка еще не знала ничего милее этих ласк. А как давно не сидели они так!
Одна половинка рамы была открыта, и в комнату лился посвежевший к вечеру воздух. От Верочкиных цветов пахло так же, как когда–то от Алексеева букета. "Ну погляди, погляди… Это же его цветы, для тебя принесены!" – заглядывая на сестру, просили глаза Верочки. Но чувствуя, как Наталья о чем–то рассеянно и встревоженно думает и не понимает ее, она не выдерживает и плачет.
– Не надо, глупенькая, – нежно и рассеянно просит Наталья, задумчиво всматриваясь в темное окно. Сегодня она чувствовала Петра только издали в мыслях, а ей так хотелось снова крепко прижаться к его мускулистой, слегка подрагивающей груди, почувствовать сильное объятие.
Рука Натальи машинально перебирает Верочкины волосы: "В ее годы я уже любила. Верочка ровнее и в мыслях и в любви. Как объяснить ей?"
– Наташа, это неправда, да? И отец и я обманулись, да? – прошептала, вздрагивая, Верочка.
– Это надо понять… Понять сердцем, – медленно произнесла Наталья. Ей подумалось, что совсем недавно она сама не знала себя. Была уверена, что Алексея любит бесконечно, на всю жизнь. На всю жизнь… А потом эта любовь начала затухать. Как костер, в который долго не подкладывали дров. Уехал Алексей служить, прошло время, и вдруг Наталья обнаружила, что в сердце его и не было. Такой бывает обычная, не налагающая обязательства дружба, когда тянет друг к другу, а разошлись – и концы в воду…
В душе она не раз признавалась себе – сначала было немножко страшно, да и стыдно. Но потом Наталья поняла, что любви не нужно стыдиться. И если раньше чувствовала вину перед Алексеем, то сейчас уже трезво спрашивала себя: "В чем же моя вина? Разве только в том, что любовь – настоящая, большая – пришла не тогда, когда я ждала ее? Или в том, что хоть с опозданием, но она все–таки пришла?"
Когда вспыхнула война, Наталья тревожилась за мужа, плакала… И ждала его в письмах, в мечтах… Но чувство Натальи не было достаточно сильным, чтобы вновь разгореться. Костер постепенно затухал. Холодок все более подкрадывался к сердцу.
– Что же ты замолчала? – словно выждав, пока Наталья одумается, переспросила Верочка.
– Я уже не могу его больше любить. Не могу, понимаешь! – с решимостью в голосе проговорила она и тихо прибавила: – У меня к другому чувства лежат…
Отчаяние, обида завладели Верочкой. Она приподняла голову, и в глазах ее застыла оторопь.
– Наташенька, мне страшно!
– Вырастешь, поймешь. А сейчас молчи. Неужели мне легко… – с обидой закончила Наталья.
Для Верочки во всем этом было много непонятного. Не ведала она пока сильных чувств, и не было у нее твердых убеждений – она жила мыслями Натальи, отца, и сейчас, видя, как глаза у Наташи налились какой–то тревожной радостью, Верочка крепче прижалась к сестре.
Громко стукнула входная дверь.
– Вечеряли? Накрывайте на стол, – на ходу бросил Игнат.
Сестры засуетились.
На селе уже ощущалась нужда в керосине, лампу зажигали редко, поэтому спать улеглись рано. Наталья лежала с открытыми глазами, ворочалась, а сон так и не мог одолеть ее до третьих петухов. В голову, разболевшуюся и ставшую тяжелой, лезли безутешные, неспокойные думы. И каждую ночь снились сны. Днем она не могла вспомнить их, но тревожное ощущение не проходило. Порой ей казалось, что минувшей ночью она видела то Алексея, скорбного, сурового, то улыбающегося, довольного Петра.
Наталья только сейчас подумала, что, сколько ни было у нее встреч с Петром и как ни разделяли они чувства, доверчиво отдаваясь друг другу, они никогда с определенной ясностью не говорили, как устроят свою жизнь. Странно – ни она, ни он в таком объяснении не видели необходимости.
Любовь ее к Завьялову уже не была в той поре, когда требовалось проверить, насколько прочны чувства, связывающие их; эта любовь захватила все ее существо, стала нераздельной частью ее жизни. И теперь чем сильнее чувствовала свою привязанность к Петру, тем серьезнее задумывалась над тем, как сложится их совместная жизнь.
Когда были вместе, все понималось легко, просто, а после отъезда Петра неопределенность их отношений стала пугать, сжимать сердце ноющей болью. Она не могла и не хотела жить украдкой… Жить дальше так – значило испытывать постоянный страх перед своей совестью.