Текст книги "Вторжение"
Автор книги: Василий Соколов
Жанр:
Военная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 41 страниц)
Лена шла позади, не переставая укорять мужа:
– Что ты наделал? Понимаешь ли, что ты наделал?!
Иван Мартынович не отвечал, шел молча, перекипая от злости. Морозный воздух хватал за лицо, и постепенно нервы успокаивались. Припомнил недавнюю ссору в шалаше, как наяву увидел горящий блеск в глазах Шмелева и будто только сейчас понял – многое сближает его с комбригом. "Как мне не хватает тебя, Григорьевич!" – подумал он и отвернул лицо от колючего, стылого ветра.
ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ
Елка валялась изломанной во дворе. Ее выбросил, несмотря на протесты жены, Гнездилов. Выбросил сразу, едва разошлись омраченные гости. Хмель скоро вылетел из головы, и, ложась спать, Николай Федотович чувствовал себя как будто немножко помятым и не переставал думать о случившемся.
А случилось, по его убеждению, нечто ужасное. Его оскорбили. Он унижен. И кем? Человеком, который по–настоящему и армейской службы не нюхал, соленого пота в походах не испробовал, а корчит из себя!..
"Гм, плешь… ума не прибавляет. И продвигаться, видите ли, не могу поздно. Что и говорить – замахнулся. А на кого? На меня, черт побери!", думал, распаляясь, Гнездилов.
Он ворошил в памяти свою жизнь – месяц за месяцем, год за годом трудную военную жизнь. И как ни пытался найти прорехи, темные пятна в своей послужной анкете – не находил. "Чист и прозрачен, как стеклышко", усмехнулся он, довольный пришедшим на ум сравнением.
За долгие годы куда только не посылали его служить – он шел не задумываясь. Вот и сюда, в приграничный округ, послали – случайно ли? Нет. Значит, ценят, раз такое доверие… "Лысина, ум прожил… Да я тебя за пояс заткну!" – пригрозил Николай Федотович и встал, сунул ноги в тапочки с меховой оторочкой, набил в трубку табаку и стал ходить по комнате.
Время уже за полночь, но Гнездилов был так взвинчен, что совсем не хотел спать. И снова, в который уже раз, думал вслух: "На что это похоже? Весь отдаюсь службе, целыми днями на ногах, а в результате… оскорбление! На глазах у всех! Сам–то строя боится, только и умеет с трибуны языком молоть… И за что меня с грязью мешать? За что? – спрашивал себя Николай Федотович и отвечал: – Не за что! Сутками из казарм не выхожу да на плацу зябну – и ради чего? Чтоб строевую подготовку вытянуть, ближнему бою научить. А теперь вот перестройка в дивизии. Коней сдавать, старое вооружение… Опять на мои плечи ложится все… На него, языкастого оратора, взвалить бы это – не таким бы голосом запел! Нашелся… указывать!"
По характеру честолюбивый, Гнездилов не мог простить обиды и уже обдумывал, как бы проучить Гребенникова. "Конечно, силой власти нельзя сразу брать – скользкий путь. Надо как–то осторожно, исподволь… Но, может, Гребенников просто пошутил спьяна? Нет, что у пьяного на языке, то у трезвого на уме. А его надо призвать к порядку", – порешил Гнездилов и, выбивая пепел, постучал трубкой о ракушку, в которой, если поднести к уху, всегда слышался шум, напоминавший морской прибой.
Но месть, как бы она ни была жестока, еще не дает морального удовлетворения, тем более если она уготована тому, кто сам может показать зубы. Николаю Федотовичу начинало казаться, что ввязаться в драку сам долг чести повелевает, но пока этого делать нельзя.
"Что из того, если я с ним тяжбу сейчас затею?" – спрашивал себя Гнездилов, и словно чей–то спокойный, уравновешенный голос отвечал: "Никуда не годится! Ты начнешь его прижимать, а он тебя… И заварится каша. Дойдет до командования округа… Ну, ясно, этим не замедлит воспользоваться и Шмелев… Вызовут на Военный совет, дадут обоим трепку. А потом доказывай, что ты прав… Добрый авторитет годами добывается, а потерять его можно сразу. Нет, надо сначала силу обрести… полную власть! Вот тогда уж меня голыми руками не возьмешь!"
