355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Василий Соколов » Вторжение » Текст книги (страница 32)
Вторжение
  • Текст добавлен: 8 октября 2016, 15:27

Текст книги "Вторжение"


Автор книги: Василий Соколов


Жанр:

   

Военная проза


сообщить о нарушении

Текущая страница: 32 (всего у книги 41 страниц)

ГЛАВА ШЕСТАЯ

Лес был голый, сквозной, из конца в конец проглядывался. Как спокойно и надежно почувствовали себя бойцы, укрывшись даже в этом редколесье, и поэтому без опаски ступали по опалым листьям, кашляли, а кто–то даже напевал себе под нос про Катюшу…

Как и там, на поле боя, они почитали за стыд прятаться, да и в самом деле – чего им бояться на своей земле да еще в лесу? Не лучше ли выбраться совсем из мелколесья, больно стегающего ветками и еловыми иглами, и свободно, налегке идти хотя бы вдоль поруби, укрытой от дороги зеленой щетиной низкорослых елок. Их не пугало и то, что в пору зазимка природа чутка до мельчайших звуков и даже шорох прихваченного морозцем листа бывает слышен далеко окрест, а кашель отзывается в лесу гулким эхом.

Дозволив бойцам некоторую вольность, комиссар Гребенников хотел, чтобы они в тиши леса отдохнули после изнурительного напряжения, когда нервы у каждого уже были на пределе. Шагая с отрядом, он видел, что люди ободрились, идут ровнее, нога в ногу, и каждый чувствовал себя вольнее, хотя лес был угрюмо притихший, будто настороженный, и таил в себе какую–то опасность. На всякий случай полковой комиссар не велел выходить на просеку, которая, видимо, хорошо просматривалась с дороги, и старался вести отряд до тех пор, пока люди не выбьются из сил и не попросят сделать привал.

Лес с его запахами оттаявших веток и просторной, мудрой тишиной настраивал на раздумье. Вряд ли где еще было так устойчиво спокойно, как в лесу, и если бы не хотел думать, все равно мысли увлекут в свой водоворот, заставят вызвать жар крови и остро оживить на время приглушенную память.

Да, теперь Иван Мартынович сможет – и к этому опять же звала память перенестись в прошлое, осмыслить все, что саднило сердце, напоминало о себе острой болью. Раньше, в лихорадке боев и отходов, когда приходилось мотаться по полкам, жить страданиями людей и самому скрепя сердце терпеливо страдать, он не мог выкроить время, чтобы собраться с мыслями. И вот наконец долгая, устойчивая тишина, когда слышно, как звенит уцелевший на дереве лист, а стук дятла в морозном лесу рушится могучим ружейным выстрелом, – эта тишина давала возможность как бы на расстоянии увидеть события, понять себя и товарищей…

Почему–то сначала он вспомнил Шмелева, его тяжелый взгляд из–под нахмуренных бровей. Ох, этот тоскующий, упорный взгляд его глаз! Он, Иван Мартынович, и сейчас чувствовал, как эти глаза жгут ему нутро, как будто жестоко в чем–то укоряют. В задумчивой тиши даже как будто послышались его слова: "…Немцы навяжут нам маневренную войну!" Гребенников невольно поежился, огляделся по сторонам.

Потом он подумал: "Неужели и при нем дивизия понесла бы такой урон, мог ли он допустить поражение?" Гребенников затруднялся на это ответить прямо. Во всяком случае, он верил в его недюжинный ум, в его железную волю, и, стало быть, положение дивизии могло не быть таким плачевным. Полковой комиссар знал, что начиная с тридцать седьмого года немало было арестовано командиров и политработников, и если сажали таких, как Шмелев, в которого он и поныне верит и может принести присягу перед любым судом, то, выходит, это были напрасные жертвы. Думать об этом было страшно… Нет, он не мог ручаться за всех. Он думал только о Шмелеве, о злой судьбе, которая постигла его. "Упрятали человека, и концов не найдешь", – думал Иван Мартынович. Как ни трудно было сознавать, он нисколько не сомневался, что Шмелев пострадал несправедливо, но пробить брешь, чтобы вырвать его из заключения, было так же невозможно, как пробить кулаком стену. "Ему, наверно, навешали столько ярлыков, что и одной жизни не хватит за все отсидеть. К тому же война – не до него сейчас…" – думал Гребенников.

