Текст книги "Мужчина в полный рост (A Man in Full)"
Автор книги: Том Вулф
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 31 (всего у книги 54 страниц)
«Что мне делать? – раздумывает Флор. – Если я откажусь, мне отрубят голову. Если сыграю в спектакле, это будет позор на весь Рим».
«Нерон меня тоже вызвал», – говорит Агриппин.
«Что же мы будем делать?»
«Ты пойдешь и сыграешь в трагедии».
«А ты?»
«А я не пойду».
«Почему же я буду играть, а ты нет?» – спрашивает Флор.
«Потому что я об этом и не думаю», – отвечает стоик.
Потом Эпиктет рассказывает ученикам об атлете-олимпионике, которому пригрозили смертью, если тот не позволит кастрировать себя, чтобы стать евнухом – живым украшением сераля Нерона. Его брат, философ, пришел к нему и сказал: «Ну, брат, как ты намерен поступить? Отсечем эту часть, и будем еще и в гимнасий ходить?» Атлет отказался, и его казнили.
И тогда кто-то спросил: «Как он умер? Как атлет или как философ?» – «Как мужчина, – сказал Эпиктет, – но как мужчина, состязавшийся на Олимпийских играх и провозглашенный победителем в них, как мужчина, который в таких местах проводил свою жизнь, а не просто в гимнасиях умащался. А другой бы даже голову дал себе отрубить, если бы мог жить без головы. Вот что значит „к лицу“. Так это сильно в тех, кто привык считаться с этим. Иные думают о том, как бы им быть подобными остальным людям, точно так же, как нить в тунике не хочет иметь ничего исключительного по сравнению с остальными нитями. А я хочу быть пурпурной полосой, той небольшой и блистательной частью, благодаря которой и все остальное представляется великолепным и прекрасным».
Последний пример – из его собственной жизни. Император Домициан, правивший после Нерона, приказал всем римским философам уйти в изгнание. Но если те побреют бороды в знак того, что они больше не философы, а обычные люди, преклоняющиеся перед императором, то могут оставаться в Риме и жить спокойно. Эпиктет отказался.
«Тогда мы голову тебе снесем».
«Да будет так, – сказал он. – Обезглавьте меня, если так для вас лучше. Разве я утверждал когда-нибудь, что бессмертен? Вы исполните свое дело, я – свое. Ваше дело – убивать, мое – умирать без страха, ваше – изгонять, мое – безропотно удаляться».
И его отправили в изгнание.
Кто-то спрашивает: «Как же каждому из нас осознать, что к лицу ему?» – «А как бык, – отвечает Эпиктет, – при нападении льва один осознает свою подготовленность и бросается вперед на защиту всего стада? Не ясно ли, что сразу вместе с подготовленностью появляется и осознание ее? Стало быть, и всякий из нас, у кого будет такая подготовленность, непременно будет осознавать ее. А сразу вдруг быком не становятся, как и благородным человеком, нет, нужно пройти суровую закалку, подготовиться и не браться необдуманно за ничуть не подобающее».
Конрад перевел взгляд со страницы на металлический стол. Он ни на минуту не забывал об этих желтых пижамах, которые вертелись со всех сторон, сбившись в стаи, поделив территорию. Толстый коротышка, Старик, по-прежнему расхаживал своей шаркающей синекванкой, опустив голову и прикрыв глаза, неподалеку от Ротто и его татуированных оклендцев – они стояли плотной кучкой, глядя себе под ноги с каким-то брезгливым выражением на лицах. Покахонтас сидел безучастный ко всему, уронив голову с нелепым «ирокезом» на руки – длинные, костлявые, паучьи. Мексиканцы неутомимо молотили призрачных врагов, мелькали хуки, удары по корпусу, прямые справа и слева. Пять-Ноль рассказывал светловолосому Уэддо что-то смешное. Один из кодлы Громилы, низкорослый негр с очень темной кожей, качал мышцы в проходе душевой, двое других ждали своей очереди. Сам Громила со свитой по-прежнему восседал перед телевизором. Желтые ленточки так и светились над его вспаханной африканскими косичками головой. Сейчас компания смотрела сериал под названием «Уличные братья», что-то о банде черных в Лос-Анджелесе – стрельба вперемежку со слезливыми рассказами о «нашем квартале» и диалогами, которые показались Конраду совершенно неправдоподобными, поскольку никто на экране не говорил через каждое слово «долбаный» или «блядь».