И Гнездилов решил упрятать на время обиду.
Утром, как всегда, Гнездилов пришел на службу рано. Его подмывало вызвать Гребенникова. Он снимал телефонную трубку и снова клал ее на место, ждал, не позвонит ли он сам. Потом наконец не выдержал:
– Гребенникова мне! – зычно произнес Он в трубку. Минуту подождал и вдруг заговорил совсем изменившимся, мягким голосом: – Доброе утречко, Иван Мартынович. Ты что же, батенька, не звонишь и не заходишь? Заглянул бы, дельце тут есть важное. Обкумекать нужно… А? Ну, рад, рад…
Не заставил себя ждать Гребенников – пришел подтянутый, чисто выбритый, отчего заметнее стала ямочка на подбородке. Встретившись с его глазами, Гнездилов добродушно улыбнулся, будто впервые увидел и продолговатую ямочку, и крутой лоб, и темные, с крупными белками глаза.
– Присядь, Иван Мартынович, не к спеху, – предложил Гнездилов и подвинул стул, что с ним редко бывало.
Выдержав паузу, он заговорил:
– Как там в зимнем лагере? Морозы закрутили, беды бы нам не нажить.
– Собираюсь поехать. Велел машину заправить.
– На ночь глядя! Отложи, может, утихнет вьюга.
У Гребенникова отлегло от сердца. "Что это с ним? Вчера вскипел, а сегодня такая вежливость…"
– Нет, Николай Федотыч, откладывать не могу. Думаю, доберусь засветло и там переночую.
– Пожалуй, и я проехал бы с тобой, но дел уйма. За строевую с нас шкуру снимут. Надо тренировать. Придется сегодня же выводить командиров на плац. Да и вот посмотри… – Гнездилов протянул надорванный пакет со следами сургучных печатей. Гребенников осторожно вынул из пакета отпечатанное на машинке распоряжение, и, пока читал, лицо его мрачнело, брови тяжело опускались на глаза.
– Как это понимать?
– Мало понимать, надо делать, – ответил Гнездилов. – Требуют сдать коней, старое вооружение. Скоро, брат, пересядем на стального коня!
– А где этот стальной конь–то?
– Пришлют.
Раздумчиво почесывая висок, Гребенников снова нахмурился, потом достал папиросу, хотя и медлил зажигать. Николай Федотович поднес ему спичку, но тот не стал прикуривать, выждал, пока не погас огонек, и вздохнул.
– Странно получается, – сказал Гребенников. – Требуют сдать оружие, а нового не дали. И до какой поры ждать?
– Им виднее. Наше дело выполнить приказ.
– Приказ–то приказом, да вот как бы мы на бобах не остались… Время не то.
– Ах, ты вон о чем, – усмехнулся Гнездилов. – Но бояться этого нечего… Там люди тоже с головами сидят.
– Есть такая поговорка: "На бога надейся, а сам не плошай". Мы порой, сами того не подозревая, неверными действиями себе же вред наносим.
– Какой вред? – Николай Федотович вскинул жесткие, торчащие брови.
– А вот посуди, – продолжал Гребенников. – Иной начальник плесенью обрастает, а мы ходим вокруг него, как возле индюка, и страшимся не то что одернуть, а слово против обронить.
Гнездилов хотел было спросить, кто именно обрастает плесенью, но выжидающе промолчал. Хотя и верил он, что не найдется против него подобных улик, все же уточнять не решился – всякое может брякнуть. В душе он по–прежнему неприязненно относился к Гребенникову. Деланно улыбаясь, он спросил:
– Что же ты предлагаешь?
– Пожалуй, надо в округ написать… А может, прямо и к наркому обратиться…
– По какому поводу?
– А вот по такому, что за сургучными печатями скрыто, – сказал Гребенников и кинул на стол пакет.
– Вопрос этот щепетильный. Взвесить надо, взвесить, – заметил Гнездилов вставая. – Ну, не буду тебя задерживать, поезжай. И построже там… Да, кстати, я разработал мероприятия после инспекции… Возьми с собой. – Гнездилов порылся в папке, подал густо напечатанный текст на тонкой папиросной бумаге.