И все–таки израненная душа протестовала. Иван Мартынович решил до конца бороться за товарища, стучаться в любые двери, дойти, может, вплоть до ЦК… "Уж там–то поймут. Должны понять!" – с твердостью проговорил он и тут же усомнился, удастся ли выйти из окружения, – ведь придется идти на прорыв вражеского рубежа, и, кто знает, может, тот рубеж станет последним в его жизни…

– Ну уж, накаркал! – зло возразил самому себе Гребенников.

– Вы меня ругаете, товарищ комиссар? – забеспокоился подошедший к нему Костров.

– Нет, нет. Это просто к слову пришлось.

И опять раздумья уносили Ивана Мартыновича в прошлое, будто проваливался он в какую–то яму и почти физически ощущал свое падение. Всплывали события недавних лет, особенно последних месяцев кануна войны, когда он, Гребенников, осмелился заступиться за Шмелева, уже взятого под арест. Тогда он написал в следственные органы объяснение, в котором не лавировал, не кривил душой, а высказал только правду, и это было расценено как преступление, как повод для бесконечных терзаний. Гребенникова продолжали вызывать куда только можно – и в особый отдел, и в прокуратуру, – и всюду он давал письменные объяснения, оставаясь твердым в своих убеждениях. А его объяснения, как видно, никого не удовлетворяли. "Все это, возможно, так, – говорили ему, – но… будем продолжать следствие". И через неделю–другую, словно давая ему возможность одуматься, опять вызывали в следственные органы и настаивали – в который уж раз! дать новое очередное объяснение. Причем его уже стали припирать к стене: приехавший из округа прокурор Орлов потребовал, чтобы уважаемый комиссар, если ему дорога жизнь, отрекся от Шмелева, проклял его имя…

Начавшаяся вскоре война прервала эту печальную историю, а то еще неизвестно, чем бы все это кончилось. Скорее всего и он этапным порядком мог последовать за Шмелевым. "Черт возьми, неужели и во мне увидели врага? Прислужники с пустыми душами! – презрительно думал Гребенников. – Сюда бы их… под огнем проверить, кто из нас предан, а кто шкурник!"

Лес поредел, крупные сосны и ели поднимались на пригорок, как бы уединяясь от поросли. В этом бору, даже издали казавшемся уютным, тихим, согретым утренними лучами, Гребенников хотел дать бойцам отдых: донимал голод, подкашивались ноги… Радуясь скорому привалу, отряд уже втянулся в сосняк, но в этот момент послышались отрывисто–ломкие голоса. Похоже, немцы. Гребенников взмахом руки остановил отряд, подозвал Кострова, и они вдвоем, осторожно ступая, прислушивались. Ближе, еще шаг… Ноги утопают в песке. Колются, мешают глядеть низко опущенные ветки. А голоса все звучнее. Конечно, немцы. И совсем близко, в рогатых касках. Костров машинально схватился за висевшую на поясе гранату, но комиссар стиснул ему кисть руки.

Немцов было много. Они заполонили почти весь восточный, пригретый склон пригорка, завтракали. Как ни подмывал соблазн ударить по ним, Гребенников удержался. Хмурый, кипя от гнева, вернулся он в отряд. Следом за ним шел Костров. Иван Мартынович повернул отряд назад. Сошли в низину. Торопливо, озираясь, двинулись в обход бора. Со стороны дороги раздались дробные и частые звуки выстрелов. Неужели прочесывают лес? Нет, это промчался мотоцикл, еще один, третий…

Отряд уходил все дальше от дороги. Вот и кустарник кончился. На пути – залежное, в муравьиных кочках поле. Идти по нему сейчас опасно, увидят – бросятся вдогонку. Гребенников расположил отряд по канаве. Она удобно защищает, и в случае нападения отсюда можно стрелять, как из траншеи. Лежали долго. Успевшая оттаять земля пахла травой и прелыми листьями.