«Это закон нашего квартала, парень, – сказал один из персонажей на экране: походка Франкенштейна, громадные черные кроссовки, широкие мятые джинсы со свисающей до колен ширинкой, черная кожаная куртка со множеством самых невероятных молний, бандана, въевшаяся в лицо свирепость, – никакие фараоны тебе не помогут, здесь закон квартала, понял?»
Громила кивнул, и свита кивнула вместе с ним. Все были само внимание. Вот это реально! Это пистон так пистон, без всякой ботвы.
Что делал бы Эпиктет с этим сбродом? Что он мог бы с ними сделать? Как использовать его уроки через две тысячи лет, в этой мрачной бетонной коробке, в этом хлеву, где скоты хрюкают «блядь-блядь-блядь» и делают из молодых людей гомиков и педиков? И все-таки… разве они страшнее Нерона с его преторианской гвардией? Ведь Эпиктет сейчас говорил с Конрадом! Через полмира, через два тысячелетия! Ответ где-то здесь, на этих страницах! То немногое, что Конрад узнал о философии в Маунт-Дьябло, касалось людей свободных, обремененных лишь проблемой выбора среди множества жизненных возможностей. Только Эпиктет начал со слов о том, что жизнь – тяжелое, грубое, неблагодарное, ограниченное, безнадежное дело, и что справедливость и несправедливость здесь просто ни при чем. Из всех известных Конраду философов только Эпиктет был лишен всего, продан в рабство, заключен в тюрьму, подвергался пыткам, столкнулся с угрозой смертной казни. И только Эпиктет смотрел своим мучителям в глаза и говорил: «Делайте то, что должны сделать вы, а я сделаю то, что должен сделать я – то есть жить и умереть как человек». И он победил.
А главное – только Эпиктет понимал его! Только он понимал, почему Конрад Хенсли отказался признать свою вину! Только он понимал, почему Конрад отказался принизить себя на ступеньку-другую, опуститься хоть на чуть-чуть, принять каплю позора, признаться в небольшом нарушении, всего лишь в проступке, чтобы избежать тюрьмы. «Каждый из нас осознает, что ему к лицу». Адвокат Конрада, даже его собственная жена хотели, чтобы он пошел на компромисс и лжесвидетельствовал. Нет, Конрад знал себя, знал себе цену. Он не просто нить в тунике, неотличимая от остальных, он пурпурная полоса, та небольшая и блистательная часть, благодаря которой и все остальное представляется великолепным и прекрасным.
Когда охранник объявил, что «общее время» кончено, Конрад взял письмо, книгу, блокнот, ручку и пошел в камеру уже без прежней тяжести, высоко держа голову.
Свет выключали в десять, без предупреждения. Висевшие под мостками охранников лампочки и радио выключались одновременно. Правда, над мостками тоже был свет, хотя и приглушенный, и блок не погружался во тьму. Пять-Ноль лег на нижнюю койку, Конрад вытянулся на верхней, прямо под проволочным потолком. Как всегда, было очень жарко. Слышались шаги охранников по мосткам. Наверно, им еще жарче, ведь они под самой крышей. «Кр-р-кр-р-кр-р-кр-р-кр-р-р-р… – по-прежнему скрипели вентиляторы. – Тр-р-ш-ш-ш тр-р-ш-ш-ш… – по-прежнему журчали унитазы. – Бульк-бульк-бульк-бульк…»
Мысли Конрада продолжали скакать и метаться в полутьме… Джил выходит из комнаты для свиданий… Карл и Кристи – увидит ли он их когда-нибудь?.. Ротто, Нерон общей комнаты, неизбежное столкновение… неизбежное ли?.. Эпиктет, его единственная надежда… Конрад пожалел, что нет света, что он не может нырнуть обратно в растерзанные страницы этой книги, которая сейчас с ним, на койке, здесь, у стены… Теперь он ясно представлял себе бороду Эпиктета, его высохшее, старое тело, его тогу… Что сказал бы Эпиктет о Джил, о Карле и Кристи? И мысли снова побежали по кругу. Конрад никак не мог заснуть.
Впрочем, в блоке сейчас ни для кого не было сна. Каждый вечер, как только выключался свет, в темноте начинался… психотерапевтический сеанс, джем-сейшн, разборка? Общая молитва, исповедь, семейный скандал? Крик в пустоту, плач о том, чего никогда не было и никогда не будет, жалобы на судьбу? Конрад не знал, как назвать то, что происходило после отбоя, но каждый вечер в темноте это начиналось снова и снова – голоса взмывали над проволокой.
Кто-то застонал:
– Табле-етку…. табле-етку… табле-ееетку…
Тем, кто был в «лекарственном списке», таблетки ежедневно выдавала медсестра Труди по прозвищу Трутня – иногда ее звали так прямо в глаза.
– Табле-етку…. табле-етку… табле-е-е-етку… – стоны становились все протяжнее.
– Заткнись, шизик долбаный! – раздалось откуда-то.
– Табле-е-е-етку…. табле-е-е-етку… табле-е-е-етку…
Еще откуда-то:
– Бля, срочный вызов, Трутня!
И со всего блока полетело, заметалось над проволокой:
– Трутня, бля, где ты шатаешься?
– Пили быстрей сюда, дай этому долбаному синекван!
– Шевели булками, бля!
Другой голос:
– На хрен таблетки! Самокрутку бы! Сволочи, бля, где «Бьюглер»?
– Вы знаете Хэнка Аарона? – голос, умолявший о таблетках. – Первого черного раба, который стал бейсболистом и купил приличную одежку, даже костюм?
– Раздолбай! Блядь, я всю ночь буду слушать это дерьмо?! У этого долбоеба опять крыша поехала! Где шляется Трутня?
– Голос из телевизора! – закричал сумасшедший. – Он сказал мне, что я умру, если выйду отсюда! Я не хочу умирать!!! – пронзительный визг.
– Если ты не заткнешься, блядь, точно копыта откинешь, я те обещаю!
– Самокрутку! Дайте «Бьюглера», хрен вас всех подери! Эй! Шериф! Где «Бьюглер», задница?!
Низкий голос, явно чернокожего, передразнивающий охранников-оклендцев:
– Новая проц-седура. Выньте прав-ввую ногу из окош-шшка, чтобы я вас вид-ддел. Получ-ччите свой «Бьюглер».
– Мне нужен свет!
– Щас тебе засветят!
– Э! Братаны!
У Конрада замерло сердце. Голос был такой низкий и сильный, что, казалось, мог принадлежать только Громиле, хотя Конрад ни разу не слышал, как тот говорит.
– Только что пришло с воли. Помните того серого долбоеба, который сжег крест в Хейварде? – На оклендском уличном жаргоне «серый» значит «белый». – Этот долбоеб сидит в блоке Бэ! – По телевидению недавно сообщили о происшествии – кто-то сжег крест на газоне перед домом чернокожего семейства. Блок Бэ – изолятор, где заключенных круглосуточно держали в одиночных камерах.
– Мать его так, он в усрачке, блядь этакая!
– В усрачке! В усрачке! В усрачке! В усрачке! – отскочило от бетонных стен.
– Не надейтесь, дятлы везде есть. В Дэ-пятнадцать сидит один хрен из бывших полицейских!
Хриплый голос:
– Что там за блядь заикается о бывших полицейских? Ты что, блядь, говоришь, у тебя есть бумага? Попридержи метелку, хрен собачий!
– Я тебе говорю…
– Долбоеб паршивый, так и норовишь пиджачок накинуть! – «Пиджачком» называлась папка, где тюремное начальство хранило отчеты своих информаторов. – Так и норовишь оголить чужую задницу! Да ты сам секра, поганец! – Сокращение от «секретного работника». – Ты сам стучишь!
– Ага, конечно…
– Да пошел ты со своим «ага, конечно»! Будешь пиджачки накидывать – кепку спилим!
Хриплый одержал верх, и на его обидчика обрушился хор проклятий со всего блока:
– Эта блядь пудрит нам мозги!
– …Воду мутит!
– Да он сам дятел!
– Табле-етку… табле-етку… табле-е-е-етку…
– Эй! Вы все! Пригоните кто-нибудь самокрутку! – «Пригнать» значило переслать что-то друг другу, передавая из камеры в камеру сквозь отверстия в проволоке.
– Эй! Ты где, Пупырышек?
– У линии Ка, приятель, у Ка.
– Позвони моей, скажи, чтобы отнесла матери те шесть штук вместе с бумагами, пусть притаранят поручителю! У матери еще сорок пять стольников. Передай, что я задницу ей надеру, если не отнесет!
– Так она сказала, приятель, никаких шести штук у нее нет!
– Что-оо? Передай этой сучке, пусть делает, что говорят!
– Ладно, приятель.
– Спасибо, малыш. Черт, у меня и все двести штук есть! Какого хрена я буду торчать в тюрьме?!
– У-у-у-у-у-у-у-у-е-е-е-е-е-е-е-е-е!
– Обалде-е-е-е-е-е-е-е-е-еть!
– Эй, охранник! У меня в камере паук! Блядь, я в это дерьмо не играю! Сделай что-нибудь! Позови дезинсектора!
Сверху голос охранника-оклендца:
– Чё ж вам не спится-то, а? Вы с этим пауком оба в усрачке.
– Эй, жиртрест! Почитай мне маляву от своей африканской сучки из Восточного крыла! Не дрочится, бля, без музыки.
– Темно же, бля. Чем я, по-твоему, должен читать?
Мастурбация в Санта-Рите была таким распространенным явлением, что после отбоя к скрипу вентиляторов присоединялся непрерывный скрип металлических сеток на койках. Сейчас Конрад и слышал его. Вместе с лязгом пружин раздавались постанывания, сплошные «о-о-о-х-х-х-х-ху» и «а-а-у-у-у-ух-х-х», удовлетворенные вскрики – «А, ччеррт!», «Классный пистон!». К душному запаху множества человеческих тел, мочи, испражнений и табачного дыма примешивался сладковатый запашок спермы. Гейзеры спермы! Галлоны! Брызг! Брызг! Брызг! Брызг! Шибздик и Пять-Ноль иногда занимались этим одновременно, Пять-Ноль у себя на верхней койке, а Шибздик внизу, совсем рядом с матрасом, на котором лежал, поджав ноги, Конрад. В этой коробочке для ящериц, среди ужаса и безысходности, он даже представить себе не мог, как можно настолько отключить защитные механизмы нервной системы, чтоб хотя бы пофантазировать о чувственных удовольствиях. Но таких, как он, практически не было. Все кругом лежали на койках и усердно трудились. Донельзя заведенные, целиком захваченные процессом. Тестостерон! Мощная, животная энергия! Стадо молодых самцов! Порой Конраду казалось, что, если они начнут мастурбировать в унисон, Санта-Рита взлетит на воздух и рассыплется в пыль.
Потом началась тука-тука-тука-тука-тука-тука. Это была дробь множества маленьких самодельных бонгов. Каждую ночь заключенные – не только черные, белые тоже – начинали стучать пластмассовыми ложечками в дно стаканчиков из-под мороженого. Своеобразная овация местной звезде, мрачной страхолюдине с банданой, рэп-мастеру Эм-Си Нью-Йорк, – так его приглашали начать свой номер. При свете дня в общей комнате у него был вид человека потерянного, утратившего всякую надежду на лучшее. Но по ночам, в темноте, он казался громадным, как вся Санта-Рита. Его голос легко заполнял собой старый барак.
Перкуссия постепенно охватила все камеры, и торжественный голос в темноте протянул:
– А теперь… прямо из театра «Аполло»… города Нью-Йорк… – Это был Пупырышек, конферансье и бэк-вокалист рэп-мастера. – Рэп-мастер Эм-Си…Нью-Йо-о-о-рк!
Над проволокой прокатились смешки, но тут же стихли. Сперва была слышна только пульсация электрических басов, которую заключенный по прозвищу Динамик имитировал а капелла, где-то глубоко в горле; чернокожие оклендцы с нетерпением ждали первой строки. Вот она. Мощный баритон рэп-мастера начал:
Эй, дрянь, у тебя что, дыра – копилка, —
у тебя что, жопа – драгметалл?
– Уу-м-м-м-м-м-х-х-х-х-х-х-х, – раздался общий вздох одобрения.
Ты, сука, попробуй только пикнуть,
Твой базар меня уже достал.
Аккомпаниаторы начали отбивать ритм ладонями по койкам и ложечками по стаканчикам.
Ты сосешь за косяк, вот твоя цена —
Ты сечешь мой базар, слушай пацана!
Сейчас браток тебе вставит!
У братка чешется член.
Хорош базлать, ноги раздвигай,
И…
Давай, сука, давай!
Когда он дошел до «Давай, сука, давай!», припев уже гремел над проволокой, его выкрикивал весь блок, – это был гвоздь программы рэп-мастера. Старые бетонные стены вздрогнули и откликнулись эхом, повторяя гимн единственному здешнему богу – грубой силе:
ДАВАЙ, СУКА, ДАВАЙ!
ДАВАЙ, СУКА, ДАВАЙ!
ДАВАЙ, СУКА, ДАВАЙ!
ДАВАЙ, СУКА, ДАВАЙ!
Когда общий вопль прокатился над верхней койкой Конрада, его бросило в пот, ладони похолодели. «Давай, сука, давай!» он слушал каждую ночь, но сейчас просто кожей почувствовал истинный смысл этой фразы. В Санта-Рите «Давай, сука, давай!» – крик абсолютной власти. «Всё, чем ты обладаешь – твое тело, задница, деньги, честь, самоуважение, доброе имя, – теперь мое: либо отдай сам, либо всё это у тебя вырвут». Когда придет час Конрада Хенсли?
Стук по стаканчикам и койкам продолжался, но голоса смолкли – оклендские братки ждали второй строфы. Вторая строфа каждый день была новая. Под басовый аккомпанемент, раздававшийся из горла Динамика, рэп-мастер продолжил:
Малец бидяга ходит со шмарым видом,
У него в джинсах пушка закипает в пот,
А в доме заики крекера, гниды,
Подманка течет соком и ждет.
Пошлый хохот. Братаны на лету схватывали уличный сленг. «Бидяга» – тот, кто ходит по домам и занимается любовью с «подманками», чужими женами и подругами, пока хозяина нет дома. «Заиками» называли оклендских охранников, «крекерами» – белых из глубинки.
У заики короткий – там,
Этому заике я больше не дам.
Иди, бидяга, твоя пушка близко,
Хватит мне крекерских серых огрызков!
Крики, улюлюканье, восторженные завывания – парни были вне себя от восторга. Героями этой баллады для оклендских братишек были те самые охранники, которые ходили сейчас по мосткам над их головами, и песня унижала их самым грязным образом – пока они тут, им наставляют рога в собственных домах.
Серая шлюха сосет, только подставляй!
Ну…
На этот раз хор даже не стал ждать рэп-мастера. Издевательски хохоча, братишки грянули припев. Душный воздух над камерами взорвался оглушительным:
ДАВАЙ, СУКА, ДАВАЙ!
ДАВАЙ, СУКА, ДАВАЙ!
ДАВАЙ, СУКА, ДАВАЙ!
ДАВАЙ, СУКА, ДАВАЙ!
Большинство уличных слов охранники не понимали. Но прозвище «заика» было им хорошо знакомо, а «крекером» в Окленде называли любого белого, поэтому охранники догадывались, что вторая строфа сегодняшней композиции рэп-мастера Эм-Си Нью-Йорк посвящена им. Как только гвалт немного стих, кто-то прокричал с мостков:
– Эй! Кончайте горланить вашу трущобную похабщину!
Хохот, крики, свистки, потом голос самого рэп-мастера:
– В чем проблема, приятель? Мы просто отдыхаем.
– Ты просто щиплешь себя за свою поганую задницу и вопишь, вот что ты делаешь! – выругался охранник.
Хохот и свист стали еще громче. Все так разошлись, что даже не отреагировали на ругательство. Рэп-мастер поставил на место этих тупых заик – да как ловко!
Конрад лежал на койке, подперев щеку ладонью. Наверху, сквозь проволочный потолок, рядом с силуэтом на мостках, вскоре стал различим уголок окна. Конрад смотрел, смотрел, смотрел туда, надеясь хоть на малейший привет из внешнего мира – звезду, самолет, кусочек луны… но ничего не было. Его миром теперь стала эта коробка для ящериц в бетонном блоке, бурлящем злобой и тестостероном. Здесь всё сводилось к закону грубой силы, выражавшейся в постоянных сексуальных домогательствах.
Он лег на спину, закрыл глаза и стал слушать гвалт этих возбужденных животных. Рано или поздно придет и его час. В этом Конрад не сомневался. И какое лицо он покажет во время столкновения? Как он поступит? Каким образом бык, когда лев нападает на стадо, осознает свою силу и бросается на противника? Ясно, что каждый обладающий силой непременно будет осознавать ее. А быком сразу не становятся, как и благородным человеком, нет, нужно пройти суровую закалку, подготовиться… Конрад стал вспоминать свою жизнь. Да, он отказался признать свою вину. Что еще? Он снова пал духом. Что бы он там ни сделал раньше, чем это сейчас могло помочь? Он молодой белый мужчина, хорошо сложенный, совершенно одинокий, запертый с этими отморозками в блоке Санта-Риты. Лежа в темноте, Конрад пощупал сначала одну руку, потом другую. Да, у него остались мощные мускулы, сильные ладони, единственное приобретение после шести месяцев работы вьючным животным в «Крокер Глобал», морозильной камере самоубийц. Но что эти бедные руки могли против Ротто и его бандитов? Конрад чуть ли не вдвое меньше любого из них…
«Я дал тебе частицу своей божественной сущности, – сказал Зевс, – искру нашего огня». Крепко закрыв глаза, Конрад попытался отгородиться от всего вокруг, отключить все органы чувств, чтобы ощутить искру Зевса и открыться его божественной энергии. Откуда она придет и как он ее почувствует, Конрад не знал. Он знал только, что настало время призвать эту энергию, отдаться ей целиком. Зевс… Зевс… как распознать его божественную силу, когда она коснется тебя? Конрад не верил в бога, ни разу не обращался к нему и сейчас даже не понял, что совершает молитву.
ГЛАВА 18. «Ага!»
Уже стемнело, и на холме, где сходятся улицы Пичтри и Шестнадцатая, прямо напротив Первой Пресвитерианской церкви, сиял ярко освещенными окнами Музей Хай, краса и гордость Атланты. Контраст музея и церкви бросался в глаза. Церковь построена в 1919 году – величественная темная громада в неоготическом стиле. Музей, спроектированный в начале восьмидесятых, – белое современное здание в манере Корбюзье, парад геометрических форм, всевозможных кубов, цилиндров и кубоцилиндров, протянувшийся примерно в половину футбольного поля и опоясанный легким ограждением из металлических прутьев. Сегодня здесь собралась le tout Atlanta [25]25
Вся Атланта, весь городской «бомонд» (фр.).
[Закрыть], ведь предстоит открытие пусть и скандальной, но эпохальной выставки Уилсона Лапета.
В центральном холле музея будто шторм бушевал – настоящий тайфун, казалось, даже воздух едва выдерживал такое напряжение. У Марты Крокер голова шла кругом. Сколько смокингов и роскошных платьев! Сколько улыбающихся белых лиц! Сколько ярчайших зубов! Сколько хихиканья! Сколько белых пандусов и перил! Сколько восклицаний, сколько эйфории – все счастливы оказаться здесь, куда этим майским вечером стремился каждый, кто имел в Атланте хоть какой-то общественный вес! (О, новая судьба!)
Марта обернулась к своему кавалеру, которого Джойс нашла для подружки на этот вечер – приятному пятидесятилетнему мужчине по имени Герберт Лонглиф. Он улыбнулся и что-то сказал, но реплика тут же потонула в оглушительном водовороте смокингов и вечерних платьев. Гленн Брэнуэйст, с которым встречалась Джойс, красивый, хотя и мрачный холостяк сорока двух лет, вздохнул и закатил глаза: «Поговоришь тут, как же». Личико Джойс упрямо сияло вечерним макияжем и светской улыбкой. Она обернулась к Марте и возвела к потолку тщательно накрашенные карие глаза, словно восклицая: «Это нечто, правда?»
Центральный холл музея – огромный круглый зал высотой почти в пятьдесят футов, ярко-белый, как и всё здание. Изогнутую стену опоясывали вдоль больших окон два узких белых балкончика с тонкими металлическими ограждениями вместо перил. Прожектора и лампы, эти рукотворные солнца, заливали галактику холла ярким светом. На балконе были укреплены две картины Уилсона Лапета, те самые, которые Марта видела в журнале «Атланта». Обе огромные, в несколько раз больше обычного человеческого роста. Одна изображала группу скованных цепью заключенных в полосатых робах, – посередине два симпатичных юноши тянутся друг к другу, на их нежных лицах застыло романтическое томление. Другая картина – подготовка ко сну в большой тюремной камере, гладкие молодые тела… полуодетые, практически обнаженные, совершенно голые… Полотно пульсировало едва сдерживаемым вожделением… Молодые люди на нем вот-вот ринутся в омут разнузданной оргии… И этот бред гомосексуалиста стал тем самым знаменем, под которым собралась сегодня здесь le tout Atlanta…
Марта посмотрела кругом, ожидая увидеть сотни изумленных взглядов, обращенных к огромным полотнам на балконе… но ничего подобного. Люди в центральном холле музея ничем не отличались от посетителей любого городского праздника. Они были заняты только друг другом. Такие восклицания, улыбки, болтовня могли предшествовать и благотворительному балу в пользу больных диабетом, и банкету выпускников Технологического. Видимо, сейчас уже все, даже здесь, в Атланте, просто приняли к сведению, что искусство должно быть шокирующим, аморальным и – как это? – конфронтационным. Видимо, бросив взгляд на две огромные картины, горожане решили: если следующие выверты либидо мистера Лапета не скандальнее висящих на балконе «шедевров», то Атланта, пожалуй, это переживет.
Ликующая разодетая толпа плотно обступила Герберта, Джойс, Гленна и Марту, но молодой официант в смокинге и салатном галстуке-бабочке все-таки сумел как-то протиснуться к ним, и они взяли с его подноса по бокалу шампанского. Салатный галстук-бабочка – эмблема поставщика провизии, «Полковника Сдобкинса», и Марте на секунду вспомнились все праздники и презентации, которые «Крокер Глобал» заказывала этому невероятному толстяку, – как там его настоящее имя? Но она здесь не ради воспоминаний о Чарли. Совсем наоборот. (Новая судьба!) Марта пригубила шампанское. А ничего! Она улыбнулась Джойс, Герберту и Гленну. Улыбки, улыбки, еще глоток шампанского, и еще.
Толпа колыхалась из стороны в сторону, вздымалась, ревела. Марта и не заметила, как рядом, почти на расстоянии вытянутой руки, оказался очень высокий мужчина – он беседовал с кем-то невидимым за его спиной. Кроме спины, ничего не было видно, но Марта без труда узнала ее обладателя. Он так сутулился, что шея выдавалась вперед и нос вытягивался, как у пойнтера. Это мог быть только Артур Ломпри, президент «ГранПланнерсБанка». Раза три, не меньше, Марта сидела с ним за одним столом, когда Чарли добывал средства для «Крокер Групп». Банкир имел привычку вскидывать голову и улыбаться с прищуром – как-то покровительственно, словно посвящал вас в тайны высшего порядка, которые вы всё равно не в состоянии постичь. Но ведь они с Ломпри знакомы, и в душе у Марты что-то шевельнулось – захотелось показать, что она здесь не чужая. В конце концов, это же ее возвращение… в свет. Она выкупила столик за двадцать тысяч и пригласила девять гостей. Купила платье за три с половиной тысячи – черная тафта с нашитыми красными точечками, открытые плечи, подол едва достает до колен (Марта гордилась своими широкими плечами и изящными икрами). Натерла плечи детским маслом для блеска. Заплатила четыре тысячи двести за колье – золотую цепочку с мелкими рубинами, двести двадцать пять долларов за окраску волос («ананасный блонд») и укладку в салоне «Филипп Брадной», сто пятьдесят за макияж в «ЛаКросс», восемьсот пятьдесят за черные лакированные туфли на высоком каблуке (крокодиловая кожа) плюс уже и не вспомнить сколько за занятия у Мустафы Ганта в надежде приблизиться к современному идеалу – мальчику с грудями.
Кроме того, Марта только что выпила бокал шампанского. И она крикнула в сторону высокой сутулой фигуры:
– Артур!
Ломпри обернулся, увидел ее и широко заулыбался – хоть зубы пересчитывай. Но в глазах было смятение, глаза пусто смотрели на нее, как две белые ледышки. «Тревога! SOS! – мелькало в них. – Вот попал! Где-то я ее видел, но вот где? Кто она?»
– Приве-е-ет! – крикнул он. – Как жизнь?! – С лица не сходила резиновая улыбка, а глаза лихорадочно бегали, ища подсказку. Скользнули по прическе Марты, по тронутым оттеночной пенкой прядям, по накрашенному лицу, колье, платью, сверкающим плечам и прочим фрагментам ее так тщательно тренированного тела.
– Как дети?! – отчаявшись, выкрикнул он.
«Как дети?» Даже нарочно Ломпри не мог бы обидеть ее сильнее. Он просканировал лучшее, что Марта могла явить миру, на что она потратила почти девять тысяч долларов плюс бессчетные часы издевательств над сердцем и сосудами по команде турецкого солдафона! – и мозг банкира, этот биологически активный компьютер, в миллисекунду выдал результат: почтенная мамаша. И конечно: «Как дети?»
Марте хотелось кричать, но обида и разочарование будто оглушили ее, и она могла только промямлить:
– Х-хорошо.
– Вот и отлично! – воскликнул Артур Ломпри, который скорее всего даже не расслышал ее. – Просто отлично!
В подтверждение он все кивал и смотрел сквозь Марту – явно искал способ отделаться от нее, пока правила приличия не потребуют представить ее кружку своих знакомых. «Кто эта брошенная матрона без шанса на замужество? Кто держал под руку эту бывшую жену? Кем была эта тень, у которой нет ни личности, ни имени без стоящего рядом мужа?» Марта не стала дожидаться продолжения. Она кивнула и развернулась к Джойс, Гленну и Герберту Лонглифу.
Пипкас наконец отыскал в этом ревущем море еще одного молоденького официанта с салатным галстуком-бабочкой и подносом шампанского в руках. Светловолосый паренек казался старшеклассником, готовым вот-вот окунуться в круговорот своей первой вечеринки с пьянством и развратом. Впрочем, это только мимолетное впечатление, мелькнувшая в голове мысль. Главное – добраться до паренька и заполучить очередной бокал.
Все улыбались и кричали, чтобы расслышать друг друга. Гам висел в воздухе тяжелой пеленой. В этой части холла гости столпились очень плотно – Пипкасу приходилось ужом извиваться, чтобы пройти. Путь к шампанскому лежал между мужчиной и женщиной, которые стояли спиной друг к другу. Женщина была в черном платье, с огромным бантом чуть ниже талии. Мужчина – настоящий боров, задница такая, что полы смокинга расходились надвое. Пипкас глубоко вздохнул. Надо успокоиться. Пробираясь к пареньку, он поворачивался то туда, то сюда, стараясь проскользнуть половчее. Но вскоре застрял. Толстяк и женщина с бантом сердито обернулись к нему.
– Простите! – воскликнул он. – Ради бога простите!
По лицу Пипкаса пробежала вежливая смущенная улыбка, но он все-таки протиснулся между ними решительным, пусть и некрасивым рывком. К счастью, молоденький официант в салатном галстуке за это время так и не сдвинулся с места. Пипкас взял бокал шампанского. Беглый взгляд вокруг: со всех сторон бока и спины гостей, но ни одного знакомого. Беглый взгляд вверх: балкон, гладкие белые тела молодых заключенных Уилсона Лапета, tres gay [26]26
Ярко выраженные гомосексуалисты (фр.)
[Закрыть], царят над финансами Атланты… Как странно… Пипкас сделал глоток. Шампанское было замечательное. Он разрывался между желанием растянуть процесс – чтобы хоть что-то делать, пусть даже просто пить из бокала, лишь бы не чувствовать себя пустым местом в этом высшем обществе – и тягой… опрокинуть еще шампанского. Животная потребность победила социальные установки. Пипкас выпил искрящийся напиток четырьмя большими глотками, поставил бокал на поднос и взял еще один. Паренек-официант бросил на прыткого гостя испуганно-укоризненный взгляд. Пипкас ответил виноватой улыбкой. В желудке разлилось блаженное тепло и стало подниматься вверх, туманя голову, словно клуб дыма. Пипкас отчаянно нуждался в разговоре с кем-нибудь, в ответной улыбке. Но кого он здесь знал, кроме Марши? Ее даже не было видно в этой толпе. Они с Маршей познакомились четыре года назад, когда та была еще Маршей Бернштейн и открывала на улице Понсе-де-Леон галерею современного искусства под названием «Альма» (в честь Альмы Малер [27]27
Альма Малер Гропиус Верфель (1879–1964) – «вдова четырех искусств» – ее мужьями были композитор Густав Малер, поэт и прозаик Франц Верфель и архитектор Вальтер Гропиус, а любовником – художник Оскар Кокошка. Сама также писала музыку.
[Закрыть], на которую она считала себя похожей). Картинную галерею в Атланте надежным бизнесом не назовешь, и предприятие Марши сразу же затрещало по швам. Пипкас, желая продемонстрировать милой красавице свое влияние в здешнем банковском мире, устроил ей в «ГранПланнерсБанке» ссуду – сто тысяч долларов. Что неминуемо принесло бы ему статус засранца, если бы Марша, став владелицей галереи «Альма», не познакомилась с Юджином Ричманом и не вышла за него замуж. А уж после этого возврат какой-то стотысячной ссуды стал сущим пустяком. Марша оказалась не из тех, кто забывает друзей – она пригласила Пипкаса за свой столик на открытие выставки Уилсона Лапета.