Гребенников, довольный, что новогодняя история кончилась мирно, порывисто вышел из кабинета.
…Часа через два Гребенников выехал. Погода была обычной: умеренный морозец, легкий ветер заметал в переулки снег, дымком курившийся возле изгородей. Но стоило Гребенникову выехать в открытое поле, как закружилась метель. Тугой, рывками бьющий ветер гнал и гнал по равнине волны снега, переметая дорогу. Потрепанную, дребезжащую "эмку" продувало насквозь; она то непослушно скользила по наледи, то зарывалась в сугробе, и тогда мотор так натужно ревел, что машина дрожала как в лихорадке.
Нельзя было ожидать, что метель скоро утихнет. Гребенников подумал: "Стоило ли пороть горячку – ехать к такую стужу?"
Машина с трудом пробилась до опушки леса, а дальше – ни пройти, ни проехать. Дорогу совсем занесло снегом.
– Проезда нет, товарищ комиссар, – сокрушенно сказал водитель.
– На нет и суда нет. – Гребенников хотел выйти из машины и едва повернул ручку дверцы, как ветер рванул ее и крупинки снега жестко хлестнули в лицо.
– Метет…
– Может быть, вернуться, товарищ комиссар, пока не поздно, предложил водитель. – Иначе пути совсем занесет.
"А каково бойцам там, в лесу?.. Наверное, вот так же клянут погоду. Сидят, поди, и оттирают окоченевшие руки. В такую погоду и костра не разведешь. И почему только они должны страдать, терпеть лишения? Чем они хуже меня, Гребенникова?" Подумав так, Иван Мартынович с неожиданной решимостью сказал водителю:
– Ты вот что… поезжай обратно. А я пойду.
– То–ва–а-рищ комиссар, – начал было водитель, но Гребенников перебил:
– Нет, нет…
Водитель смолк, знал: не переубедить.
– Тогда хоть возьмите мои валенки…
Машина, барахтаясь в снегу, медленно начала удаляться. Гребенников долго глядел вслед, пока не скрылась она в метели, и зашагал в сторону леса, превозмогая осатанелый ветер, готовый свалить с ног.
ГЛАВА ПЯТНАДЦАТАЯ
Много лет Шмелев жил в Ленинграде и теперь снова приехал сюда в отпуск из глухоманного лесного края. Он дивился всему, что было знакомо и дорого, но уже понималось по–новому, рождало сложные чувства радости и душевного смятения.
Дни в эту пору необычайно короткие, и если летом, во время белых ночей, люди отвыкают от темноты, то теперь даже днем город освещался, и Шмелев, вместе с женой Екатериной Степановной бродя по площадям и улицам, видел, как сквозь туманную хмарь вонзился в небо подсвеченный косыми лучами негреющего солнца шпиль Петропавловской крепости. И эта крепость, и дышащая подо льдом Нева, и кованая вязь перил на мостах, и Зимний дворец с изумрудно–зелеными, как озимь, стенами, и мятежный. Петр, скачущий на медном коне, – все, решительно все вызывало в его душе гордое поклонение.
Оглядывая город, Шмелев испытывал несхожие, но одинаково волнующие чувства. Серые громады зданий, тяжелые мосты через Неву, низкое небо и сам воздух, словно бы наполненный тяжестью, – все придавало городу суровое, почти угрюмое мужество.
По вечерам, невзирая на промозглую сырость, люди гуляли по туманным улицам и площадям, по гранитным набережным, вдоль капризно вспухшей Фонтанки. И казалось, все им нипочем: ни эта сырость, ни ветры, дующие из каждого переулка. Проходя через Неву, Шмелев остановился возле каменно–хмурого Нептуна, подвел жену к перилам, и они долго стояли, глядя вниз, на спокойные полукружья спуска.
– Катюша, видишь? – подмигнул он, обращая ее внимание на прижавшуюся к обледенелой каменной стенке молодую пару. – И холод не берет!
– Тише, не пугай, – улыбнулась она темными глазами.
Они свернули с моста и пошли вдоль набережной.
– А помнишь этот подъезд? – кивнул Шмелев на глубокую арку, ведущую во двор высокого дома.
Катя с недоумением пожала плечами.
– Неужели забыла? – допытывался Шмелев и тихо усмехнулся: – Помнишь, как мы поднялись на самый верхний этаж и ты сказала: "Ой, жалко, как мало этажей!"
– Будет тебе! – ущипнула его за руку Екатерина Степановна. И, сама того не ожидая, вдруг ощутила, как в жарком волнении забилось сердце и память унесла ее далеко–далеко в прошлое…
Повиделось: идет она по Петрограду. И не одна, а с Колей Шмелевым. Со стен домов свисают обрывки воззваний, телеграфные столбы в витках порванных проводов. Хрустит под ногами битое оконное стекло. Только вчера взяли Зимний дворец. Пало Временное правительство. А сегодня по туманному городу патрулируют красногвардейцы. Катюша смотрит на них, грозно увешанных оружием, и ей совсем не боязно: люди–то нашенские.
Она еле поспевает за Шмелевым. Ей очень хочется, чтобы он был с ней ласковее, хотя бы взял ее под руку. Но Шмелеву нельзя, он весь в пулеметных лентах и строг до неимоверности, даже скулы заострились. Поэтому идти так, как этого хочется Кате, под руку, совсем не время, совсем некстати.
Чего уж там – заважничал Шмелев! Надел кожаную куртку, обвязался своими пулеметными лентами, и ему теперь не до любви.
У него только и думы – умереть за мировую революцию. Чудной! Зачем же умирать теперь–то, если власть взяли и такая красивая жизнь обоих нас ждет? Молоденький мой красногвардеец, ты все же побереги себя – для жизни, для труда и, конечно же, для меня, для Катюши…
Припомнила Екатерина Степановна и как подносила патроны во время штурма, и как волновалась за Колю, когда он в открытую перебегал простреленную площадь, и как лепила воззвания на стены домов и заборов, отворачиваясь от ветра с вонючим клеем.
Все, все помнила… И про этажи не забыла…
Северный день убывает рано. Уже стемнело, хотя по времени только–только за полдень. Они свернули сейчас в переулок, стиснутый зеленовато–серыми домами. Шли этим переулком и в ту давнюю пору. И совсем для Кати неожиданно Шмелев тогда завел ее в незнакомый подъезд. Завел храбро, а как очутились наедине, Коля опять притих. Стоит и молчит, будто и впрямь в его положении нельзя дать некоторую волю чувствам. Катя ощущает, как к лицу подступает жар, и думает: "Ну, дорогой Шмелев… Коленька… А что будет, если я тебя поцелую?" Не только думает, а шепчет почти вслух, и Шмелев дергает ее за рукав: "Потише, услышат", – и оглядывается на высокую строгую дверь с медной табличкой. "Мы все–таки не чужие… Чего нам бояться?" – "Хотя бы и так. Не чужие, – нарочито грубовато отвечает он и неловко прикасается губами к ее пылающим щекам. Потом, поднимаясь все выше, они целовались на каждом этаже…
– А помнишь, как потом рассвет встречали на Неве? – угадывая, что думает она о том же, спросил Николай Григорьевич. Она молчала, а он, распалясь воспоминаниями, допекал: – Ну и про пуговицы от пальто не забыла? Как искали…
– Ладно, Коля. Ты меня просто смущаешь, – отозвалась Екатерина Степановна, а по глазам видно – ей это тоже дорого…
С моста они пошли на Невский проспект. Широкий, будто распластанный вдоль реки, Зимний дворец кутался в сырые сумерки. Шмелев вдруг замедлил шаг и сказал:
– Знаешь что, Катюша, поедем завтра за город, и у ленинского шалаша побываем…
– Ты же не раз там бывал. Может, в театр сходим?
– Нет, Катя, все же поедем.
На другой день машина уносила их за город. И скоро перед их глазами потянулись низкорослые ели, песчаные загривки, наметенные ветрами. Дорога шла по берегу Финского залива. Вода как бы наплывала на дорогу. Тускло светило северное солнце.
– Коля, я тут однажды была, – сказала Екатерина Степановна. – Летом комаров – пропасть, и как только Ленин мог работать – не пойму.
Шмелев промолчал. Думал он о чем–то своем. Катя увидела окаменевшие черты лица и чуть потемневшие глаза. Казалось, эти ничего не видящие глаза сосредоточились на чем–то большом, важном, что еще не было сказано и таилось у него в груди.
– Чего же ты молчишь? – спросила Екатерина Степановна. – Уговаривал поехать…
Когда дорога сузилась, они оставили машину и пошли березняком, пока наконец снова не блеснула вода залива. Редкий ельник, и у самого берега поломанные прутья камыша. Они зашли в глубь леса, увидели стожок сена с приткнувшимся к нему шалашом.
Шмелев подошел к пню и долго стоял задумавшись.
– Катя, родная! – наконец сказал он радостно и устало. – Ты пойми, я не раз уже был здесь, а вот стою… и переживаю… Когда мы готовились брать Зимний… и ты клеила воззвания… Мы еще не знали, как и что будет… Он лучше нас знал, что мы делали. Отсюда, из подполья, он руководил нами. Он не хотел мириться ни с какими временными правительствами, потому что верил – будет новая власть. Пойми же ты это, Катя.
Она смотрела куда–то вдаль и улыбалась. Конечно же, Катя понимала. И повернувшись к нему, не скрыла улыбки, сказала:
– Товарищ Шмелев, Коленька… А помнишь, я тебе говорила… не надо умирать… Мировая революция для нас!
– Эх ты, роднулька, – ответил Шмелев притихшим голосом. Он отошел в сторону, смотрел на пенек, на котором писал Ленин, на шалаш, на стожок сена, а мысленно перенесся в свой далекий, расположенный почти на самой границе военный городок.
Отсюда Шмелеву как–то яснее и шире виделось…
Он вспомнил об учениях. Сейчас его меньше всего беспокоило, что орудия застряли в болоте. В конце концов можно было избрать иной маршрут, важно другое – как научить людей думать. Неужели надо натаскивать командира, быть при нем нянькой или опекуном? Ведь то, что испытал и передумал Семушкин, действуя самостоятельно, пойдет ему впрок. И было бы непростительно, если бы я водил его на ремешке. "Вот туда колонну можно вести, а туда не смей и шагу ступить без моего веления!" А кто я такой? Или мне положено думать, а другие не имеют права… Они – оловянные солдатики? Нет же!"
Чем больше думал Шмелев, тем сильнее убеждался, какой непоправимый вред наносит тот, кто мнит себя едва ли не сверхчеловеком, заставляя подчинять мысли и действия других своей воле и даже личному вкусу. "А у нас сплошь и рядом так. Люди привыкают в речах, в печати, на собраниях всюду повторять то, что изрекает начальник, поднятый властью. Благо, если он умен, но ведь есть и бездарные, облаченные в мундиры! Таким давать в руки власть опасно. Для них стул, на котором они сидят, дороже справедливости, совести и правды. Ради того, чтобы на этом стуле сидеть прочно, они готовы утопить любого… Вот и Ломов. Желая выглядеть эдаким умником там, наверху, он не потерпит, чтобы возражали ему младшие по чину… Ох, уж эта рутина, она выйдет нам боком, – тяжко вздохнул Николай Григорьевич, – и если мы будем так поступать всегда, то скуем путами волю и силу народную, и в конце концов недалеко и до произвола… Нет, надо в человека верить, он добрый и мыслить умеет. На нем все держится. На человеке!" – Шмелев опять подошел к шалашу.
"Вот и Ленин, он верил людям, и люди шли за ним с этой верой в сердце… Трудно нам, Ильич, очень трудно. Но ничего. Надо идти…"
ГЛАВА ШЕСТНАДЦАТАЯ
Больше часа плутал Гребенников по лесу в поисках подвижного лагеря. То и дело останавливался, чутко слушал, не раздастся ли где голос, но, кроме свиста ветра да треска ломающихся сучьев, ничего не улавливал. Лес стоял сумрачный и холодный, внизу, под деревьями, земля была голая, снег задерживался на верхних ветвях и лежал на них тяжелыми ворохами.
Просека, на которую он напал, вела в другой конец леса. Вдоль порубки, как из трубы, тянул сквозной ветер, и в его дуновении Гребенников вдруг почуял запах дыма. Это так обрадовало, что он прибавил шагу и скоро на полянке между елей увидел бойцов. Составив винтовки в козлы, они ютились у костра.
– Принимайте к себе. Замерз чертовски! – сказал Гребенников.
– Садитесь, товарищ полковой комиссар, – пригласили бойцы.
Он присел на корточки и скоро почувствовал, как иззябшие пальцы рук, стоило немного подержать их у огня, защемила легкая, приятная боль. А спину холодил поддувающий сзади ветер. Холод пробирал до костей и бойцов, которые молча жались у костра.
– А где же капитан Семушкин? – спросил Гребенников.
– Окопы проверяет, товарищ комиссар, – ответил сержант Костров.
– Так–так… Гляжу, спасенье только у костра. А как же с ночлегом устраиваетесь?
– Кто как сумеет.
– Чем укрываетесь?
– Во всех видах одна вещь служит нам, – пряча усмешку в глазах, ответил Костров. – Мы в таких случаях вспоминаем старую притчу: "Чем, солдат, укрылся?" – "Шинелью". – "А что постелил?" – "Шинель". "А что в головах?" – "Тоже шинель". – "Сколько же у тебя, солдат, шинелей?" – "Да одна!"
Бойцы посмеялись.
Кто–то принес охапку сухих веток, начал бросать их в костер, и, сердито потрескивая, они запылали жарким пламенем. В котле, подвешенном на двух толстых рогулинах, начала ворковать и пениться вода.
– Каша убежит. Держи, Степан, – послышались насмешливые голоса.
– У нас котел привязан, никуда не денется, – спокойно ответил Бусыгин и стал помешивать деревянной ложкой.
Не прошло и получаса, как котел был составлен на снег. Начали есть пшенную кашу. Она слегка попахивала дымком и зеленой, сгоревшей на быстром огне хвоей. Отведал каши и Гребенников. За эти короткие минуты он успел сродниться с бойцами. "Какие ребята! Мороз им нипочем, на снегу спят… Да, живет в нашем народе дух сурового мужества!" Потом с сожалением представил: вот надвинется ночь, потухнет костер, останутся тлеть головешки, и бойцы укроются одними шинелями, сердясь и на лютую непогодь, и на свою трудную службу…
Подошел капитан Семушкин, белый, как привидение.
– Ну и морозяка! Воробьи на лету падают. Сейчас бы погреться…
– А кто вам запрещает? – спросил Гребенников.
– Товарищ полковой комиссар, приказ, – развел тот руками. Действовать в отрыве от части… Пусть посидят в лесу, так сказать, сами по себе… Пищу готовят сами. Одним словом, учатся тому, что нужно на войне.
– Верно, – согласился Гребенников. – Но приказы пишутся в расчете на умных людей. Так ведь, а?
– Понятное дело.
– Так кто же вас заставляет вынужденно терпеть? Какая в этом польза? – спросил Гребенников и, заметив на лице капитана недоумение, добавил: – Надо было приноровиться.
В словах полкового комиссара слышался упрек. Красноармейцы переглянулись, молчаливо соглашаясь с тем, что сказал Гребенников, и одновременно сомневаясь: не напрасно ли они сидят вот так, на ветру? Но нужно это службе? А может, и нужно? Не пошутил ли полковой комиссар, говоря одно, а думая совсем о другом, чтобы попытать, как они себя поведут? Но Гребенников, кажется, вовсе не собирается шутить, выражение его лица озабоченно–строгое. И, немного выждав, он говорит:
– Да, да, зачем напрасные лишения?.. Закалять организм? Но разве это закалка, когда люди не знают, ради чего это делается. Вы так можете загубить и себя, и вот их…
– Что поделать? – передернул плечами Семушкин.
– Лопаты, топоры имеете?
– Имеем.
– Тогда совсем не понимаю вас, – развел руками Иван Мартынович. – Как можно держать топоры и не чувствовать себя дровосеками? Живо поднять бойцов и строить жилье!
Сказано это было так громко, что красноармейцы невольно повставали: некоторые сняли с себя плащ–палатки, другие поспешили за топорами и лопатами, лежавшими навалом под елью. Тем временем Гребенников вместе с командиром роты обдумывал, как лучше делать шалаши и снежные домики.
– Да, да, не смейтесь. Самые настоящие домики из снега, – заметил Гребенников. – В финскую кампанию мы делали их так… – Он взял лопату, воткнул ее четырежды в снег, подрезал его снизу и приподнял белый и граненый, похожий на кирпич пласт.
– А можно делать углубления прямо в снегу, – заметил подошедший Алексей Костров. – Мы еще в детстве их рыли.
Бойцы понимающе делятся на группы. Одни, выбрав твердый покров снега, нарезали квадраты, другие подносили еловые ветки.
Гребенников в паре с Семушкиным носил снежные глыбы. Таскать пришлось много, кажется, рубашки даже взмокли, а лица заиндевели. Порой Гребенников останавливался, потирал руки, обрадованно говорил: "Эх, и толково получается".
Он позвал Бусыгина, попросил взбодрить костер, поставить чай и снова взялся за дело. Он не ходил, а бегал, как бы призывая всех работать быстро. Потом так же споро укладывал снежные кирпичи. И на глазах вырастал дом: уже возведены стены, сверху положены жерди, ветки и на них пласты снега – так будет теплее!
– Славно получается. Как это я сразу не решился? – пожалел Семушкин.
– Ты будь себе на уме, – отвечал Гребенников. – Солдат – он такой… учи, требуй – не обидится. А проявишь заботу, и, честное слово, как отца будет почитать.
– По себе знаю, – кивнул Семушкин и, помедлив, признался: – Я вот только побаивался… Нагрянет полковник, накричит опять.
– Гнездилов, что ли? Что ему не понравилось?
– Кто его знает. Взъелся, как… Ноги мои не нравятся.
Свечерело. Метель, кажется, унялась, лишь изредка ветер шевелил, перекатывал возле елей седые космы снега. Только не сдавал, крепчал мороз. А в снежном доме почти не чувствовалось холода: стены обложены еловыми ветвями, пол тоже из веток, и так сильно пахнет смолой, будто весна пришла.
– Чудно! – говорит молодой боец. – Кругом зима, а тепло. Вроде бы снег греет.
– Известно, – ответил Бусыгин. – Возьми зверя, зайца, положим. Недаром в снегу спит. Снег–то, если к нему приноровиться, тоже тепло сохраняет.
– А вы, видать, лесной житель, – заметил Гребенников.
– Сибиряк, товарищ комиссар, – ответил Бусыгин.
Потрескивали в костре ветки. Костер маленький, разложен прямо на снегу у входа, а тепло дает – хоть снимай гимнастерки. Бусыгин вынул кисет, хотел закурить, но спохватился: нет бумаги, и затолкал кисет в карман.
Гребенников вспомнил, что у него в боковом кармане лежат тонкие листы бумаги, те самые, что передал ему Гнездилов. Вынув, пробежал глазами и усмехнулся: голая инструкция, мертвые слова…
– Берите, бумага самая подходящая, – подал Гребенников.
– Закурите и вы с нами за компанию, – протягивая кисет, предложил Бусыгин.
– Спасибо, неохота. Вот чайком побалуюсь…
Бусыгин тотчас снял с треноги котелок, достал из ранца чай, сахар, потом налил полную кружку и подал комиссару.
Время было позднее, но никто этого не замечал. Бойцы сидели на обрубке бревна, лежали на полу, на еловых ветках, и пламя костра выхватывало из темноты их лица, то смеющиеся, то молчаливо–сосредоточенные. Каждому хотелось услышать что–то необыкновенное или самому вспомнить такое, чем, может, никогда ни с кем не делился. Только один Алексей Костров сидел в сторонке, держа в руке погасшую папиросу. Заметив это, полковой комиссар спросил:
– Чего такой невеселый, Костров? Не приболел?
В ответ Костров покачал головой.
– У него своя болезнь, – усмехнулся Бусыгин. – По женскому вопросу… Не пойму, зачем только люди сходятся, а потом терзают себе души!
– А в чем, собственно, дело? – полюбопытствовал Гребенников и опять поглядел на Кострова участливо и выжидательно.
– Молчит, товарищ комиссар, письма не шлет, – угрюмо ответил наконец Костров и добавил, желая как бы оправдать ее: – Может, по причине заносов. Неделями, бывало, лежала почта…
– Женщин надо в руках держать, – перебил Бусыгин.
– Вот если бы можно было это делать на расстоянии, – сказал капитан Семушкин и рассмеялся.
Гребенников понимал: нелегко Кострову, страдает парень. Он отпил глоток чаю, отставил кружку и свел разговор к шутке.
– Один товарищ поступал так. С женой–то он, поди, лет двадцать пять живет. Мир и лад между ними. Раз спрашиваю его: "Неужели никогда не ссорились?" – "Нет", – хвалится он. "Как же вы этого добились?" – "О, секрет семьянина, – отвечает и вполне серьезно рассказывает: – Тогда мы только поженились. Помню, едем из загса на своей лошади. Старая была лошаденка, еле ноги волочила. И вдруг споткнулась. Я, то есть товарищ этот, – поправился Гребенников, – громко произнес: "Раз!" Проехали немного, и опять лошаденка споткнулась, и я более строго: "Два!" Наконец, третий раз споткнулась. Я выхватил наган и пристрелил клячу… Проходит время, медовый месяц наш кончился… И вот однажды жена, чем–то недовольная, зашипела на меня. Я ей говорю внушительно: "Раз!" Она не поняла и еще больше шипит. "Два!" – ей по всей строгости. Она взглянула на меня, и глаза у нее от страха повылазили. Видно, вспомнила про лошадь. С той поры такая ласковая да пригожая стала…"
– Вот так иные поступают, – добавил Гребенников и насупился. – Но я думаю, не строгостью нужно брать, а внимательностью. Женщина, она как воск, пригрей ее – и расплавится.
Помолчали. Кто–то вздохнул, кто–то закурил цигарку и, поперхнувшись дымом, закашлялся.
– Сам я немножко виноват, – переждав минуту, проговорил Костров.
– Возможно, – согласился Гребенников. – А как она характером?
– Кто ее знает, свыкнуться мы как следует не успели. Едва поженились, как в армию взяли. – А про себя Костров подумал: "Оставил ее, молодую… Может и загулять". Следя за его потускневшим взглядом, Бусыгин словно угадал его мысли:
– Поиграет и остепенится. Вот бы только война не грянула.
– Воевать–то вроде не с кем, – ответил Костров. – С неметчиной у нас лад. Не думаю, что полезут.
– Для кого неметчина, а для нас она теперь добрый сосед, – поправил капитан Семушкин.
– Войны не будет, – добавил Бусыгин и после долгого молчания спросил: – А все–таки скажите, товарищ комиссар, будет или нет война?
Послышался приглушенный смех.
– Чего же ты заклинал, если сам не уверен? – одернул его Семушкин.
– Откуда нашему брату знать? Мы же эти самые договоры не подписываем, – в сердцах ответил Бусыгин.
– Видите ли, договоры – это вопрос большой политики, сложной дипломатии, – медленно, раздумывая, заговорил полковой комиссар. – Наше правительство заключает их с чистым сердцем. Но силу эти договоры имеют тогда, когда и другая сторона честна и не превращает их в фиговый листок. Вы же знаете, как Гитлер топчет договоры. И кто поручится, что сегодня он разделается с малыми странами, приберет их к рукам, а завтра не пойдет против нас? Можем ли мы доверять ему? Нет. Значит, надо готовить себя к трудной, серьезной борьбе!
Умащиваясь на ночь, еще долго говорили бойцы, перебрасывались колкими остротами, вспоминали своих жен, невест и опять же думали о войне…
Постепенно голоса стихали. А зима по–прежнему злилась, бушевала, крепчал ветер, и над всем лесом стоял протяжный, беспокойный гул.