Немецких солдат никто не видел, хотя со стороны бора не переставали доноситься голоса. И лязгала, гудела дорога, опять по ней тесно, впритык двигались вражеские машины.

Отряд продолжал лежать в канаве. Напряжение, когда боя нет, а чем дальше, тем больше ждешь его, было настолько сильным, что бойцы забыли и про отдых. В вещевых мешках еще были запасы сухарей, кое у кого хранились галеты, консервы, а есть никто не хотел.

– Не понимаю, сколько же тут можно торчать? – спросил Бусыгин.

– И понимать нечего, – ответил ему Костров. – Дотемна переждем и тронемся дальше.

– Да, ничего не поделаешь, друзья, – вмешался в разговор комиссар. Ни в какие крупные стычки вступать нам нельзя… – Гребенников не договорил, но и без слов было ясно, что сейчас главное – выйти из окружения, соединиться со своими войсками.

Полковой комиссар определил обязанности каждого в отряде.

– Вашим командиром будет товарищ Костров, – объявил он и улыбнулся. Ну, а меня прошу оставить на прежней должности. А если кто хочет быть комиссаром, могу уступить…

Веселая усмешка тронула лица.

Под вечер, когда сумерки уже накрывали лес, бойцы собрались в путь. Только теперь их вел старый печник Аверьян, тот, что утеплял землянку Кострова. Встретили его совсем неожиданно в лесу с топором, в первый миг Костров даже не поверил – он ли?

Уже в дороге, шагая рядом с печником, Алексей допытывался, зачем же все–таки пришел он в лес, неужели по дрова в такое опасное время?

– Мне ж в этом лесу каждая тропка знакома, с детства хаживал, ответил Аверьян и, еле сдерживая дрожь в голосе, добавил: – Выводить вас буду… Из беды… Всех выведу, сынки мои.

Аверьян шагал впереди в старом домотканом армяке, подпоясанном веревкой, за которой торчал отливающий холодным блеском топор. Шаги делал небыстрые, но крупные, и бойцы едва поспевали за ним. Они знали, что сейчас он заведет их в гущу леса, укажет безопасную тропку и вернется. Они уйдут, а он останется один; что сулит ему судьба в оккупации, выживет ли, дождется ли того часа, когда вернутся сюда родные люди, – об этом с тяжкой болью думали бойцы, сознавая свою виноватость перед ним.

Аверьян изредка оборачивался и поторапливал:

– Ну–ну, родные, поспешайте. Делов–то у меня теперь!.. Всех надо выводить.

Расстались они на просеке, под шум потревоженного леса.

ГЛАВА СЕДЬМАЯ

Негустые, прореженные леса, тянувшиеся по обеим сторонам Минского шоссе, в октябре полнились разным людом. Изнуренные частыми бомбежками, лишившиеся дорог, пробирались на восток через леса беженцы, несли на себе, а некоторые волокли на тачках второпях взятые пожитки, укутанных грудных детей, плетенки и полотняные сумки с продуктами. Часть беженцев, измотав себя на полпути, оседала в удаленных от шоссе деревнях, а иные все еще продолжали идти, лишь бы только не увидеть, как говорили они, поганых германцев.

Среди выходивших из окружения много было военных разных рангов и положений – опасность никого не щадила, всем одинаково угрожала. В этих сложных обстоятельствах, когда никто и ничто уже не могло повелевать даже военным человеком, оказавшимся, в сущности, вне приказа, один на один со своей совестью и убежденностью, люди вели себя по–разному. Если в условиях боя приказ имел силу закона, повинуясь которому боец преодолевал страх и бросался в атаку, то сейчас никто не мог удержать и заставить человека поступать вопреки его воле и внутреннему побуждению. Но какая же сила владела человеком, очутившимся вне части, нередко без командира, и что толкало его вести себя так, а не иначе, совершать поступки хорошие или, наоборот, дурные, низкие, ради спасения своей жизни?

Для одних, людей с чистым сердцем, этой силой были неутраченная вера в победу, чувство достоинства советского человека перед чужеземными завоевателями, сознание долга непременно вернуться к своим, перейти через линию фронта незапятнанным, с гордо поднятой головой. И те, в ком жила эта сила, добровольно шли сквозь все опасности. И таких, попавших в окружение, было много, очень много. Они пробирались через леса под носом у немцев, пробирались в военной форме с оружием, бросая вызов врагу и не боясь смерти.

Но попадались и такие, которые в первый же день, как только почуяли угрозу окружения, закопали в землю партийные билеты и иные документы, а вместе с ними и свою честь, переоделись в невесть где найденное тряпье.

Разных этих людей часто видели бойцы отряда и, относясь к одним доброжелательно, принимали их в свою группу, к другим, напротив, питали отвращение и презрительно называли шкурниками или паникерами.

Вчера, спускаясь в овраг, на дне которого лежали длинные предвечерние тени, отряд встретил сидящего на песчаной насыпи путника. Спал он или, может, с устали просто не мог двигаться, но только после окрика поднялся и, не боясь, прихрамывая, приблизился к бойцам. Лицо его с крупными складками на лбу, заросшее черной щетиной, выглядело очень старым. Одет он был в длиннополую шинель с петлицами, на которых тускло блестели самодельные, вырезанные из бронзовых пластинок шпалы, и комиссар Гребенников, взглянув на них, спросил:

– Ну что, капитан, худы дела?

Тот не ответил. Даже не пошевельнулся. Стоял как вкопанный, мучимый, видно, каким–то неизбывным горем.

– Чего же вы молчите? Решили в этом овраге найти свою кончину?

Пронятый до боли этими словами, капитан с минуту постоял, слегка переступая, а потом, вспомнив, видимо, что–то неприятное, пошел медленно и неуверенно назад, к поднимавшемуся из оврага осиннику. Бросившийся за ним Алексей Костров забежал наперед, схватил за рукав, пытаясь удержать, и строго, заглядывая в его мрачные глаза, спросил:

– Куда же вы?

Капитан не оттолкнул его, а в свою очередь взял за руку и увлек за собой. Разбираемые крайним нетерпением узнать, что же хочет этот странный, почти лишенный рассудка капитан, за ним направились бойцы отряда. По склону оврага, через осинник они поднялись наверх и увидели остов какой–то странной машины. Можно было только догадываться, что это был грузовик и на нем какие–то металлические, задранные над кабиной полозья. Теперь ни кабины, ни колес, ни самой установки – ничего не осталось, кроме разорванного на куски обгорелого металла.

– "Катюши"… Мы их только опробовали под Ельней. Пришлось взорвать, чтоб не достались врагу… Глядите, иначе я не мог поступить, – еле переводя дыхание, проговорил капитан и заплакал. Он плакал навзрыд, но в его сухих, остекленевших глазах не было слез, и, понимая его безвыходный, исполненный трагического мужества шаг, комиссар сказал:

– Ничего, успокойся. Мы видели… Мы можем подтвердить… Ты не дал оружие в руки врага…

Надорванным голосом капитан попросил:

– Поддержи меня, товарищ!

Комиссар прижал к себе его ослабевшее, вздрагивающее от рыданий тело, а через некоторое время капитан уже шел, как равный, со всеми в отряде. И вчера же, когда уже смеркалось, к отряду пристал еще один убитый горем боец. Был он совсем юн; в окружении, в опасности у всех бреющихся необычайно быстро проступает на лице щетина, у него же подбородок был по–девичьи мягким и пухловатым, а верхнюю губу покрывал белесый пушок. На вопрос комиссара, кто он и почему оказался один, парнишка только шмыгнул носом и назвал себя Володькой.

Впрочем, и этого было вполне достаточно, чтобы ему поверили. Разве уж так мало, что, попав в беду, он не снял с себя ни гимнастерки, ни звездочки с пилотки? Если к тому же парнишка выходил из окружения один, ночевал где–нибудь под сырым пнем один и навалившуюся на голову беду переживал тоже один, а вот теперь, повстречав товарищей, должен был пройти тем же путем, каким шли все другие, вся армия, – то, пожалуй, надо бы воздать хвалу безусому юнцу, дерзнувшему на такой отчаянный поступок.

Но Гребенников был скуп на похвалу. Он только сказал, обращаясь к Кострову, что хлопец, видно, из наших и надо бы зачислить его в отряд.

– А что можешь делать? – спросил у него нарочно строго Костров.

– Умею все, – тонким, но вполне уверенным голосом ответил парнишка. Могу стрелять, гранаты бросаю… Пошлете в разведку – и там справлюсь. Вот честное мое слово! – постучал он кулаком себе в грудь.

Молодому бойцу пока наказали не отлучаться из отряда.

Это было вчера вечером. А уже ночь, отряд медленно и устало продолжает двигаться на восток. В лесу темно, того и гляди выколешь глаза веткой. Приходится все время держать перед собой на весу руки. Всходила бы скорее луна. Ее света достаточно, чтобы видеть деревья, больно ударяющие в лицо ветки и отрезок мокрой осенней тропы.

Временами тропа прижимается близко к шоссе, откуда доносится теперь уже не прекращающийся и ночью гул, и, чтобы не выдать себя, отряд выбирает другую стежку. Все равно идти приходится крадучись, без малейшего шума. Кое у кого сохранились палатки, жесткие и каляные, они шуршат, задевая о кусты, приходится, несмотря на холод октябрьской ночи, сворачивать их в кульки, нести под мышкой. На беду, кого–то стал донимать кашель.

– Прекратить шум! – передается сигнал по цепочке от одного к другому. Но попробуй–ка одолеть недуг, и как ни пытается человек сдержаться, кашель распирает грудь, душит и вырывается из горла хриплыми, клокочущими звуками.

– Да уймите его! Всех погубит! – сердясь, говорит Костров и пропускает мимо себя бойцов, ищет виновника.

– Товарищ… не могу!.. – еле говорит капитан и кашляет опять надрывно.

– Кашляй в рукав. Слышишь? В рукав! – трясет его за плечи Костров.

При каждой потуге капитан стал поднимать ко рту рукав шинели, звуки скрадывались, делались глухими.

К рассвету, отмахав километров двадцать, отряд вошел в негустую порубку. В низине протекал ручей. Тут и решили устроить дневку. Выбрали кучно сбившиеся ели и под ними разожгли маленький костер, чтобы из оставшихся концентратов – пшена и гороха – сварить похлебку.

Место привала было далеко от дороги. Сюда не доносился даже гул танков. И однако вокруг лагеря расставили наблюдателей. Пока в котелках грелась вода, Алексей Костров решил сходить узнать, нет ли вблизи деревни, чтобы попросить хлеба, соли, картошки. С ним и на этот раз увязался Бусыгин – они и поныне были неразлучны и не могли порознь делить минуты опасности.

Отпуская их, Иван Мартынович строго–настрого предупредил, чтобы не лезли на рожон, – лучше с пустыми руками вернуться, чем головы сложить.

Около часа Костров и Бусыгин пробирались через лесные заросли, потом шли торфяным болотом. Тихо, ни одной живой души вокруг, только в одном месте вспугнули зайца, и он, кувыркаясь, исчез в нескошенной ржи. Вблизи не обнаружили никаких строений, пришлось возвращаться назад. Опять шли через болото. Оно было мягкое, зыбкое, ноги по колено скрывались мхом. Мох был сплошь усыпан сизовато–лиловыми ягодами голубики. Алексей жадно набросился на кисло–сладкие ягоды, ел их горстями.

– Да хватит! Нас небось ждут, – тянул его Бусыгин, а сам то и дело наклонялся и рвал голубику.

У самого леса на давно нехоженой, заросшей шиповником тропе они увидели двух путников. Подошли к ним смело, потому что приняли их за крестьян: впереди шел, опираясь на посох, пожилой мужчина, бородатый, с ввалившимися щеками, а сзади, видимо, был его сын – молодой, с румянцем на одутловатом лице и гривой темных волос.

– Куда путь держите, папаша? – спросил Костров.

– Бредем куда глаза глядят, – ответил пожилой.

Говорил он каким–то подстроенным голосом. Это насторожило Кострова, и он переспросил:

– Ну–ну, куда же вы бредете?

– К своим. На соединение…

– Почему же раньше не ушли? Колебались? – не отступал Костров и кивнул на парня. – А этот почему не в армии? Избежал призыва? А ну–ка, документы есть какие?

– Довольно нас пытать! – перебил бородач и властным начальственным тоном заметил: – Молод еще командовать. Драпаете вот, а за вас страдай!..

– Кому сказано – документы! – потребовал Костров и угрожающе притронулся к висевшему на груди автомату.

– Адъютант, – вдруг позвал бородач.

Парень нагнулся, долго рылся в подкладке поношенного пальто и протянул ему обернутые тряпицей документы.

– Ну-с, покажите, а что вас удостоверяет? – наигранным тоном спросил бородач.

Костров тотчас вынул из кармана гимнастерки книжку, и бородач, надев очки, тщательно проглядел каждый листок и тут же заметил:

– Вот вы где мне повстречались! Войска Гнездилова. Как же, знаю.

– Покажите документы, – не отступал Костров, поняв по разговору, что бородач вовсе не крестьянин.

– Прошу! – И тот, не выпуская из рук удостоверения, поднес к лицу Кострова развернутую книжечку. На левой ее стороне была аккуратно наклеена фотокарточка генерала. Алексей взглянул на бородача и стал припоминать, где он видел его, только без бороды. Спрятав удостоверение личности, генерал принял важную позу, видимо, был убежден, что сбавил пыл сержанта и его спутника. Но Костров был непримирим, документ словно не возымел на него никакого действия, и он кивнул Бусыгину: видишь, мол, какие птицы. А мы хотели их взять. А бородачу сказал:

– Так вы, значит, тот самый… что на плацу строевому шагу нас учили? Ну и вырядились! И куда же вы теперь держите путь?

– Перестаньте болтать! Я вам не прохожий какой–нибудь, а генерал Ломов, и будьте любезны слушаться…

– Слушаю. Чего же вы от меня хотите?

– В каком состоянии ваша дивизия?

Костров усмехнулся:

– Правильнее было бы мне спросить об этом. Вам–то виднее!

Генерал побагровел.

Оглядев его с головы до ног, Костров вдруг переменился в лице, побледнел.

– Вот что, товарищ Ломов, бросьте эти замашки. Прежде чем снова командовать нами, снимите–ка лапти. Наденьте военный мундир. Стыдно, товарищ генерал… – Голос Кострова осекся, так как сзади на пятку наступал ему Бусыгин.

– Да брось ты! – обернулся Алексей к товарищу и опять пронзил путников отчужденным взглядом. – А то, видите ли, войска растеряли… На произвол судьбы бросили, а сами облачились в это рядно…

Где–то в лесу послышался ружейный выстрел. В ответ ему – очередь из автомата. Генерал оглянулся, поежился. Но Алексей Костров как ни в чем не бывало спокойно стоял на солнечной, лишь по обочине затемненной осинником тропе.

– Да, довоевались, товарищ генерал. Что и говорить… Чего доброго, так и до Урала пойдете… Обувь–то дармовая… Гляди, Бусыгин, небось давно не видел лаптей.

– Прекратите язык чесать! Вы еще за это ответите! – пригрозил адъютант.

– За что? – Костров покосил глазами. – Уж не за тебя ли? Нет, дудки! Выйдем–то вместе, а там посмотрим, кто будет нести ответственность.

– Нечего с ним разговаривать! – едва сдерживая гнев, оборвал Ломов. В душе он откровенно побаивался вот этих ожесточившихся бойцов, от которых теперь всякого можно ожидать. И, поняв его состояние, Бусыгин вежливо сказал:

– Извините, товарищ генерал. Нас просто обида заела… Пойдемте вместе.

– Без вас дорогу найдем. Пошли, Варьяш. – Генерал повернулся и, опираясь на посох, побрел вместе с адъютантом краем леса, чмокая лаптями по грязи.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю