355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Василий Соколов » Вторжение » Текст книги (страница 26)
Вторжение
  • Текст добавлен: 8 октября 2016, 15:27

Текст книги "Вторжение"


Автор книги: Василий Соколов


Жанр:

   

Военная проза


сообщить о нарушении

Текущая страница: 26 (всего у книги 41 страниц)

ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ

Положение Западного фронта все ухудшалось.

Германские войска, преодолевая неорганизованное, но отчаянное сопротивление русских, взахлеб упиваясь выигрышно начатой кампанией, рвались на восток. К середине июля немецкие войска уже колесили по ухабистым дорогам и нескошенным полям Смоленщины. Отсюда, с лежащего на столбовой дороге города, Гитлер хотел еще одним рывком достичь наконец Москвы и завершить давно обещанный соблазненным легкой поживой немцам свой "блицкриг".

Угроза нависла непосредственно над Смоленском. Город охватывали две немецкие танковые группы, которые, нанося удар с двух направлений – с севера и юга, хотели поглотить в огненном, кипящем мешке шестнадцатую и двадцатую армии Западного фронта и таким образом развязать себе руки для удушения красной столицы, как об этом вещал Геббельс.

Прижатые к Днепру, советские войска дробились, рассекались на отдельные группы, но – чудом казалось! – чем тяжелее и опаснее было русским, тем сильнее ожесточались они в своем упорстве и мужестве.

Дороги в это время являли собой суровый и печальный вид: по одной стороне обочины ковыляли в тыл смертельно усталые, с кровавыми повязками, в изодранной одежде раненые. Шли они молча, затаив не прощенную врагу обиду. А навстречу им, может, равные числом, двигались маршевые колонны; эти шли на передовые. Раненые возвращались к жизни, бойцы пополнения шли навстречу смерти. Но в ту тяжелую пору мало кто думал о смерти: жестокость войны и нанесенная врагом обида были столь велики и так растравили русскую душу, что в мыслях и в сердце не оставалось места для страха: это чувство было притуплено, отнято или вовсе не дано природой. Защищая развалины города, никому не нужные ни теперь, ни после войны, под пулями идя в атаку по нещадно вскопанным полям или стойко, по многу часов Обороняя расщепленную и разодранную снарядами опушку леса, люди видели в этом большее – свое, родное, отечественное; и, если надо было погибнуть, солдат шел на это последнее, что было отведено ему судьбой, и сама смерть понималась как необходимость.

ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ

Одна из групп, направлявшихся в тыл, медленно двигалась краем дороги, до того медленно, что шедшие, кажется, уже не верили в то, что фронт прорван и им грозит опасность быть отрезанными и расстрелянными на этой тоскливой и печальной дороге. Ни шум боя, ни гремящие по магистрали немецкие танки, которые, обходя советские войска, все шире развивали прорыв, – ничто как будто уже не тревожило нестройные ряды медленно бредущих людей.

У них нечем было защитить себя.

Все они, раненые, еще утром, каких–нибудь полтора часа назад, лежали на тесно сдвинутых койках медсанбата; многие из них не успели закончить лечение, иные только что попали со свежими ранами; проспиртованные, пахнущие йодом бинты покрывали головы, плечи, руки, все тело, и случись это в другое, спокойное и затишное время неумолимые медики никогда бы не выпустили их на волю.

Страшное обстоятельство принудило сделать это без малейших колебаний.

Покинув стены надоевшего им медсанбата, они и не собирались возвращаться туда: они меньше всего беспокоились о собственных незаживших ранах и думали только о том, как бы выбраться из этого дышащего огнем котла, скорее попасть в свои роты, полки, дивизии, потому что в крутой обстановке нет худшего несчастья, чем оказаться вдали от товарищей.

Шли они сбивчиво, с понурыми лицами, поминутно озираясь.

– Дотянем, браты… – приглушенно говорил полковой комиссар Гребенников. Он был старшим среди них годами, званием, пережитой жизнью. Лежа в медсанбате койка в койку с солдатами, он ни за что и ни перед кем не отвечал, а вот теперь, очутившись в беде, по праву старшинства взял на себя команду.

Но верили ему немногие. Изнывающие от ран, безоружные, не имеющие ни винтовок, ни гранат, ни хотя бы ножей, они вообще теряли всякую надежду спастись. И комиссар это понимал. Понимал – и ничего не мог поделать. Слов утешения не хватало. Слова были не нужны.

Подгоняемые частой стрельбой, явственно, до рези в ушах, слыша танковый скрежет, они ускоряли шаги.

Позади них шел комиссар Гребенников. Мужество рождает впереди идущий, по нему равняют шаг все остальные. Теперь ведущим был тот, кто шел сзади; отставал ли кто или падал обессиленный, – комиссар тотчас замечал и спешил помочь. К тому же стрельба подкатывалась все ближе, враг, наверное, двигался по пятам и, неровен час, мог настигнуть, расстрелять в спины.

Первым, кто уступал другим свое право на жизнь, был сейчас комиссар Гребенников.

Тяжко и горько было у него на душе, и ни о чем не хотелось думать. Но, бывает, чем меньше думаешь, хочешь совсем расслабить память, тем острее возбуждается мозг, в голову лезут, напластываясь одно на другое, разорванные видения пережитого.

Будоражил воображение, въявь виделся ему искалеченный, мятущийся в огне Смоленск. То, что не погибли ни он, ни его товарищи, было просто счастливой случайностью. Лишенный мнительности, находивший закономерность в каждом, пусть порой скрытом, не сразу объяснимом случае, Гребенников теперь впервые усомнился в этом своем убеждении. "Как это нам удалось выбраться, каким чудом?" – удивлялся он и еще больше переживал трагедию Смоленска.

Гребенников все еще не мог попять, как это случилось, по чьей вине был сдан город. Сколько раз, лежа на больничной койке, слушал он из уст врачей, комиссара медсанбата, наконец, прибывавших с позиций раненых командиров, что наши удержат рубежи, что на пригородных высотах строятся укрепления, что подтягиваются резервы и если немцы все же посмеют сунуться, им будет дан жестокий отпор.

Этой уверенностью жили многие.

Армейские начальники, порой приезжавшие в Смоленск, местные власти, которые, как и гражданское население, упорно не желавшие покидать обжитые гнезда, и сам комендант, коему было строжайше приказано возглавить непосредственную оборону города, и патрулирующая по мостовым вооруженная милиция – все ждали перелома в войне и решительно были настроены не сдавать Смоленск. Из Москвы шифрограммой Ставка требовала: "Смоленск ни в коем случае не сдавать".

И все это сразу пошатнулось, как только грохот боя подкатился к стенам города. Оказывается, многое, во что верили, на что надеялись, по чьей–то вине было не сделано, упущено или просто–напросто забыто…

"Удивительно, как это медсанбат не накрыли, – поражался Гребенников. – Плохо с этими тыловыми и медицинскими заведениями. Очень некрасиво. Ведь у командира больше уверенности даже в том случае, когда положение оказывается безвыходным. Как–никак, пусть смутно, но командир знает обстановку: противник перед ним… И пусть на передовой гораздо чаще, чем в тылах, подвержены опасности, зато уверенности в себе, в людях больше, – продолжал рассуждать про себя Гребенников. – А их, тыловых работников, извещают лишь тогда, когда необходим отход, смена рубежа, но чаще в кутерьме о них забывают…"

Так забыли и в минуты отхода из Смоленска. Медсанбату пришлось свертываться, когда немецкие танки уже ворвались на южные окраины горевшего, содрогавшегося от взрывов бомб и снарядов города. Склады и палатки, хирургический инструмент, скудные, но драгоценные запасы медикаментов, продукты питания – все пришлось сжечь, разбросать. Только и успели сложить, как бревна, раненых на повозки, а способным двигаться велено было выбираться самим…

Гребенников глядел сейчас на раненых, на их странную одежду, и не знал, как и чем облегчить их страдания; многие шли босые, в растоптанных, незашнурованных ботинках, в тапочках, в потемневших от пота нательных рубашках, из–под которых виднелись кровавые бинты. На самом комиссаре была чья–то шинель, рваная, ржавая от высохшей крови, и не будь этой шинели, второпях кем–то накинутой на него в ординаторской, он бы тоже шел вот так, почти нагим.

Вначале, когда выбирались из горящего города, шли торопким шагом, подгоняемые стрельбой и чувством самосохранения. А часа через два силы начали сдавать, сохло во рту, мучила жажда, и уже кто–то заохал, послышались стоны. Иван Мартынович, чувствуя, как эти стоны леденят душу, вышел в середину колонны и, оглядывая уныло бредущих, изморенных людей, сказал неожиданно громко:

– Днепр скоро, братцы. Слышите запах воды?

Люди переглянулись, кто–то вздохнул, кто–то улыбнулся и подморгнул товарищу.

Шаги стали ровнее, тверже, каждый старался попасть в след, идти нога в ногу – так удобнее, так легче. Будто помогает тебе товарищ. И, пусть ненадолго, расправились спины, плечи, исчезли остро выпиравшие лопатки.

Шли дальше краем притихшего леса, шли молча, только слышался шорох сухой травы да теснящихся у тропы кустов и длинных еловых веток.

Позади колонны раздался крик, вынудил остановиться. Все обернулись: боец с забинтованной головой упал, разбросал руки, судорожно цепляясь побелевшими пальцами за траву, дважды вздрогнул всем телом и затих.

Раненые обступили лежащего, хотели поднять, но Иван Мартынович, пощупав пульс, угрюмо сказал:

– Не жилец больше.

Хоронили его наскоро, в скованной молчанием тишине. Могилу было некогда копать, погибшего отнесли к придорожному межевому столбику, пластами дерна обложили тело бойца, а лицо, вдруг ставшее иссиня–бескровным, прикрыли зелеными ветками.

Уходили медленно, поминутно оборачивались, виновато глядели на одинокий, будто отставший от общего строя столбик…

Лес поредел и, словно сделав последний разбег, остановился, не смог взобраться на крутизну бугра. А там, внизу, среди редкого на кочках кустарника сочился родник; бойцы побежали к нему, сбиваясь с ног, припадали, пили, брызгали в лицо или черпали пригоршнями и, не утолив жажды, отдыхали, чтобы опять отведать чистой, обжигающей холодом воды.

Время уже за полдень, жара спадает. Отдохнуть бы здесь, на заросшем травой пригорке, но Гребенников поторапливал:

– Поживее, товарищи! Дотянем до переправы, а там… – не досказав, пропускал мимо себя бойцов.

Перевалили за бугор, пошли бездорожьем, через пахоту, кратчайшим путем к Соловьевской переправе.

Пашня, пашня, пашня…

ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ

Сбитый с дороги, но не давший и противнику вольничать на ней, полк майора Набокова, ставший щитом всей дивизии, принял на себя тяжесть последнего заднепровского боя. Основные силы дивизии до полудня дрались на невыгодном рубеже, с открытыми флангами и, чтобы избежать окружения, ушли к Днепру. Полку было приказано продержаться еще три часа, потом незаметно выйти из боя – и туда же, за Днепр.

Лихорадочно, с неумолимой точностью отбивали часы время. Полк отразил шесть следовавших одна за другой танковых атак. Улеглось трудное, усталое затишье. Похоже, немцы собирались предпринять последнюю, самую жестокую атаку… Понимая это, майор Набоков подозвал к себе сержанта Кострова и, показывая ему на огромные карманные, повешенные на руку часы, сказал:

– Костров… Алексей Дмитриевич! – Нет, майор не ошибся, он был слишком сосредоточен, чтобы в такую минуту ошибиться, и повторил внятно: Алексей Дмитриевич… Время кончилось… Полк приказано ради сохранения отвести, а вы… вы должны продержаться… до вечера… – Он снова взглянул на потертый, ставший мутно–блеклым циферблат. – Еще три часа… А если… если придется невмоготу… надо будет умереть.

Они примолкли и стояли неподвижно; взгляд Кострова был до предела напряженным. Он силился не шевелить губами, даже не моргать. Как сквозь даль времени, разделившую их с этого мгновения, майор долго и пристально смотрел на Кострова, стараясь запомнить и унести мысленно с собой и его лицо, обветренное, с белесым пушком на щеках, и широковатые, налитые мягкостью, совсем еще недолюбленные губы, и глубокую складку меж бровей.

– Что же вы молчите, Алексей?.. – с напряжением в голосе и почему–то вдруг сердясь, спросил Набоков и, сняв очки, начал дуть на стекла.

– Ясно, товарищ майор! – кратко и громко выдохнул из себя Костров и отвел взгляд. Голос его был до странности низким, глухим, когда он попросил: – Не забудьте… домой отписать. Моей… – И он протянул майору вынутую из грудного кармана красноармейскую книжку, ставшую теперь ему ненужной.

Они снова помолчали.

– Будете по моим выверять время, – сказал Набоков, снял со своей руки старые часы и застегнул их на руке Кострова. Алексей почувствовал, что металл часов теплый, почти горячий.

Опять наступило молчание, но какое же оно было мучительное и тягостное! Так и не промолвив больше ни слова, они разошлись. Уходил майор сутулясь, опустив голову. Плечи его вздрагивали. Алексей глядел на него напряженно, до рези в глазах. Казалось, обернись в этот момент командир полка, и Костров не сдержался бы, зарыдал. Но майор не оглянулся…

Костров, прежде чем идти к солдатам, долго стоял, что–то обдумывая.

Под его началом были не только остатки роты, но и вон те маршевики, что кучно сбились, как напуганные зверьки, в лощине и ждали своей участи. Что им сказать? Какими словами передать то, что приказал ему командир полка? "Если придется невмоготу, надо будет умереть…", – повторил он, хмурясь, слова майора.

Участок обороны отвели на пологой высотке; правый фланг примыкал к дороге, левый – опускался в овраг, из которого тянуло гнилью застойной воды. И хотя танки не могли пройти через овраг, опасность не уменьшалась.

Трехлинейные винтовки, "максим" на разлапистом станке и два ручных пулемета против бронированного, оснащенного автоматами врага… Костров зажал подбородок в кулаке. Тяжело. А надо что–то говорить – и одну правду. Только правду. Особенно в минуты, когда человеку придется отдать последнее, что есть у него… И нет худшего зла, чем погубить обманутого.

Об этом думал Алексей Костров, идя к бойцам. Завидев его, они недружно поднялись.

– Бойцы, – сказал Костров. – Я ваш командир и буду до конца с вами… – Он помедлил, словно проверяя, какое впечатление произведут эти слова. Один, с разметавшимися по лбу светло–рыжими волосами, загадочно усмехнулся. Другой, совсем еще молоденький, с конопушками на облупившемся носу, в шинели, которая каляно топорщилась на его худенькой фигуре, вздрогнул, третий, в ватной телогрейке, испачканной на локтях мазутом, подморгнул Кострову, как бы говоря, что вместе не пропадем; остальные не выразили ни сочувствия, ни понимания, приняв слова сержанта как должное. "А может, не верят и за командира меня не признают", – уязвленно подумал Костров и шагнул ближе к бойцам, чтобы сказать то главное, ради чего они здесь остались.

– Мы должны удержать вот этот рубеж. – Он показал на ржаное поле, которое спускалось по косогору в лощину. – Нас мало, а у фашистов, сами знаете, большие силы – и танки, и минометы, их авиация господствует в воздухе…

Бойцы молчали.

– Нам приказано продержаться три часа, и если придется… – Последние слова Кострова оборвал свист пролетевшего снаряда. Некоторые пригнулись.

Костров посмотрел на часы. И чтобы узнать поближе, с ком ему придется быть рука об руку в этом трудном бою, он подходил к каждому, пристально заглядывал в глаза, будто пытаясь приоткрыть самую душу, и новички, не ожидая от него никаких вопросов, тоже чувствуя, что время поджимает, торопливо докладывали.

– Рядовой Гостев, – представился белобрысый, глядя на командира доверчиво и дерзко.

– Петрусь Одинец, с Гомельщины, – отвечал молоденький паренек и, побледнев, отчего резче проступили, как просо, крупинки веснушек на лице, тихо молвил: – Матку схоронил, была в огороде, и немец с воздуха пристрелил…

– Жалкую по детям. В оккупации остались, – вторил ему сосед в телогрейке. – Потому и в армию подался, чтоб дойти до них скорое, добавил он, скупо улыбнувшись одними губами.

"У всех на душе муторно, одно горе", – подумал Костров и машинально громко произнес:

– Следующий!

В это время вибрирующий, будто бултыхающийся в воздухе снаряд просвистел еще ниже. Многие пригнулись, некоторые, не выдержав, упали.

– Кланяться каждому снаряду не положено, – спокойно заметил Костров.

– Снаряд не выбирает, кто умный… – едко вставил белобрысый. Шлепнет – и костей не соберешь.

Костров взглянул на него усмешливо.

– Когда над головой свистит, прятать ее незачем, потому как опасность уже миновала. Это закон.

И многие невольно поглядели в ту сторону, куда полетел снаряд; действительно, упал он далеко позади линии обороны, и все были удивлены такому простому и радостному открытию Кострова.

По тому, как немцы вели методический обстрел, чувствовалось: скоро перейдут в атаку. И Костров повел роту на позицию.

– А вы, позвольте знать, откуда родом, товарищ ротный? – подступив к нему и стараясь идти в ногу, спросил Гостев.

– Воронежский, – ответил Костров. – На гражданке работал электросварщиком верхних конструкций…

Белобрысый с радостным удивлением взглянул на него сбоку.

– Земляки, значит… – И добавил озорно: – Орел – Воронеж – хрен догонишь!

На рубеж обороны, пролегавший по обратным скатам высоты, обращенным в сторону неприятеля, выдвигались поодиночке – ползком, короткими перебежками. Попадая в траншею, каждый с облегчением переводил дыхание, чувствовал себя спокойнее – все–таки земля укроет – и получал винтовку, патроны, гранаты.

С новичками занялся помогавший во всем ротному Степан Бусыгин. Одних, умевших обращаться с оружием, сразу отсылал в оборону, других, которые неуверенно держали в руках винтовку, на ходу учил, как целиться или срывать чеку в момент броска "лимонки".

Каждого заставлял надеть каску – они валялись на земле, помятые, исклеванные пулями и осколками. Каски выставили и на брустверах: пусть противник думает, как много тут русских. Мертвые, чьи каски были выставлены, помогали бороться живым…

Пока Бусыгин возился с новичками. Костров из окопа наблюдал за ближней опушкой леса. Вот он обернулся и крикнул:

– Приготовиться к бою!

Все разошлись по траншее, заняв свои места, а новички жались поближе к Кострову и Бусыгину, веря и не веря, что начинается бой.

На опушку леса, до которой было рукой подать, неуклюже выползали танки.

– В случае чего… танки пропустить… По пехоте вести отсечный огонь, – предупредил Костров.

Он поглядел вдоль траншеи: красноармейцы притихли в напряженном ожидании. Сквозь ползучий гул моторов Костров скорее почувствовал, нежели уловил слухом, как сбоку от него, в траншее, что–то дребезжит. Этот скулящий звук раздражал. Подумалось, звенит некстати кем–то повешенный на стенку котелок. Костров обернулся и заметил, что трясется, дробно стучит о камень каска на голове солдата. Молоденький, с острыми плечами Петрусь Одинец, ежась и кусая побелевшие губы, силился унять эту дрожь и никак не мог взять себя в руки.

– Эк, дружок, как тебя колотит, – не удержался от смеха Костров. Почем дрожжи?

Боец, не смея встретиться взглядом с ротным, начал раскладывать патроны, пересчитывая их один раз, второй… Утопив несколько патронов в магазине винтовки, он дернул затвором и уставился в поле серьезными, немигающими глазами.

– Идут, товарищ командир, – трудно выговорил он побелевшими губами.

– Не пройдут! – ободряюще крикнул ему Костров и посмотрел на часы: стрелки показывали 18.30.

На этот раз немецкие танкисты, видимо, боясь разделить участь догоравших у подножия высоты машин, повели стрельбу раньше, чем достигли рубежа атаки. Пушки с кратким надсадным звоном метали снаряд за снарядом. Они рвали землю, в которой закопались люди. Ухнувший вблизи снаряд заставил Петруся Одинца и Кострова, обнявшись, свалиться вниз. На них посыпались комья вывороченной глины. Еще висел над траншеей кислый дым взрыва, а Костров вскочил и, стараясь перекричать клекот летящих снарядов, зычно скомандовал:

– Ро–та–а, огонь!

Немецкую пехоту, перебегавшую под прикрытием танков, удалось отсечь ружейно–пулеметным огнем. Она залегла. Но танки наползали на высоту. Их было семь. Медленно ворочая длинными стволами орудий, они как бы высматривали местность, ища добычу. Каждому бойцу пополнения казалось, что только его, а не кого–то другого ищет, выслеживает это дышащее огнем щупальце. И каждый жался к стене окопа или траншеи, мысленно просил, чтобы израненный кусок родной земли спас его.

У подножия высоты танки остановились и начали бить прямой наводкой, точно норовя перевернуть и смешать с землей все, что было на высоте, – и окопы, и людей. Кто–то отчаянно пополз вперед, потом швырнул гранату, и она, помахав в воздухе рукояткой, разорвалась вблизи тапка, не причинив ему вреда.

Немецкая пехота вновь поднялась. Солдаты в куцых пронзительно–зеленых куртках, на ходу выравниваясь в цепь, хлынули к высоте.

– Эх, собаки! – услышал Костров голос за спиной и обернулся. На него глядело полное решимости, необыкновенно строгое в этот миг лицо солдата в телогрейке, того самого, который час назад жалел, что остались в оккупации детишки. Он торопливо совал под телогрейку гранаты, затем полез из окопа, собираясь идти навстречу приближающимся танкам. Костров за ногу стащил его назад.

– Пустите, командир! Нечего меня держать, – огрызнулся тот, и лицо его стало разъяренным, ноздри раздулись.

– Брось эти штучки! Умереть каждый может, да только… – Костров не договорил.

Немецкая пехота почти вплотную подошла к своим танкам.

Наши бойцы явственно различали немцев: у одного рыжие, точно обгорелые брови, у другого – перстень на пальце, у третьего – серебряная вязь шнурка на фуражке. Видимо, этот третий был офицер.

– Огонь! – крикнул Костров и сам взял на мушку фуражку с большим козырьком, потом довел прицел до груди офицера и выстрелил. Оглушающий звук выстрела и дым помешали ему разглядеть, как вражеский офицер, взмахнув руками, опрокинулся навзничь.

– Убит! Уби–ит! – охваченный радостью, не своим голосом закричал Петрусь Одинец и тоже начал прицеливаться и стрелять.

Отсечным огнем удалось опять положить бегущих в атаку немцев, и танки остались одни, без прикрытия пехоты.

С запада, через разрывы облаков, проглянуло солнце. Вечерние лучи озарили и кромку дальнего леса, и ржаное поле, и высоту; удержанная в бою земля казалась теперь почему–то особенно теплой…

Со стороны противника поддувал ветер, он донес запах жженой соломы. Немцы подожгли рожь. Клубы дыма лениво переваливаясь над полем, ползли, обволакивая высоту. Каждый понимал, что немцы неспроста подожгли рожь, они хотят под прикрытием дыма ворваться на высоту.

– Что будем делать? – подползая, спросил Бусыгин.

– Держаться, – ответил Костров и посмотрел на часы. – Нам нужно еще выстоять час пятнадцать минут! – И, уже обращаясь ко всем, приказал: Вяжите связки гранат. Танки начнут сейчас утюжить наши окопы…

Никто не проронил ни слова. У солдата в ватнике вдруг пролегла морщина над переносьем. Молоденький Петрусь Одинец, ни на шаг не отходивший от командира, крякнул и положил на ладонь гранату, как бы взвешивая ее.

– Ишь ты… От такой малютки – и горит металл…

Сказал и вздохнул, будто и впрямь эта маленькая граната решала судьбу – и его личную, и товарищей…

Немцы чего–то медлили, хотя было очевидно, что они вот–вот возобновят атаку. Поползав еще минут десять у высоты, танки вдруг начали удаляться. "Что это? Неужели отходят?" – удивился Костров. Немцы, конечно, не могли так просто оставить рубеж, на котором они положили много солдат. Уж не хотят ли идти в обход, окружить и принудить защитников высоты сдаться? Но в каком направлении пойдут танки? Слева – крутой овраг. Скорее всего попытаются прорваться на правом фланге. "Там дорога, она ведет прямо к переправе", – встревожился Костров.

Танки действительно сворачивают на дорогу. Костров оставляет старшим на высоте Бусыгина, а сам с группой бойцов спешит защитить дорогу. Они ползут по ржи. Бьют но лицам и колют колосья, осыпается на землю крупное, пересохшее на корню зерно.

Неуклюже переваливаясь через канаву, танки один за другим выходят на дорогу. А наперехват им ползет Алексей Костров, рядом с ним – боец в телогрейке, тот, что порывался один сцепиться с танками, и Петрусь Одинец. "Его–то и не стоило брать. Мальчишка еще", – пожалел Костров и хотел завернуть обратно. Глянул, а он уже высунул голову из придорожной канавы и манит к себе пальцем.

– Приготовь гранаты! Танки ведь… Эх!

– Я не умею связывать, – ответил Петрусь, поднося Кострову, как груши, полную каску гранат.

Вязать было некогда. Костров вынул из сумки связку и отдал ему.

– Умеешь бросать?

– Под гусеницу? – спросил Петрусь и на всякий случай положил в карман еще три гранаты, потом виновато поглядел на Кострова и заулыбался. С этой простодушной улыбкой Петрусь Одинец пополз вдоль канавы навстречу гремящим танкам. Тяжелую связку держал в руке. Вот он уже у танка, в мертвой, непростреливаемой зоне. Наверно, и сам это поняв, Петрусь выглянул из–за бровки канавы на дорогу; всей громадой наползал лязгающий гусеницами танк.

Улучив момент, Петрусь кинул связку под днище танка.

Гранаты не взорвались. Видимо, забыл снять кольцо. А взрыва ждал ждал мучительно, ругая себя. И когда танк прогремел дальше, Петрусь привстал, поглядел в сторону, где, как ему показалось, ждет Костров, виновато развел руками. Потом побежал, выхватывая из кармана и кидая под танк одну гранату за другой.

Из–под гусеницы полыхнули искры, танк вздрогнул, заскрежетал со свистом и всей махиной сполз в канаву…

Ему перебило гусеницу.

– Товарищ!.. Перемога!.. – воскликнул Петрусь, и голос его оборвался: шедший сзади второй танк полоснул пулеметной очередью. Петрусь упал…

Костров кипел от гнева. Он не мог винить новичка за оплошность, упрекал только себя, что пустил его на тяжкое, смертное дело. Вот уже второй танк подошел. Опираясь коленом в откос канавы, Костров зло сорвал кольцо с гранаты, отсчитал про себя две секунды и бросил связку.

Упруго качнулась взрывная волна, прошлась над головой, сбив непристегнутую каску. Он лихорадочно пополз, остановился возле свернувшегося калачиком Петруся Одинца и схватил его за руку. "Все", нахмурился Костров.

Третий танк двигался осторожно, как бы ощупывая каждый метр земли. Из приподнятого люка высунулся немецкий танкист и вмиг исчез.

– А ну, получай! – крикнул Костров и бросил скрученные ремешком гранаты. Раздался взрыв. Плеснулся перемешанный с дымом огонь. Танк повернулся, выпустив из–под себя гусеницу. Чем–то смрадным обдало и Кострова. Он упал. Было совеем не больно, только зудело и почему–то приятно чесалось в ушах. А кругом – пустота, не слышно даже лязга сзади идущих вражеских машин.

Костров достал третью связку, хотел привстать на колено – и не мог. Сил не хватало.

Цепляясь рукой за мелкие кусты, за коренья, упираясь локтем в землю, он медленно подтягивал свое непослушное тело. Метр, еще один… Полз и считал секунды… Из канавы не было видно танка, но Алексей угадывал, что их пути сойдутся вон у того каменного столба… Вот и столб… Алексей потерял счет секундам… Но грохота танка не слышно… Начал подтягиваться на руках, выполз из канавы.

Шагах в двадцати от столба недвижимо стоял третий танк. "С этим управился тот, белобрысый… "Орел – Воронеж – хрен догонишь!" – через силу усмехнулся Костров. И ему вдруг захотелось встать, увидеть и эту дорогу, и ржаное поле, и высоту, и товарищей своих. Оперся руками о землю, трудно привстал на колени, потом во весь рост… Стоял и чувствовал, как к сердцу подкатывает, теснится "в горле добытая в горьких муках радость…

А на дороге, будто заарканенные и навсегда укрощенные, стояли немецкие танки. Ребристые, кажущиеся очень холодными, с глиной в пазах, лежали враскид гусеницы.

Вспомнив наказ командира полка, Алексей Костров поднял руку и глянул на часы. Циферблат показывал ровно 21.00.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю